Исраел Эдель, правда, никаких особенно уж мрачных мыслей больше у меня не пробуждал. Он приветливым сделался. Да и комнатка, сказать по правде, выглядела вполне приветливо.
Дал он мне ключ, которым, как я потом выяснил, отпиралась каждая вторая дверь в гостинице. Поблагодарил я его, и при этом произошла ошибка, которую мы, собиратели шуточек судьбы, часто допускаем: захотелось мне, чтобы и он эту иронию почувствовал. А так не выходит, если человек сам подобного не пережил. Говорю ему: я уж тут бывал, в «Арапахо» вашем, в тысяча девятьсот тридцать первом. Ему в одно ухо влетело, в другое вылетело. И осуждать его за это нельзя.
— Мы тогда с одной девушкой отлично тут погуляли, — говорю.
— Ага, понятно.
А я все не успокоюсь. Рассказываю, как дырку в зеркальных створках нашли, зал этот знаменитый сквозь нее разглядывали. Спрашиваю, теперь-то что там, за перегородкой?
Ответил он равнодушно так, просто факт сообщил, а у меня прямо-таки бомба в мозгу разорвалась, как будто он мне по физиономии с размаха заехал.
— Фильмы там крутят, — сказал он, — ну, знаете, для дрочил.
В жизни не слыхал, что такие кинотеатры существуют. Что еще за фильмы, осторожно его спрашиваю.
Тут он немножко встряхнулся, удивило его, что я ни о чем таком не слышал и явно шокирован. