Эти понятия уазцы употребляли часто, слишком часто, не боясь повторений. По-видимому, они придавали им особенно большое значение, что было несколько удивительно, если учесть, что они сумели внести такую существенную поправку в ход эволюции и в само течение природных процессов.
После победы коммунизма на Уазе из всех наук наибольшее развитие получили биология и все ее прикладные отрасли, особенно медицина. Сначала искали средства для воздействия на эндокринную систему, считая, что только от нее зависит длительность процессов, называемых жизнью. Потом поняли, что организм – это целое и что все части этого целого важны для победы над бренностью и временем. Затем увлечение кибернетикой и генетикой сделало модным изучение памяти. Сущностью организма и его прочности, его долголетия стали считать «память». Именно ей, «памяти», была обязана личность своей непрерывной связью с временем, отмеренным ей судьбой, состоянием здоровья. И именно она, «память», сохраняла во времени индивидуальность в более широком смысле, индивидуальность биохимическую и физическую, передавая на клеточном и молекулярном уровне необходимую информацию, своего рода «шпаргалку», с помощью которой происходившие в организме процессы сохраняли нечто устойчивое и постоянное, подверженное, правда, изменениям, связанным со старением. Вот против этого старения и направила наука свой главный удар… Ему, этому старению, объявлена была война, самая благородная из всех войн… Приостановить старение организма – не значит ли это сказать мгновению: «Остановись!»?
Нет, по-прежнему все спешило на Уазе к концу – растения и животные, все их виды и роды, и мимолетные как бабочка и долголетние как слон, все, за исключением самих уазцев, победивших время и бренность для того, чтобы оказаться победителями в борьбе с пространством. Уазская наука выиграла войну со старением и связанной с ней немощью…
Каким способом? Нет, они не собираются скрывать его от людей, наоборот, они готовы поделиться с людьми Солнечной системы всеми своими знаниями, всем своим опытом, не оставляя никаких тайн про запас. Зачем? Знания прячут только от врагов, а люди – друзья и братья, братья если и не по крови, то по духу, что неизмеримо существеннее.
Они разговаривали с Землей и со всей Солнечной системой, находясь пока еще за ее пределами. Их отделяло пока от землян пространство, значительное пространство, но все же не такое огромное, чтобы сделать невозможным духовное общение, разговор, или точнее – беседу, продолжавшуюся вот уже несколько дней. И у людей возникло естественное желание не только слышать своих гостей, но и, слушая, одновременно видеть их, хотя бы с помощью телеоптической техники, находящейся на космолете «Баргузин» в числе многих других достижений земной науки. Но то ли было в неисправности телеоптическое устройство, то ли гости почему-то пожелали пока остаться невидимыми, никто на Земле не знал, как они выглядят и совпадает ли их физический облик с их обликом духовным.
Возник вопрос: долго ли они останутся невидимыми? А кое у кого возникли сомнения: не внешность ли заставляет их не торопиться с общением более конкретно осязаемым, улавливаемым сетчаткой нашего глаза?
Пошли разные слухи и кривотолки. И один из сотрудников нашей лаборатории, известный шутник и остроум, высказал предположение, что победа над старостью далась уазцам, по-видимому, недешево и за нее им пришлось уплатить природе, ничего не дающей даром, красотой и физическим обаянием, всем тем, что так ценит человечество со времен верхнего палеолита до наших дней.
Но довольно гипотез! Их и так было много! И мой отец, так же как и Евгений Сироткин, равнодушные к морфе, только пожимали плечами, слыша со всех сторон вопросы, почему наши уважаемые гости не спешат предъявить нам свою внешность во всей ее, надо предполагать, великолепной форме, а пока отделываются только беседой.
– Предъявить? – ворчал мой отец. – Они и так предъявили нам нечто существенное, поделились своим опытом, своими знаниями. А свою внешность они все равно вынуждены будут оставить при себе. Этим не делятся!
Отец и Сироткин значительно подобрели к уазским гостям после того, как те высказали интерес к работам Института времени и особенно к достижениям лабораторий, руководимых Евгением Сироткиным и Мариной Вербовой, о чем они уже имеют смутное представление. Наши закрыли глаза на то, что это было с их стороны проявлением вежливости.
Но здесь мне нужно остановить свое повествование и забежать чуточку вперед. Как раз в эти дни я совершил проступок, в результате которого больше всех пострадала лаборатория Марины, лишившись самого большого своего достижения.
Что же за проступок я совершил? Об этом пойдет речь в следующей главе.
27
Это был мой последний разговор с ним. Разговор? В сущности, разговаривал только он один или, верное, его память. А я молчал и слушал. Я слушал, боясь пропустить хотя бы одно слово. Я слышал его дыхание и шепот, и мне казалось, что и он тут, рядом со мной, а не только его воспоминания, обретшие вечность благодаря искусству Марины Вербовой.
– Да, – продолжал он, – Катя не щадила себя. Опасность была велика. Ведь она имела дело с четвертым состоянием материи, когда вещество находится не в твердом, не в жидком и не в газообразном состоянии, таком привычном для человеческих чувств. В лаборатории, где работала Катя, ученые проектировали создание второго, дополнительного Солнца, чтобы согреть те части нашего мира, которые нуждаются в тепле. Непрерывно велись опыты с плазмой… Но Катя не думала об опасности. И когда я не смог скрыть от нее свою тревогу, она говорила мне: «Милый, ты же не избегал опасностей, когда осваивал марсианские пустыни». Я не знал, что ей сказать. Ведь кто-то же должен был рисковать. А она не хотела уступить это право другому. Не сразу я догадался, что сущность Кати и заключалась в том, чтобы работать самоотверженно, даже с риском для жизни. Без этого она не была бы Катей. Ведь она сама попросила, чтобы ей поручили именно эту работу.
Я старался подавить свою тревогу, во всяком случае сделать все, чтобы Катя не замечала, что я боюсь за ее судьбу.
«Все будет хорошо», – говорил я себе. И уже было начал верить в это. Но однажды… меня спешно вызвали в институт. И я сразу догадался… Катя слишком долго жила рядом с опасностью…
Вместе с Катей погибли несколько молодых физиков, которые так же, как она, пошли на риск ради научного прогресса.
Я был в отчаянии… Я уехал в сибирскую тайгу.
Тайга! Когда-то этим словом обозначали нечто первозданное и дикое, где были узкие тропы вместо дорог. Сейчас от прежней первобытности остались только олени и комары. Комаров сохранили, разумеется, не для того, чтобы не огорчать любознательных энтомологов, а потому что ими питались рыбы таежных рек. Нас комары не тревожили. Ультразвуковой прибор отвлекал их от нас, и они попадали в специальное «поле-ловушку», которое их уничтожало.
Чувствительные и умные приборы помогали нам в работе. Они делали как бы прозрачной поверхность Земли, поросшей таежными лиственницами и сибирскими кедрами, они погружали наши чувства в ожившую вдруг историю Земли. Поэзия познания и труда необычайно воодушевляла нас. Нравились нам и контрасты. Поработав с совершенными приборами в горах, мы спускались в долину, к речке, где ловили окуней и хариусов древним многовековым способом – на крючок. Рыбы были под защитой общества, и ловить разрешалось только на удочку.
В нашем распоряжении были аппараты, способные в любое время связать нас с близкими и нужными людьми, приобщить нас к их жизни. В любое время, если я хотел, я мог увидеть интернат и свою дочку Лизу, гонявшую мяч или прыгавшую по траве, ее смеющееся детское личико. Я мог увидеть всех, кроме Кати…
Голос замолчал. Пауза продолжалась долго. И я подумал, что испортился аппарат. Действительно, в нем произошла какая-то заминка. И когда я снова услышал шепот и дыхание, рассказ уже, видно, подходил к концу.
– В то лето я не поехал в экспедицию. Я работал над книгой по стратиграфии Сибири. Лето было жаркое. И в свободные часы я уходил на берег моря купаться. Я лежал на песке, греясь на солнце, когда услышал крик. Кто-то тонул. Я вскочил. Подростки сказали мне, что тонет женщина. Я бросился в воду и поплыл. До нее было далеко – метров двести или триста. Когда я схватил ее, она уже выбилась из сил. Но мои силы тоже были на исходе. Я плыл, поддерживая ее. И в эти минуты, нет, не минуты, а секунды, мне казалось, что я держу ее, свою Катю, что это она. Это были мгновения, но они длились долго-долго, бесконечно долго. Я терял силы, но не выпускал из рук утопающую, гребя ногами. Я держал се, и мне казалось, что я держу Землю, все человечество, слившееся в одно существо, в существо этой гибнущей женщины.
