Долголетняя привычка не разлучаться сделала их похожими один на другого. Тяжеловесные ремесленники войны, терпеливые и по-своему добросовестные, они, естественно, отсеяли из своей среды слабых телом и сердцем. Их доспехи и оружие, сложенное в образцовом порядке, в полной готовности к бою, охранялись товарищами, ибо рядом были герулы. Герулы же, не расставаясь с доспехами из толстой кожи под железной чешуей, не находили себе места, как крысы, свалившиеся в пустую цистерну.
Предание об общем предке не утоляет вражду между потомками, даже если предок — родной отец, пример тому — Каин и Авель. Готов и герулов разделяли старые счеты. Каждый гот считал каждого герула гнуснейшим творением бога, герулы же называли готов семенем дьявола.
Однако и те и другие были не только старыми христианами, но исповедовали одинаково догму Ария, который учил, что сын божий был существом совершенным, но не божественным. Империя окрестила готов и герулов еще в годы признания правящей церковью учения Ария. Затем церковь отвергла Ария, но ранее обращенные продолжали держаться веры отцов. Как и все остальные христиане, они считали спасение души обеспеченным догмой, а не делами.
Миссионеры проповедовали истину варварам, подданные-еретики лишались человеческих прав, имущества и жизни. Но наемников и союзников-федератов правящая церковь не замечала, хотя для спасения их душ не приходилось ходить далеко. Империя ценила не веру, а верность этих своих опор, отчуждение же между подданными и солдатами, как и племенная вражда между отдельными отрядами, ничему не вредило, ибо и ложь бывает во спасение.
Комес герулов, их родовой вождь Филемут, квадратный, кривоногий, заросший до глаз рыжей бородой, остановил Рикилу повелительным жестом:
— Что решено? Что мы будем делать?
— Не знаю, не знаю, — ответил Рикила.
— Не лги! — Филемут понизил голос. — Ты знаешь, и ты должен мне сказать.
Греко-римлянин, родившийся в Сирии, Рикила был строен. Его бритое лицо с носом, продолжавшимся от лба, как у некоторых эллинов, рассекала полоса. Не будь загара, который оставил белой полосу рубца, след железа не был бы заметен. Филемуту посчастливилось меньше: чье-то железо, отраженное краем шлема, скосило кончик носа начисто. Лицо с открытыми ноздрями напоминало кабанью морду.
Как осы на мед, герулы слетелись, чтобы подслушать беседу комесов.
— Я не получил никакого приказа, — возразил Рикила.
Исказившись гримасой, лицо герула сделалось еще страшнее. Он выкрикнул:
— Но что делает Велизарий? И… базилевс?
Филемут хотел сказать, что ему не нравится мышеловка, куда его посадили вместе с герулами, но давка сделалась чрезмерной. Какой-то герул просунул голову над плечом Рикилы, чтобы лучше слышать, самого Филемута толкали сзади.
— Пойдем поговорим, — пригласил Рикила.
Схола славян помещалась в военном доме-скубе, разделенном внутри на кубикулы-комнаты, расположенные по сторонам длинного коридора.
Предусмотрительный зодчий возвел изнутри, перед входом стенку, не доходящую до потолка и шириной на два локтя большую, чем вход. Нужно было повернуть вправо или влево, ворваться же сразу было нельзя — приходилось подставлять спину тем, кто мог охранять вход.
За стенкой был большой зал, освещенный узкими окнами, имеющими вид бойниц, заставленный ложами и столами для трапезы. Непривычные славяне обрубили ножки лож, превратив их в скамьи. Здесь они собирались, пели, слушали рассказы, играли в кости. Тут же чистили доспехи, добиваясь зеркального блеска — схоларий в полном вооружении блистал огнем. Красивые латы, оружие хорошего железа сами просили ухода за собой.
Индульф и Голуб прошли по коридору в свою кубикулу. Таких спален было почти три десятка, в каждой — приют для восьми человек. Места для сна располагались в два яруса. Товарищи освободились от доспехов. Зевая, Голуб повалился на кожаный тюфяк, набитый птичьим пером, потянулся.
— Имени-то она и не спросила.
— Кто?
— Ящерица эта, краснопятая. Не придет.
— Не эта — другая…
Из-за тонкой стенки, отделявшей клетку-кубикулу от соседней, донесся женский вскрик, сменившийся смехом.
Священный Палатий изобиловал женщинами, смелыми, любопытными, свободными, полусвободными, рабынями. Голодные по ласке, женщины льнули к солдатам. Не только солдат, монахов трудно приучить к воздержанию. И власть и владельцы рабынь не стесняли свободу общения с солдатами, дети увеличивали достояние господ.
Тяжелая система штрафов обязывала подданных к браку. Базилевсы только подтверждали эдикты своих языческих предшественников: империя давно испугалась оскудения людьми. Подданные же уклонялись и уклонялись.
Недавно вкрадчивый евнух вторично соблазнял Индульфа возможностью пира и приятного времяпрепровождения. Безбородый посол, играя роль языческого амура, не был первым соблазнителем, пробиравшимся в военный дом, занятый славянским отрядом. Товарищи Индульфа успели догадаться, что евнухи, опрыскивая тела избранников душистыми снадобьями, стараются убедиться в их здоровье. Индульф опять прогнал жалкого получеловека, неприкосновенного по своей слабости.
Однажды, в начале палатийской жизни, Индульф ответил на призыв женщины. Тогда он едва понимал несколько ромейских слов. Палатий молчал, как осенний лес перед первым морозом. Женщина вела его куда-то, и единственным звуком было ржание лошади в далекой конюшне. Они проходили мимо стражей, шли долго, Индульф не нашел бы обратной дороги.
Им встречались блюстители молчания. День и ночь эти особенные люди в белой, плотно прилегающей одежде скользили повсюду, бесшумные, как совы. Никто не мог сосчитать их, одинаковых, неутомимых. Потом Амата объяснила, что нельзя смотреть на силенциариев, их нельзя замечать. Силенциарий! В этом слове Индульфу слышалось шипение гадюки.
Амата не походила на статуи женщин, украшавшие ипподром. Те были могучи, как женщины пруссов или ильменцев, способные поднять такой же груз, как мужчина. Амата была тонка и бела, как горностай, пальцы ее ног так же гибки, как на руках, и ноготки их так же подкрашены, подошвы нежны, как ладони, а ладони — как ландыш.
В крохотной комнатке Индульф показался себе слишком большим, а кровать Аматы — слишком широкой для такой каморки. В углу теплился огонек перед раскрашенной доской. Рубиновое стекло лампады делало свет красным и розовой кожу Аматы. «Нельзя», — шепнула Амата, когда Индульф захотел погасить огонек. Это было одно из первых слов, которым Индульф научился от Аматы. Важное слово.
Каким-то чудом — потом Индульф узнал тайну палатийских дверей — засов на двери откинулся сам. Силенциарий залетел, как летучая мышь, и так же исчез.
Амата учила словам. Вскоре Индульф смог понять, что таким, как Амата, низшим, нельзя гасить свет лампад. И двери таких, как она, сами открываются перед силенциариями. Но не нужно стесняться белых молчальников. Они видят лишь то, что вредно для базилевса. Индульф познавал законы империи через Амату, первую для него женщину Теплых морей и первую в жизни. На родине он жены не имел, а молодым воинам некогда думать о женской ласке до брака.
Они виделись часто. Индульф быстро учился. Из нежных слов она выбрала лишь два — милете, что так похоже на славянское «милый», и собственное ее имя — Любимая. Впоследствии Индульф понял, что это имя она выдумала только для него, что другие знали Любимую под другим именем.
Женщина-цветок учила Индульфа словам, нужным мужчине для жизни на берегах Теплых морей. Сила, власть, бой, обида, насилие, обман, ложь, клевета, хитрость. И многим другим. Вскоре Индульф начал понимать ее рассказы о случившемся на берегах Теплых морей, о сражениях, о победах одних, о мужественной гибели других. Зная три слова из пяти, Индульф умел догадаться о смысле. Только совсем теряя нить, он прерывал Любимую.
Она терпеливо объясняла, мотылек ее шепота трепетал у его уха, и когда силенциарий открывал дверь, рука блюстителя молчания не прикасалась к губам в знак упрека: шепот обоих не превышал дозволенного. Индульф знал, что за нарушение тишины будет наказана женщина.
Он любил повторять ее имя. Нежная, она звала его Аматом, Любимым. Она умела едва касаться губами его груди, и ему делалось хорошо и чуть стыдно. Иногда она плакала в его объятиях. Почему? С чувством непонятной вины он целовал ее мокрые ресницы.
Она обещала: когда Индульф совсем хорошо узнает все слова, он все поймет, все. Все ли женщины Теплых морей любят, как Амата? Мужчины не делятся сокровенным, Индульф не знал, каковы возлюбленные его товарищей.
Рядом с Аматой он казался себе слишком сильным. Он мог посадить ее на ладонь и поднять одной рукой. Иногда ему странно хотелось быть меньше, слабее, чтобы обнять Любимую, не ограничивая себя бережливой нежностью.
Он быстро учился. Однажды пришла ночь, и он мог рассказать Любимой, как некогда россичу Ратибору, о невозможном. Но что могла понять она в его стремлении? По-настоящему для этого не было слов ни в чьей речи.
Она любила его не за телесную силу, он почему-то знал это. Он же считал, что берет, не обязуясь ничем. Амата рассказывала о солдатах, которые с помощью верных товарищей надевали диадему империи. Это было правдой, она называла имена.
— Они тоже желали невозможного, — шептала Амата. — Твои леса, мой Амат, мой милете, холод твоих долгих ночей очищают души людей. Что бы ни случилось, ты будешь светел, мой солнечный луч… — И Любимая предсказывала Индульфу величие небывалых свершений, а он, усталый, дремал под сказку женской любви.
Индульф узнал, что Амата родилась в Палестине, в Самарии, но это тайна, ибо в Палатии ненавидят самарян. Ромеи убивали самарян, прогнали их из родных мест.
— Но тогда самаряне должны ненавидеть ромеев, — возражал Индульф.
— Ты еще не умеешь понять, — отвечала Амата так нежно, что Индульф соглашался ждать.
В середине трапезной было устроено возвышение для начальников или почетных гостей. Лучшего места для спокойного разговора не нашлось бы во дворцах Палатия, где некоторые стены имели уши, устроенные по опыту сиракузского тирана Дионисия Древнего. Незаметные снаружи щели принимали звуки голосов и, усиливая, передавали в каморки, где писцы отмечали услышанное. Тайное делается явным, как гласило священное предание христиан. Ловкие люди уверяли базилевса в своей преданности через записи подслушивающих. Поистине бывают времена, когда трудно чему-либо верить.
В такое трудное время Рикила Павел предпочел бы беседу на берегу моря, в поле, после чего можно было бы отрицать не только содержание речей, но и самую встречу. Однако и здесь ничто не могло дойти до чужих ушей. В трапезной находились Индульф и еще несколько славян, но комес не считал это опасным. Славяне почти не знают языка ромеев и не будут прислушиваться к его речам. Рикила свистнул и поднял палец. Один из рабов-прислужников схолы принес глиняную амфору с отпечатком рыбьехвостой женщины на смоле, залившей горлышко, два кубка-ритона в форме головы фавна, медное блюдо сушеного винограда, смокв и слив. Рикила обушком кинжала отбил горлышко, налил в ритоны густое вино. Филемут жадно выпил, сплюнул, засунул в рот горсть винограда. По рыжей бороде стекали капли вина, герул хрустел сухими зернышками, его лицо стало еще более похоже на кабанью морду. Невнятно выталкивая слова из полного рта, Филемут говорил:
— У нас, у него только Палатий. Город не наш. Город, город, очень, очень, очень большой… Говори, ромей! Молчишь? Твой город очень злой…
Отпив вина, Рикила долил Филемуту и ответил нравоучительным тоном:
— Кто держит Палатий, держит и город. Кто держит город, удержит империю.
Ромей думал о неизгладимом впечатлении, которое Византия производила на варваров. Мириады людей, более многочисленных, чем хотя бы все герулы, мириады зданий на берегах пролива. Такое впечатление подобно ране или ожогу: рубец остается навечно и тянет кожу, как шрам на лице.
Комес глянул на Индульфа. О чем он задумался, боится ли он? Наверное, нет. Славяне храбры, а этот — вдвойне, ибо он не знает, что такое мятеж и смена базилевсов, грозящая империи.
Индульф не думал о судьбах базилевсов. Маленькая женщина-ящерица, совсем не похожая на Амату, вызвала навязчивые воспоминания. Любимая принадлежала самой базилиссе. Раба или наемница? Он не знал даже этого. Он хотел спросить, но свидания внезапно прекратились. Дни шли. От гордости он решил забыть Амату. Забыть? Какая-то женщина с закрытым лицом, проходя мимо него, шепнула:
— Твоей Аматы нет более. Молись за нее.
Когда он опомнился, было уже поздно гнаться за вестницей смерти. Молиться! Нет, убить! Но кого? Забывшись, Индульф ударил кулаком по столу. Филемут предложил славянину кубок вина:
— Подожди! Выпей, скоро будем рубить.
