Нам нужен разговор, и чтобы были свои. Господи, главное, чтобы были свои, и чтоб я писал картину световыми переломами. Ладно, думаю, хотите правду? Вы ее получите.
- То, что я молодой, — говорю, — это иллюзия. А иллюзии надо отдувать. Как дым. Но вот моему сыну действительно два годика с месяцами. Это уж точно, не иллюзия.
Тут в зале стало совсем теплым-тепло. И даже мужики, которые сидели и стояли подальше, засмеялись.
- Вот, а вы говорите, — сказал издалека мужской голос.
- Поздравляем вас, — сказала пожилая женщина справа. — А какой он? Похож на вас? И вижу, всем интересно. Ладно, правда, так правда.
- Ну, — говорю, — это разве расскажешь? Мне все говорят — он на тебя похож. И я тогда думаю — неужели я так прекрасен?
Мужики смеются, и лица светлые.
- …А потом подойдешь к зеркалу, увидишь свою будку — и вся иллюзия пропадает… Вот и женщины смеются.
Потом я им рассказываю все, что сказано выше. И никто не смеется.
Потом меня повели увозить. Все столпились в дверях, и я зелененькую мою книжку подписываю.
Вдруг вижу в пестрой обложке давнюю книжку, но на немецком языке. Там про клоуна.
- Господи, а это откуда у вас? Там же на немецком!
- Я переводчица, — говорит женщина в темно-синем платье. — Скажите, можно вас поцеловать?
- Да это же, — говорю, — просто необходимо.
И в щеку поцеловала. Такая милая. При всех, представляете? Но я держался мужественно. Мог бы и не описывать эти дела. Но дудки. Что было, то было.
«Где же ваша хваленая, так широко разрекламированная скромность? — спросит сосед. — В серьезном романе о борьбе за мир и так далее».
- Сосед, а сосед, отлипни, а? Во-первых, этот роман не то чтобы несерьезный, а как бы противо-кислый. А во-вторых, речь в нем совсем не о том. Если до сих пор не понял, не читай дальше.
Теперь-то уж он, конечно, дочитает. Он человек тщательный. В некоторых делах.
По коридорам и лестницам шли, стараясь не толкаться. Высокий такой молодой красивый спрашивает, все еще улыбаясь:
- А можно мы вашу пьесу о Леонардо поставим в нашей самодеятельности?
- Конечно, — говорю.
Потому что я в этой пьесе и сам уверился, и физика подтвердили — позвонили из Фрязино. А юноша спрашивает:
- А почему она до сих пор не поставлена?
- Откуда я знаю? — говорю. — Наверно, все время была не к репертуару.
- Ну, знаете! — говорит. Господи, что я ему скажу?
Вниз спустились, много людей вышло наружу, туда, где дождик моросил, в светлых халатах и других одеждах, и белых косынках. А у меня рот пересох, как после кросса. Я пить попросил.
- Сейчас, — кто-то сказал.
О чем-то еще рассказывал, о чем-то расспрашивали. А лица, лица… Вы бы посмотрели — вам бы жить захотелось. Ясно, что я развыступался.
Принесли из цеха высокий бокал с холодными пузырьками. Выглотал весь, такое блаженство.
- Всю жизнь, — говорю, — мечтал попить газировки бесплатно.
Я не выступал, дорогой дядя, я разговаривал, и по дороге узнавал свои истинные желания, и лепил картину из подручных средств, и восхищался тем, что есть на самом деле, и получал неслыханные подарки. Мы целый час были художниками, черт побери! Подъехала новенькая машина.
На нашей встрече я заметил множество людей, а робота — ни одного. Ни одного.
Потом меня позвали в автомобиль, и я уехал.
Сейчас прочел и ужаснулся, дорогой дядя. Не написал главного.
Я так боялся расчувствоваться, и так тщательно скрывал, как я всех любил и восхищался, и особенно стеснялся, и сейчас стесняюсь описывать, какая теплынь шла ко мне из зала, где сидели пожилые женщины и молодые женщины, и сидели, и стояли мужчины разных возрастов, что получилось не сдержанно, а сухо. Ужас, ужас…
А было что-то невероятное. Я прежде не особенно верил в «Лурдские чудеса», когда привозят калеку и тысячи людей командуют — встань, ну, встань — и он бросает костыли. Я еще в детстве видел комедию, где это высмеивалось. А здесь и верить было не надо. Просто это было со мной. Точка. Спаси вас всех судьба.
11
Дорогой дядя!
Вспоминаю, вспоминаю… Что-то с живописью случилось. Сломалась она, что ли? Забыла святой аврал?
Сначала по ней проехала фотоаппаратура. Действительно, зачем долго делать руками то, что может быстро сделать машина?
Но потом я с этим разобрался. Каких-нибудь пятьдесят лет — и я с этим разобрался. Для истории живописи один день, а для меня — полжизни, я надеюсь.
Ветер, ветер…
Прошедшая жизнь. Смутные видения на внутреннем экране. Неужели это все было? И ведь у каждого человека так — однажды печаль прошлого зазвенит, и он оглядывается. И я решил простить женщин. Ладно, чего уж там.
Дорогой дядя, я решил опозорить мужчин. Выхода нет. Надо опозорить.
Как быстренько, помню, отказались от того, что было найдено в муках рождения свободы.
Как будто устойчивей болота нет ничего. А может, так оно и есть?
Какие стремительные кисти, какие краски, какой порыв действия и новая красота! И как все начало плесневеть под напором и предлогом традиций и культурного наследства. А из всего наследства — барские обноски и фарфоровая супница. Наследие! Сколько дутых фигур. Великий Рокотов идет в одной подборке, если не сказать упряжке, с Боровиковским. А Рокотов отличается от Боровиковского, как Ватто от всяких Буше — фарфорчики-чики, порпеланчики-чики, маркизы с розовыми попками. Никакие искусствоведы меня на Ван Гога не натаскивали, потому что я их не читаю. Я приходил в музей, и мне Ван Гог не нравился. А потом однажды случайно я обратил внимание на самую блеклую картину этого Ван Гога — какие-то картофельные поля, дорога белесая с экипажем, небо, писанное государственными горизонтальными мазками, похожими на зеленые кирпичи, и холст просвечивает, как известка между зелеными кирпичами неба, и вдруг — узнал. Узнал! Зеленого неба не бывает, а в картине — бывает. И такой серебряный пасмурный день, и такие огороды, и такая щемящая, шалая, трезвая печаль, и я захлебнулся. Вот тебе и Ван Гог. Вот оно. Оказывается, цветом можно такие впечатления вызвать, так душу взбаламутить, оледенить и согреть, как ничем другим. А после этих огородов и все другие работы Ван Гога мне открылись.
Не то чтобы там «душа вещей» и прочее, а душа художника. Он пишет картину, а это — я. Не то чтобы я там побывал в картине и увидел то, что он увидел в натуре, а просто Ван Гог изобразил меня самого. Непонятно?
Стоит барышня на выставке и смотрит на стоптанный ботинок, который написал Ван Гог. Ну разве она похожа на ботинок? На ней платьице, и она духами спрыснута, и глазки подготовила к культуре. А если вдруг откроется ей, что если ее раздеть не догола, а до души, то вспомнит она свою усталость, и боязнь постареть, и почем обошлись ей духи и физкультурная улыбка, и как ей ночью хочется удрать туда, где не скучают и всегда хвалят, и нет соперниц, а такого места нет, и вдруг увидит, что на картине не ботинок нарисован, а она сама на пенсии, как мама — только не это, только не это… В зеркальце поглядится — нет, ерунда, почудилось. Но лучше все-таки пойти поглазеть на «Незнакомку» или на другой комплимент… Проклятый ботинок!.. И почему-то не уходит от картины.
Но это, конечно, случай фантастический. Чтобы барышня? Да ни в жисть. Но я видел, как люди уходили от Ван Гога трезвые и сильные и стеснялись тщеславия. Потому что пустое это дело — тщеславие. Нельзя жить в цветочном горшке. А есть улица, и дома, и трезвое небо в дымах мечты, и работа там, где работаешь, и надо погладить ребенка по голове, и покормить собаку, и ничего не бояться, и каждый день рождаться. Дорогой дядя, у меня давняя догадка, что половина бедствий исчезнет невесть куда, если испробовать жить, как истинный художник картину пишет. Не как он живет, не как торгует картиной, а как пишет.
Так вот, дорогой дядя, чтобы жить, как художник картину пишет, надо присмотреться, как живет женщина.
Конечно, речь не идет о том, как женщина выполняет чужую программу. Как выполняет? Как мужчина. Только лучше. Речь о том, как она выполняет собственную. У нее нет такого, как у мужчины — вообразил желаемое, разбил на достижимые этапы и, надрывая пупок, эти этапы выполняет. А добрался до финиша — уже не хочется. Желание исполнилось, значит, кончилось. И действительно — сытым можно быть один раз, а два раза не будешь. И мужчина думает — неправильно вообразил, и начинает воображать правильно, и все сначала, Сальери несчастный, все улучшает методы добраться до финала. Добрался и дышит. А финал срабатывает и спрашивает ласково: «Ты этого хотел, зараза? Здравствуй, родной. Это я, Наина. Постарела? Сам виноват. Слишком долго до меня добирался».
Другое дело — женщина. У нее программа бесконечная: чтоб было хорошо. А как оно будет выглядеть, это «хорошо»? Когда случится, тогда и узнаем. Но это талантливые. А которые мужским воображением промытые и проламываются, те давно уже не женщины и, достигнув, пьют и страшатся себя в зеркале. Горький таких называл — Батый. Ей ничего не остается, кроме как невесток тиранить.
А талантливая женщина открывает свои истинные желания по мере того, как совершает действия. Умный бездарный мужчина называет это глупостью и сопротивляется. А это не глупость, это просто другой способ жить.
Судят по результатам. К чему привел мужской способ жить, мы уже видим и судорожно наслаждаемся под напевы доктрин Ферфлюхтешвайна и звон машины процветания, перерабатывающей золото в дерьмо или наоборот. А женщины разбили палатки вокруг авиабазы, едят суп, вяжут, и машина с бомбой пока не проехала. Сомнут их, наверное. Потому что мужчины в это время, сверкая очками, сидят на симпозиумах и выражают глубокую тревогу. Иногда они нанимают кого-нибудь в кого-нибудь стрелять. Бабы мои дорогие, я испытываю мучительный стыд, рвотное движение души — за весь мужской позор, который на круг называется «историей», и которая вся состоит из мужского ожидания, что вот-вот случится воображаемое событие, которое, несмотря на то, что исполнит все желания, каким-то образом их продолжит.
Совещаются и стреляют, стреляют и совещаются, больше ничего не придумали. Вообще обслуживают машину процветанья и работают, работают, работают.
Так и надо — работать. Работа — основное содержание жизни. Но надо спросить женщину, как это делается.
12
Дорогой дядя!
И повели нас на завод смотреть сборочный цех и конвейер.
Скажите честно, дорогие книжные люди, или люди военные, или люди сельские, которые выращивают природную еду, или люди, танцующие «Лебединые озера» и «Спящих царевен», или люди на дорожных работах, на лесоповалах, на буровых, в штреках, или в магазинах, или в артелях металлоремонта, или на часовых заводах, или в мастерских пошива или ремонта, или на сейнерах, которые ловят кильку или ставриду — я перечисляю часть профессий, с которыми я сталкивался, — скажите, положа руку на сердце, как вы представляете цех с конвейером, если вы его не видели? Я не буду описывать ваши представления или мои. Просто придется сказать, что на деле все это не так. Мы не оказались в мрачной или чистенькой утробе, где маленькие люди-муравьи суетятся каждый у своей гайки. Понимаете? Утробы не оказалось.