Потом я потерял сознание. Это произошло не сразу. Погружаясь в небытие, я мысленно видел всю свою жизнь, сжатую до одного, невыразимо растянувшегося мгновения.
Шепот его стал еле слышным и вдруг перешел почти в крик:
– Этот миг все длится и длится. Мне кажется, что он длится бесконечно… Погибая, я все никак не могу расстаться со своим прошлым… Я вспоминаю и вспоминаю. Но я не могу больше! Не могу!
Не знаю, какая сила дернула меня – быть может, безрассудная жалость к этому, находящемуся «нигде» существу, чей внутренний мир пребывал «здесь», требуя сочувствия, если не пощады. Я подбежал к стене, где стоял аппарат, и мгновенно привел в негодность великое и трагическое создание Марины Вербовой.
28
Что толкнуло меня на этот безрассудный поступок? Не до конца осознанное душевное движение, поток сильных чувств, хлынувших на меня из аппарата, голос, шепот… Все это заставило меня забыть о том, что со мной разговаривает не живой страдающий человек, а только отражение его психического поля.
Впоследствии мой отец не раз упрекал меня, выражая свое удивление; как я мог дать обмануть себя искусству моделирования?
– Ведь это модель, модель, – повторял он. – Всего-навсего модель.
Модель? Да! Но какая модель! Ведь Марина Вербова «записала» и те чувства и мысли, которые испытал Володя в последние мгновения, когда тонул. И вот они как бы всплыли на поверхность с самого дна навсегда ушедшей от нас жизни.
Я осуждал самого себя, может быть, даже строже, чем мой отец и сотрудники лаборатории Вербовой и Сироткина. Но нашлись люди (писатели и философы), которые не увидели в моем поступке ничего предосудительного. Они по-прежнему считали, что опыт Вербовой дискуссионен и таит в себе немало сомнительного с этической точки зрения. Я не был благодарен им за их защиту. Ведь свой поступок я совершил, не думая о философской спорности открытия Вербовой, а только поддавшись мимолетному и неосознанному чувству.
Сотрудники всех лабораторий нашего огромного института, в том числе и сама Марина Вербова, были настолько деликатны, что старались не напоминать мне о моей вине. И только мой отец не мог скрыть своей досады.
– Твое счастье, – сказал он мне, – что все сейчас думают только об Уазе и уазцах, которые привезли с собой столько нового.
Да, действительно, это было так. Уазцы рассказывали о достижениях своей науки и техники, подсказывая нашим, земным ученым и инженерам готовые ответы на некоторые задачи, которые ученые и инженеры еще не собирались решать. Повествуя о победах своего интеллекта над средой, они не прямо, а только косвенно и намеком выразили мысль, необычайно заинтересовавшую меня. Дело шло не о чем ином, как о единстве субъекта и объекта, «я» и «мира», о единстве, значительно более глубоком и сложном и более взаимопроникающем, чем то, которого достигли люди на Земле. Что они имели в виду? Познание, в результате которого и было достигнуто это единство? Новые, более могущественные средства техники и труда? Они сказали об этом вскользь, как я уже упоминал, не прямо, не «в лоб», а скорее намеком, предупредив, что, возможно, они вернутся к этой теме, если она заинтересует людей Земли. Весь их последующий рассказ был, в сущности, как бы введением к сложной мысли, к которой они обещали вернуться.