Герул, несмотря на кажущуюся уверенность, не так уж был убежден в неизбежности боя. Конечно, спор между городом и Палатием решит сила.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69
Предание об общем предке не утоляет вражду между потомками, даже если предок — родной отец, пример тому — Каин и Авель. Готов и герулов разделяли старые счеты. Каждый гот считал каждого герула гнуснейшим творением бога, герулы же называли готов семенем дьявола.
Однако и те и другие были не только старыми христианами, но исповедовали одинаково догму Ария, который учил, что сын божий был существом совершенным, но не божественным. Империя окрестила готов и герулов еще в годы признания правящей церковью учения Ария. Затем церковь отвергла Ария, но ранее обращенные продолжали держаться веры отцов. Как и все остальные христиане, они считали спасение души обеспеченным догмой, а не делами.
Миссионеры проповедовали истину варварам, подданные-еретики лишались человеческих прав, имущества и жизни. Но наемников и союзников-федератов правящая церковь не замечала, хотя для спасения их душ не приходилось ходить далеко. Империя ценила не веру, а верность этих своих опор, отчуждение же между подданными и солдатами, как и племенная вражда между отдельными отрядами, ничему не вредило, ибо и ложь бывает во спасение.
Комес герулов, их родовой вождь Филемут, квадратный, кривоногий, заросший до глаз рыжей бородой, остановил Рикилу повелительным жестом:
— Что решено? Что мы будем делать?
— Не знаю, не знаю, — ответил Рикила.
— Не лги! — Филемут понизил голос. — Ты знаешь, и ты должен мне сказать.
Греко-римлянин, родившийся в Сирии, Рикила был строен. Его бритое лицо с носом, продолжавшимся от лба, как у некоторых эллинов, рассекала полоса. Не будь загара, который оставил белой полосу рубца, след железа не был бы заметен. Филемуту посчастливилось меньше: чье-то железо, отраженное краем шлема, скосило кончик носа начисто. Лицо с открытыми ноздрями напоминало кабанью морду.
Как осы на мед, герулы слетелись, чтобы подслушать беседу комесов.
— Я не получил никакого приказа, — возразил Рикила.
Исказившись гримасой, лицо герула сделалось еще страшнее. Он выкрикнул:
— Но что делает Велизарий? И… базилевс?
Филемут хотел сказать, что ему не нравится мышеловка, куда его посадили вместе с герулами, но давка сделалась чрезмерной. Какой-то герул просунул голову над плечом Рикилы, чтобы лучше слышать, самого Филемута толкали сзади.
— Пойдем поговорим, — пригласил Рикила.
Схола славян помещалась в военном доме-скубе, разделенном внутри на кубикулы-комнаты, расположенные по сторонам длинного коридора.
Предусмотрительный зодчий возвел изнутри, перед входом стенку, не доходящую до потолка и шириной на два локтя большую, чем вход. Нужно было повернуть вправо или влево, ворваться же сразу было нельзя — приходилось подставлять спину тем, кто мог охранять вход.
За стенкой был большой зал, освещенный узкими окнами, имеющими вид бойниц, заставленный ложами и столами для трапезы. Непривычные славяне обрубили ножки лож, превратив их в скамьи. Здесь они собирались, пели, слушали рассказы, играли в кости. Тут же чистили доспехи, добиваясь зеркального блеска — схоларий в полном вооружении блистал огнем. Красивые латы, оружие хорошего железа сами просили ухода за собой.
Индульф и Голуб прошли по коридору в свою кубикулу. Таких спален было почти три десятка, в каждой — приют для восьми человек. Места для сна располагались в два яруса. Товарищи освободились от доспехов. Зевая, Голуб повалился на кожаный тюфяк, набитый птичьим пером, потянулся.
— Имени-то она и не спросила.
— Кто?
— Ящерица эта, краснопятая. Не придет.
— Не эта — другая…
Из-за тонкой стенки, отделявшей клетку-кубикулу от соседней, донесся женский вскрик, сменившийся смехом.
Священный Палатий изобиловал женщинами, смелыми, любопытными, свободными, полусвободными, рабынями. Голодные по ласке, женщины льнули к солдатам. Не только солдат, монахов трудно приучить к воздержанию. И власть и владельцы рабынь не стесняли свободу общения с солдатами, дети увеличивали достояние господ.