Мы идем, идем, идем, разговариваем и снова идем, идем и глазеем, глазеем, глазеем, потому что есть на что поглазеть и, главное, на кого, короче, мы идем по улице незнакомого города, люди заняты своими делами, и только где-то наверху небо перекрыто переплетом ферм и стекол, от дождя наверно, и прочей погоды.
Воздух обыкновенный, как на Садовом кольце, а я там живу, и ничего. Шум обыкновенный, как на Садовом кольце от машин, — машин столько же, только движутся медленно и видны изнутри в разной степени открытости, и из одной в другую пересаживаются девушки в комбинезонах, с электроинструментом.
Да что я вам буду описывать цех, когда цеха нет, а есть пространство, и мы идем по своеобразной улице, и стараемся не глазеть на девушек, и делаем вид, что необыкновенно увлечены сложнейшими вопросами, которых никому, кроме нас, загадочно не понять, и что все это нам привычно, подумаешь! — и стараемся не глазеть на девчонок, на их косынки, на их прически, да, прически — длинные волосы, подхваченные лентами, на их комбинезоны, и расспрашиваем о коробках передач и лошадиных силах, и стараемся не глазеть на девчонок.
Мне бы не хотелось выглядеть восторженным идиотом, но, увы, уже поздно стараться, все равно выгляжу.
Но, клянусь честью, пароль допер, или как там еще — действительно, есть на что посмотреть.
А навстречу нам, как по дачной улице, едет хмурый велосипедист.
- Откуда это он? — спрашиваю.
- С того конца цеха, — отвечают. — Цех в два километра.
Потом оказалось, что это недостаток. Полагался какой-то другой транспорт. Недостаток! О, мама мия!
Наверно, где-нибудь на свете есть автомобильный цех и получше, а если и нет, то, наверное, будет, как и у нас, — все устаревает и усовершенствуется. Но, извините, ни разу в жизни, понимаете, ни разу я не видел такой человеческой грации. Ни у парней, ни у девушек.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46
- То, что я молодой, — говорю, — это иллюзия. А иллюзии надо отдувать. Как дым. Но вот моему сыну действительно два годика с месяцами. Это уж точно, не иллюзия.
Тут в зале стало совсем теплым-тепло. И даже мужики, которые сидели и стояли подальше, засмеялись.
- Вот, а вы говорите, — сказал издалека мужской голос.
- Поздравляем вас, — сказала пожилая женщина справа. — А какой он? Похож на вас? И вижу, всем интересно. Ладно, правда, так правда.
- Ну, — говорю, — это разве расскажешь? Мне все говорят — он на тебя похож. И я тогда думаю — неужели я так прекрасен?
Мужики смеются, и лица светлые.
- …А потом подойдешь к зеркалу, увидишь свою будку — и вся иллюзия пропадает… Вот и женщины смеются.
Потом я им рассказываю все, что сказано выше. И никто не смеется.
Потом меня повели увозить. Все столпились в дверях, и я зелененькую мою книжку подписываю.
Вдруг вижу в пестрой обложке давнюю книжку, но на немецком языке. Там про клоуна.
- Господи, а это откуда у вас? Там же на немецком!
- Я переводчица, — говорит женщина в темно-синем платье. — Скажите, можно вас поцеловать?
- Да это же, — говорю, — просто необходимо.
И в щеку поцеловала. Такая милая. При всех, представляете? Но я держался мужественно. Мог бы и не описывать эти дела. Но дудки. Что было, то было.
«Где же ваша хваленая, так широко разрекламированная скромность? — спросит сосед. — В серьезном романе о борьбе за мир и так далее».
- Сосед, а сосед, отлипни, а? Во-первых, этот роман не то чтобы несерьезный, а как бы противо-кислый. А во-вторых, речь в нем совсем не о том. Если до сих пор не понял, не читай дальше.