Развитие математики, математической логики, физики и кибернетики в особенности, говорили они, все больше и больше вело к тому, что, метафорически выражаясь, интеллект «отделялся» от самого мыслящего существа и как бы становился некой самостоятельной духовно-материальной сущностью. Разрыв между мыслью и мыслящими представлял опасность для экономики, культуры и для самих уазцев, так как он грозил чрезмерной специализацией, утратой той цельности и многосторонности, которую на Земле издавна принято называть гуманизмом. Общество осознало эту опасность и стало искать средства против нее. Разумеется, были приняты меры, чтобы не впасть в крайность и не затормозить прогресс техники и естественных наук, не выплеснуть из ванны вместе с водой и самого ребенка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
После победы коммунизма на Уазе из всех наук наибольшее развитие получили биология и все ее прикладные отрасли, особенно медицина. Сначала искали средства для воздействия на эндокринную систему, считая, что только от нее зависит длительность процессов, называемых жизнью. Потом поняли, что организм – это целое и что все части этого целого важны для победы над бренностью и временем. Затем увлечение кибернетикой и генетикой сделало модным изучение памяти. Сущностью организма и его прочности, его долголетия стали считать «память». Именно ей, «памяти», была обязана личность своей непрерывной связью с временем, отмеренным ей судьбой, состоянием здоровья. И именно она, «память», сохраняла во времени индивидуальность в более широком смысле, индивидуальность биохимическую и физическую, передавая на клеточном и молекулярном уровне необходимую информацию, своего рода «шпаргалку», с помощью которой происходившие в организме процессы сохраняли нечто устойчивое и постоянное, подверженное, правда, изменениям, связанным со старением. Вот против этого старения и направила наука свой главный удар… Ему, этому старению, объявлена была война, самая благородная из всех войн… Приостановить старение организма – не значит ли это сказать мгновению: «Остановись!»?
Нет, по-прежнему все спешило на Уазе к концу – растения и животные, все их виды и роды, и мимолетные как бабочка и долголетние как слон, все, за исключением самих уазцев, победивших время и бренность для того, чтобы оказаться победителями в борьбе с пространством. Уазская наука выиграла войну со старением и связанной с ней немощью…
Каким способом? Нет, они не собираются скрывать его от людей, наоборот, они готовы поделиться с людьми Солнечной системы всеми своими знаниями, всем своим опытом, не оставляя никаких тайн про запас. Зачем? Знания прячут только от врагов, а люди – друзья и братья, братья если и не по крови, то по духу, что неизмеримо существеннее.
Они разговаривали с Землей и со всей Солнечной системой, находясь пока еще за ее пределами. Их отделяло пока от землян пространство, значительное пространство, но все же не такое огромное, чтобы сделать невозможным духовное общение, разговор, или точнее – беседу, продолжавшуюся вот уже несколько дней. И у людей возникло естественное желание не только слышать своих гостей, но и, слушая, одновременно видеть их, хотя бы с помощью телеоптической техники, находящейся на космолете «Баргузин» в числе многих других достижений земной науки. Но то ли было в неисправности телеоптическое устройство, то ли гости почему-то пожелали пока остаться невидимыми, никто на Земле не знал, как они выглядят и совпадает ли их физический облик с их обликом духовным.
Возник вопрос: долго ли они останутся невидимыми? А кое у кого возникли сомнения: не внешность ли заставляет их не торопиться с общением более конкретно осязаемым, улавливаемым сетчаткой нашего глаза?
Пошли разные слухи и кривотолки. И один из сотрудников нашей лаборатории, известный шутник и остроум, высказал предположение, что победа над старостью далась уазцам, по-видимому, недешево и за нее им пришлось уплатить природе, ничего не дающей даром, красотой и физическим обаянием, всем тем, что так ценит человечество со времен верхнего палеолита до наших дней.
Но довольно гипотез! Их и так было много! И мой отец, так же как и Евгений Сироткин, равнодушные к морфе, только пожимали плечами, слыша со всех сторон вопросы, почему наши уважаемые гости не спешат предъявить нам свою внешность во всей ее, надо предполагать, великолепной форме, а пока отделываются только беседой.
– Предъявить? – ворчал мой отец. – Они и так предъявили нам нечто существенное, поделились своим опытом, своими знаниями. А свою внешность они все равно вынуждены будут оставить при себе. Этим не делятся!
Отец и Сироткин значительно подобрели к уазским гостям после того, как те высказали интерес к работам Института времени и особенно к достижениям лабораторий, руководимых Евгением Сироткиным и Мариной Вербовой, о чем они уже имеют смутное представление. Наши закрыли глаза на то, что это было с их стороны проявлением вежливости.
Но здесь мне нужно остановить свое повествование и забежать чуточку вперед. Как раз в эти дни я совершил проступок, в результате которого больше всех пострадала лаборатория Марины, лишившись самого большого своего достижения.