Тяжелая система штрафов обязывала подданных к браку. Базилевсы только подтверждали эдикты своих языческих предшественников: империя давно испугалась оскудения людьми. Подданные же уклонялись и уклонялись.
Недавно вкрадчивый евнух вторично соблазнял Индульфа возможностью пира и приятного времяпрепровождения. Безбородый посол, играя роль языческого амура, не был первым соблазнителем, пробиравшимся в военный дом, занятый славянским отрядом. Товарищи Индульфа успели догадаться, что евнухи, опрыскивая тела избранников душистыми снадобьями, стараются убедиться в их здоровье. Индульф опять прогнал жалкого получеловека, неприкосновенного по своей слабости.
Однажды, в начале палатийской жизни, Индульф ответил на призыв женщины. Тогда он едва понимал несколько ромейских слов. Палатий молчал, как осенний лес перед первым морозом. Женщина вела его куда-то, и единственным звуком было ржание лошади в далекой конюшне. Они проходили мимо стражей, шли долго, Индульф не нашел бы обратной дороги.
Им встречались блюстители молчания. День и ночь эти особенные люди в белой, плотно прилегающей одежде скользили повсюду, бесшумные, как совы. Никто не мог сосчитать их, одинаковых, неутомимых. Потом Амата объяснила, что нельзя смотреть на силенциариев, их нельзя замечать. Силенциарий! В этом слове Индульфу слышалось шипение гадюки.
Амата не походила на статуи женщин, украшавшие ипподром. Те были могучи, как женщины пруссов или ильменцев, способные поднять такой же груз, как мужчина. Амата была тонка и бела, как горностай, пальцы ее ног так же гибки, как на руках, и ноготки их так же подкрашены, подошвы нежны, как ладони, а ладони — как ландыш.
В крохотной комнатке Индульф показался себе слишком большим, а кровать Аматы — слишком широкой для такой каморки. В углу теплился огонек перед раскрашенной доской. Рубиновое стекло лампады делало свет красным и розовой кожу Аматы. «Нельзя», — шепнула Амата, когда Индульф захотел погасить огонек. Это было одно из первых слов, которым Индульф научился от Аматы. Важное слово.
Каким-то чудом — потом Индульф узнал тайну палатийских дверей — засов на двери откинулся сам. Силенциарий залетел, как летучая мышь, и так же исчез.
Амата учила словам. Вскоре Индульф смог понять, что таким, как Амата, низшим, нельзя гасить свет лампад. И двери таких, как она, сами открываются перед силенциариями. Но не нужно стесняться белых молчальников. Они видят лишь то, что вредно для базилевса. Индульф познавал законы империи через Амату, первую для него женщину Теплых морей и первую в жизни. На родине он жены не имел, а молодым воинам некогда думать о женской ласке до брака.
Они виделись часто. Индульф быстро учился. Из нежных слов она выбрала лишь два — милете, что так похоже на славянское «милый», и собственное ее имя — Любимая. Впоследствии Индульф понял, что это имя она выдумала только для него, что другие знали Любимую под другим именем.
Женщина-цветок учила Индульфа словам, нужным мужчине для жизни на берегах Теплых морей. Сила, власть, бой, обида, насилие, обман, ложь, клевета, хитрость. И многим другим. Вскоре Индульф начал понимать ее рассказы о случившемся на берегах Теплых морей, о сражениях, о победах одних, о мужественной гибели других. Зная три слова из пяти, Индульф умел догадаться о смысле. Только совсем теряя нить, он прерывал Любимую.
Она терпеливо объясняла, мотылек ее шепота трепетал у его уха, и когда силенциарий открывал дверь, рука блюстителя молчания не прикасалась к губам в знак упрека: шепот обоих не превышал дозволенного. Индульф знал, что за нарушение тишины будет наказана женщина.
Он любил повторять ее имя. Нежная, она звала его Аматом, Любимым. Она умела едва касаться губами его груди, и ему делалось хорошо и чуть стыдно. Иногда она плакала в его объятиях. Почему? С чувством непонятной вины он целовал ее мокрые ресницы.
Она обещала: когда Индульф совсем хорошо узнает все слова, он все поймет, все. Все ли женщины Теплых морей любят, как Амата? Мужчины не делятся сокровенным, Индульф не знал, каковы возлюбленные его товарищей.
Рядом с Аматой он казался себе слишком сильным. Он мог посадить ее на ладонь и поднять одной рукой. Иногда ему странно хотелось быть меньше, слабее, чтобы обнять Любимую, не ограничивая себя бережливой нежностью.