Теперь-то уж он, конечно, дочитает. Он человек тщательный. В некоторых делах.
По коридорам и лестницам шли, стараясь не толкаться. Высокий такой молодой красивый спрашивает, все еще улыбаясь:
- А можно мы вашу пьесу о Леонардо поставим в нашей самодеятельности?
- Конечно, — говорю.
Потому что я в этой пьесе и сам уверился, и физика подтвердили — позвонили из Фрязино. А юноша спрашивает:
- А почему она до сих пор не поставлена?
- Откуда я знаю? — говорю. — Наверно, все время была не к репертуару.
- Ну, знаете! — говорит. Господи, что я ему скажу?
Вниз спустились, много людей вышло наружу, туда, где дождик моросил, в светлых халатах и других одеждах, и белых косынках. А у меня рот пересох, как после кросса. Я пить попросил.
- Сейчас, — кто-то сказал.
О чем-то еще рассказывал, о чем-то расспрашивали. А лица, лица… Вы бы посмотрели — вам бы жить захотелось. Ясно, что я развыступался.
Принесли из цеха высокий бокал с холодными пузырьками. Выглотал весь, такое блаженство.
- Всю жизнь, — говорю, — мечтал попить газировки бесплатно.
Я не выступал, дорогой дядя, я разговаривал, и по дороге узнавал свои истинные желания, и лепил картину из подручных средств, и восхищался тем, что есть на самом деле, и получал неслыханные подарки. Мы целый час были художниками, черт побери! Подъехала новенькая машина.
На нашей встрече я заметил множество людей, а робота — ни одного. Ни одного.
Потом меня позвали в автомобиль, и я уехал.
Сейчас прочел и ужаснулся, дорогой дядя. Не написал главного.
Я так боялся расчувствоваться, и так тщательно скрывал, как я всех любил и восхищался, и особенно стеснялся, и сейчас стесняюсь описывать, какая теплынь шла ко мне из зала, где сидели пожилые женщины и молодые женщины, и сидели, и стояли мужчины разных возрастов, что получилось не сдержанно, а сухо. Ужас, ужас…
А было что-то невероятное. Я прежде не особенно верил в «Лурдские чудеса», когда привозят калеку и тысячи людей командуют — встань, ну, встань — и он бросает костыли. Я еще в детстве видел комедию, где это высмеивалось. А здесь и верить было не надо. Просто это было со мной. Точка. Спаси вас всех судьба.
11
Дорогой дядя!
Вспоминаю, вспоминаю… Что-то с живописью случилось. Сломалась она, что ли? Забыла святой аврал?
Сначала по ней проехала фотоаппаратура. Действительно, зачем долго делать руками то, что может быстро сделать машина?
Но потом я с этим разобрался. Каких-нибудь пятьдесят лет — и я с этим разобрался. Для истории живописи один день, а для меня — полжизни, я надеюсь.
Ветер, ветер…
Прошедшая жизнь. Смутные видения на внутреннем экране. Неужели это все было? И ведь у каждого человека так — однажды печаль прошлого зазвенит, и он оглядывается. И я решил простить женщин. Ладно, чего уж там.
Дорогой дядя, я решил опозорить мужчин. Выхода нет. Надо опозорить.
Как быстренько, помню, отказались от того, что было найдено в муках рождения свободы.
Как будто устойчивей болота нет ничего. А может, так оно и есть?