Что же за проступок я совершил? Об этом пойдет речь в следующей главе.
27
Это был мой последний разговор с ним. Разговор? В сущности, разговаривал только он один или, верное, его память. А я молчал и слушал. Я слушал, боясь пропустить хотя бы одно слово. Я слышал его дыхание и шепот, и мне казалось, что и он тут, рядом со мной, а не только его воспоминания, обретшие вечность благодаря искусству Марины Вербовой.
– Да, – продолжал он, – Катя не щадила себя. Опасность была велика. Ведь она имела дело с четвертым состоянием материи, когда вещество находится не в твердом, не в жидком и не в газообразном состоянии, таком привычном для человеческих чувств. В лаборатории, где работала Катя, ученые проектировали создание второго, дополнительного Солнца, чтобы согреть те части нашего мира, которые нуждаются в тепле. Непрерывно велись опыты с плазмой… Но Катя не думала об опасности. И когда я не смог скрыть от нее свою тревогу, она говорила мне: «Милый, ты же не избегал опасностей, когда осваивал марсианские пустыни». Я не знал, что ей сказать. Ведь кто-то же должен был рисковать. А она не хотела уступить это право другому. Не сразу я догадался, что сущность Кати и заключалась в том, чтобы работать самоотверженно, даже с риском для жизни. Без этого она не была бы Катей. Ведь она сама попросила, чтобы ей поручили именно эту работу.
Я старался подавить свою тревогу, во всяком случае сделать все, чтобы Катя не замечала, что я боюсь за ее судьбу.
«Все будет хорошо», – говорил я себе. И уже было начал верить в это. Но однажды… меня спешно вызвали в институт. И я сразу догадался… Катя слишком долго жила рядом с опасностью…
Вместе с Катей погибли несколько молодых физиков, которые так же, как она, пошли на риск ради научного прогресса.
Я был в отчаянии… Я уехал в сибирскую тайгу.
Тайга! Когда-то этим словом обозначали нечто первозданное и дикое, где были узкие тропы вместо дорог. Сейчас от прежней первобытности остались только олени и комары. Комаров сохранили, разумеется, не для того, чтобы не огорчать любознательных энтомологов, а потому что ими питались рыбы таежных рек. Нас комары не тревожили. Ультразвуковой прибор отвлекал их от нас, и они попадали в специальное «поле-ловушку», которое их уничтожало.
Чувствительные и умные приборы помогали нам в работе. Они делали как бы прозрачной поверхность Земли, поросшей таежными лиственницами и сибирскими кедрами, они погружали наши чувства в ожившую вдруг историю Земли. Поэзия познания и труда необычайно воодушевляла нас. Нравились нам и контрасты. Поработав с совершенными приборами в горах, мы спускались в долину, к речке, где ловили окуней и хариусов древним многовековым способом – на крючок. Рыбы были под защитой общества, и ловить разрешалось только на удочку.
В нашем распоряжении были аппараты, способные в любое время связать нас с близкими и нужными людьми, приобщить нас к их жизни. В любое время, если я хотел, я мог увидеть интернат и свою дочку Лизу, гонявшую мяч или прыгавшую по траве, ее смеющееся детское личико. Я мог увидеть всех, кроме Кати…
Голос замолчал. Пауза продолжалась долго. И я подумал, что испортился аппарат. Действительно, в нем произошла какая-то заминка. И когда я снова услышал шепот и дыхание, рассказ уже, видно, подходил к концу.
– В то лето я не поехал в экспедицию. Я работал над книгой по стратиграфии Сибири. Лето было жаркое. И в свободные часы я уходил на берег моря купаться. Я лежал на песке, греясь на солнце, когда услышал крик. Кто-то тонул. Я вскочил. Подростки сказали мне, что тонет женщина. Я бросился в воду и поплыл. До нее было далеко – метров двести или триста. Когда я схватил ее, она уже выбилась из сил. Но мои силы тоже были на исходе. Я плыл, поддерживая ее. И в эти минуты, нет, не минуты, а секунды, мне казалось, что я держу ее, свою Катю, что это она. Это были мгновения, но они длились долго-долго, бесконечно долго. Я терял силы, но не выпускал из рук утопающую, гребя ногами. Я держал се, и мне казалось, что я держу Землю, все человечество, слившееся в одно существо, в существо этой гибнущей женщины.