Он быстро учился. Однажды пришла ночь, и он мог рассказать Любимой, как некогда россичу Ратибору, о невозможном. Но что могла понять она в его стремлении? По-настоящему для этого не было слов ни в чьей речи.
Она любила его не за телесную силу, он почему-то знал это. Он же считал, что берет, не обязуясь ничем. Амата рассказывала о солдатах, которые с помощью верных товарищей надевали диадему империи. Это было правдой, она называла имена.
— Они тоже желали невозможного, — шептала Амата. — Твои леса, мой Амат, мой милете, холод твоих долгих ночей очищают души людей. Что бы ни случилось, ты будешь светел, мой солнечный луч… — И Любимая предсказывала Индульфу величие небывалых свершений, а он, усталый, дремал под сказку женской любви.
Индульф узнал, что Амата родилась в Палестине, в Самарии, но это тайна, ибо в Палатии ненавидят самарян. Ромеи убивали самарян, прогнали их из родных мест.
— Но тогда самаряне должны ненавидеть ромеев, — возражал Индульф.
— Ты еще не умеешь понять, — отвечала Амата так нежно, что Индульф соглашался ждать.
В середине трапезной было устроено возвышение для начальников или почетных гостей. Лучшего места для спокойного разговора не нашлось бы во дворцах Палатия, где некоторые стены имели уши, устроенные по опыту сиракузского тирана Дионисия Древнего. Незаметные снаружи щели принимали звуки голосов и, усиливая, передавали в каморки, где писцы отмечали услышанное. Тайное делается явным, как гласило священное предание христиан. Ловкие люди уверяли базилевса в своей преданности через записи подслушивающих. Поистине бывают времена, когда трудно чему-либо верить.
В такое трудное время Рикила Павел предпочел бы беседу на берегу моря, в поле, после чего можно было бы отрицать не только содержание речей, но и самую встречу. Однако и здесь ничто не могло дойти до чужих ушей. В трапезной находились Индульф и еще несколько славян, но комес не считал это опасным. Славяне почти не знают языка ромеев и не будут прислушиваться к его речам. Рикила свистнул и поднял палец. Один из рабов-прислужников схолы принес глиняную амфору с отпечатком рыбьехвостой женщины на смоле, залившей горлышко, два кубка-ритона в форме головы фавна, медное блюдо сушеного винограда, смокв и слив. Рикила обушком кинжала отбил горлышко, налил в ритоны густое вино. Филемут жадно выпил, сплюнул, засунул в рот горсть винограда. По рыжей бороде стекали капли вина, герул хрустел сухими зернышками, его лицо стало еще более похоже на кабанью морду. Невнятно выталкивая слова из полного рта, Филемут говорил:
— У нас, у него только Палатий. Город не наш. Город, город, очень, очень, очень большой… Говори, ромей! Молчишь? Твой город очень злой…
Отпив вина, Рикила долил Филемуту и ответил нравоучительным тоном:
— Кто держит Палатий, держит и город. Кто держит город, удержит империю.
Ромей думал о неизгладимом впечатлении, которое Византия производила на варваров. Мириады людей, более многочисленных, чем хотя бы все герулы, мириады зданий на берегах пролива. Такое впечатление подобно ране или ожогу: рубец остается навечно и тянет кожу, как шрам на лице.
Комес глянул на Индульфа. О чем он задумался, боится ли он? Наверное, нет. Славяне храбры, а этот — вдвойне, ибо он не знает, что такое мятеж и смена базилевсов, грозящая империи.
Индульф не думал о судьбах базилевсов. Маленькая женщина-ящерица, совсем не похожая на Амату, вызвала навязчивые воспоминания. Любимая принадлежала самой базилиссе. Раба или наемница? Он не знал даже этого. Он хотел спросить, но свидания внезапно прекратились. Дни шли. От гордости он решил забыть Амату. Забыть? Какая-то женщина с закрытым лицом, проходя мимо него, шепнула:
— Твоей Аматы нет более. Молись за нее.
Когда он опомнился, было уже поздно гнаться за вестницей смерти. Молиться! Нет, убить! Но кого? Забывшись, Индульф ударил кулаком по столу. Филемут предложил славянину кубок вина:
— Подожди! Выпей, скоро будем рубить.
Герул, несмотря на кажущуюся уверенность, не так уж был убежден в неизбежности боя. Конечно, спор между городом и Палатием решит сила.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69