Какие стремительные кисти, какие краски, какой порыв действия и новая красота! И как все начало плесневеть под напором и предлогом традиций и культурного наследства. А из всего наследства — барские обноски и фарфоровая супница. Наследие! Сколько дутых фигур. Великий Рокотов идет в одной подборке, если не сказать упряжке, с Боровиковским. А Рокотов отличается от Боровиковского, как Ватто от всяких Буше — фарфорчики-чики, порпеланчики-чики, маркизы с розовыми попками. Никакие искусствоведы меня на Ван Гога не натаскивали, потому что я их не читаю. Я приходил в музей, и мне Ван Гог не нравился. А потом однажды случайно я обратил внимание на самую блеклую картину этого Ван Гога — какие-то картофельные поля, дорога белесая с экипажем, небо, писанное государственными горизонтальными мазками, похожими на зеленые кирпичи, и холст просвечивает, как известка между зелеными кирпичами неба, и вдруг — узнал. Узнал! Зеленого неба не бывает, а в картине — бывает. И такой серебряный пасмурный день, и такие огороды, и такая щемящая, шалая, трезвая печаль, и я захлебнулся. Вот тебе и Ван Гог. Вот оно. Оказывается, цветом можно такие впечатления вызвать, так душу взбаламутить, оледенить и согреть, как ничем другим. А после этих огородов и все другие работы Ван Гога мне открылись.
Не то чтобы там «душа вещей» и прочее, а душа художника. Он пишет картину, а это — я. Не то чтобы я там побывал в картине и увидел то, что он увидел в натуре, а просто Ван Гог изобразил меня самого. Непонятно?
Стоит барышня на выставке и смотрит на стоптанный ботинок, который написал Ван Гог. Ну разве она похожа на ботинок? На ней платьице, и она духами спрыснута, и глазки подготовила к культуре. А если вдруг откроется ей, что если ее раздеть не догола, а до души, то вспомнит она свою усталость, и боязнь постареть, и почем обошлись ей духи и физкультурная улыбка, и как ей ночью хочется удрать туда, где не скучают и всегда хвалят, и нет соперниц, а такого места нет, и вдруг увидит, что на картине не ботинок нарисован, а она сама на пенсии, как мама — только не это, только не это… В зеркальце поглядится — нет, ерунда, почудилось. Но лучше все-таки пойти поглазеть на «Незнакомку» или на другой комплимент… Проклятый ботинок!.. И почему-то не уходит от картины.
Но это, конечно, случай фантастический. Чтобы барышня? Да ни в жисть. Но я видел, как люди уходили от Ван Гога трезвые и сильные и стеснялись тщеславия. Потому что пустое это дело — тщеславие. Нельзя жить в цветочном горшке. А есть улица, и дома, и трезвое небо в дымах мечты, и работа там, где работаешь, и надо погладить ребенка по голове, и покормить собаку, и ничего не бояться, и каждый день рождаться. Дорогой дядя, у меня давняя догадка, что половина бедствий исчезнет невесть куда, если испробовать жить, как истинный художник картину пишет. Не как он живет, не как торгует картиной, а как пишет.
Так вот, дорогой дядя, чтобы жить, как художник картину пишет, надо присмотреться, как живет женщина.
Конечно, речь не идет о том, как женщина выполняет чужую программу. Как выполняет? Как мужчина. Только лучше. Речь о том, как она выполняет собственную. У нее нет такого, как у мужчины — вообразил желаемое, разбил на достижимые этапы и, надрывая пупок, эти этапы выполняет. А добрался до финиша — уже не хочется. Желание исполнилось, значит, кончилось. И действительно — сытым можно быть один раз, а два раза не будешь. И мужчина думает — неправильно вообразил, и начинает воображать правильно, и все сначала, Сальери несчастный, все улучшает методы добраться до финала. Добрался и дышит. А финал срабатывает и спрашивает ласково: «Ты этого хотел, зараза? Здравствуй, родной. Это я, Наина. Постарела? Сам виноват. Слишком долго до меня добирался».
Другое дело — женщина. У нее программа бесконечная: чтоб было хорошо. А как оно будет выглядеть, это «хорошо»? Когда случится, тогда и узнаем. Но это талантливые. А которые мужским воображением промытые и проламываются, те давно уже не женщины и, достигнув, пьют и страшатся себя в зеркале. Горький таких называл — Батый. Ей ничего не остается, кроме как невесток тиранить.
А талантливая женщина открывает свои истинные желания по мере того, как совершает действия. Умный бездарный мужчина называет это глупостью и сопротивляется. А это не глупость, это просто другой способ жить.