Потом я потерял сознание. Это произошло не сразу. Погружаясь в небытие, я мысленно видел всю свою жизнь, сжатую до одного, невыразимо растянувшегося мгновения.
Шепот его стал еле слышным и вдруг перешел почти в крик:
– Этот миг все длится и длится. Мне кажется, что он длится бесконечно… Погибая, я все никак не могу расстаться со своим прошлым… Я вспоминаю и вспоминаю. Но я не могу больше! Не могу!
Не знаю, какая сила дернула меня – быть может, безрассудная жалость к этому, находящемуся «нигде» существу, чей внутренний мир пребывал «здесь», требуя сочувствия, если не пощады. Я подбежал к стене, где стоял аппарат, и мгновенно привел в негодность великое и трагическое создание Марины Вербовой.
28
Что толкнуло меня на этот безрассудный поступок? Не до конца осознанное душевное движение, поток сильных чувств, хлынувших на меня из аппарата, голос, шепот… Все это заставило меня забыть о том, что со мной разговаривает не живой страдающий человек, а только отражение его психического поля.
Впоследствии мой отец не раз упрекал меня, выражая свое удивление; как я мог дать обмануть себя искусству моделирования?
– Ведь это модель, модель, – повторял он. – Всего-навсего модель.
Модель? Да! Но какая модель! Ведь Марина Вербова «записала» и те чувства и мысли, которые испытал Володя в последние мгновения, когда тонул. И вот они как бы всплыли на поверхность с самого дна навсегда ушедшей от нас жизни.
Я осуждал самого себя, может быть, даже строже, чем мой отец и сотрудники лаборатории Вербовой и Сироткина. Но нашлись люди (писатели и философы), которые не увидели в моем поступке ничего предосудительного. Они по-прежнему считали, что опыт Вербовой дискуссионен и таит в себе немало сомнительного с этической точки зрения. Я не был благодарен им за их защиту. Ведь свой поступок я совершил, не думая о философской спорности открытия Вербовой, а только поддавшись мимолетному и неосознанному чувству.
Сотрудники всех лабораторий нашего огромного института, в том числе и сама Марина Вербова, были настолько деликатны, что старались не напоминать мне о моей вине. И только мой отец не мог скрыть своей досады.
– Твое счастье, – сказал он мне, – что все сейчас думают только об Уазе и уазцах, которые привезли с собой столько нового.
Да, действительно, это было так. Уазцы рассказывали о достижениях своей науки и техники, подсказывая нашим, земным ученым и инженерам готовые ответы на некоторые задачи, которые ученые и инженеры еще не собирались решать. Повествуя о победах своего интеллекта над средой, они не прямо, а только косвенно и намеком выразили мысль, необычайно заинтересовавшую меня. Дело шло не о чем ином, как о единстве субъекта и объекта, «я» и «мира», о единстве, значительно более глубоком и сложном и более взаимопроникающем, чем то, которого достигли люди на Земле. Что они имели в виду? Познание, в результате которого и было достигнуто это единство? Новые, более могущественные средства техники и труда? Они сказали об этом вскользь, как я уже упоминал, не прямо, не «в лоб», а скорее намеком, предупредив, что, возможно, они вернутся к этой теме, если она заинтересует людей Земли. Весь их последующий рассказ был, в сущности, как бы введением к сложной мысли, к которой они обещали вернуться.
Развитие математики, математической логики, физики и кибернетики в особенности, говорили они, все больше и больше вело к тому, что, метафорически выражаясь, интеллект «отделялся» от самого мыслящего существа и как бы становился некой самостоятельной духовно-материальной сущностью. Разрыв между мыслью и мыслящими представлял опасность для экономики, культуры и для самих уазцев, так как он грозил чрезмерной специализацией, утратой той цельности и многосторонности, которую на Земле издавна принято называть гуманизмом. Общество осознало эту опасность и стало искать средства против нее. Разумеется, были приняты меры, чтобы не впасть в крайность и не затормозить прогресс техники и естественных наук, не выплеснуть из ванны вместе с водой и самого ребенка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16