Судят по результатам. К чему привел мужской способ жить, мы уже видим и судорожно наслаждаемся под напевы доктрин Ферфлюхтешвайна и звон машины процветания, перерабатывающей золото в дерьмо или наоборот. А женщины разбили палатки вокруг авиабазы, едят суп, вяжут, и машина с бомбой пока не проехала. Сомнут их, наверное. Потому что мужчины в это время, сверкая очками, сидят на симпозиумах и выражают глубокую тревогу. Иногда они нанимают кого-нибудь в кого-нибудь стрелять. Бабы мои дорогие, я испытываю мучительный стыд, рвотное движение души — за весь мужской позор, который на круг называется «историей», и которая вся состоит из мужского ожидания, что вот-вот случится воображаемое событие, которое, несмотря на то, что исполнит все желания, каким-то образом их продолжит.
Совещаются и стреляют, стреляют и совещаются, больше ничего не придумали. Вообще обслуживают машину процветанья и работают, работают, работают.
Так и надо — работать. Работа — основное содержание жизни. Но надо спросить женщину, как это делается.
12
Дорогой дядя!
И повели нас на завод смотреть сборочный цех и конвейер.
Скажите честно, дорогие книжные люди, или люди военные, или люди сельские, которые выращивают природную еду, или люди, танцующие «Лебединые озера» и «Спящих царевен», или люди на дорожных работах, на лесоповалах, на буровых, в штреках, или в магазинах, или в артелях металлоремонта, или на часовых заводах, или в мастерских пошива или ремонта, или на сейнерах, которые ловят кильку или ставриду — я перечисляю часть профессий, с которыми я сталкивался, — скажите, положа руку на сердце, как вы представляете цех с конвейером, если вы его не видели? Я не буду описывать ваши представления или мои. Просто придется сказать, что на деле все это не так. Мы не оказались в мрачной или чистенькой утробе, где маленькие люди-муравьи суетятся каждый у своей гайки. Понимаете? Утробы не оказалось.
Мы идем, идем, идем, разговариваем и снова идем, идем и глазеем, глазеем, глазеем, потому что есть на что поглазеть и, главное, на кого, короче, мы идем по улице незнакомого города, люди заняты своими делами, и только где-то наверху небо перекрыто переплетом ферм и стекол, от дождя наверно, и прочей погоды.
Воздух обыкновенный, как на Садовом кольце, а я там живу, и ничего. Шум обыкновенный, как на Садовом кольце от машин, — машин столько же, только движутся медленно и видны изнутри в разной степени открытости, и из одной в другую пересаживаются девушки в комбинезонах, с электроинструментом.
Да что я вам буду описывать цех, когда цеха нет, а есть пространство, и мы идем по своеобразной улице, и стараемся не глазеть на девушек, и делаем вид, что необыкновенно увлечены сложнейшими вопросами, которых никому, кроме нас, загадочно не понять, и что все это нам привычно, подумаешь! — и стараемся не глазеть на девчонок, на их косынки, на их прически, да, прически — длинные волосы, подхваченные лентами, на их комбинезоны, и расспрашиваем о коробках передач и лошадиных силах, и стараемся не глазеть на девчонок.
Мне бы не хотелось выглядеть восторженным идиотом, но, увы, уже поздно стараться, все равно выгляжу.
Но, клянусь честью, пароль допер, или как там еще — действительно, есть на что посмотреть.
А навстречу нам, как по дачной улице, едет хмурый велосипедист.
- Откуда это он? — спрашиваю.
- С того конца цеха, — отвечают. — Цех в два километра.
Потом оказалось, что это недостаток. Полагался какой-то другой транспорт. Недостаток! О, мама мия!
Наверно, где-нибудь на свете есть автомобильный цех и получше, а если и нет, то, наверное, будет, как и у нас, — все устаревает и усовершенствуется. Но, извините, ни разу в жизни, понимаете, ни разу я не видел такой человеческой грации. Ни у парней, ни у девушек.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46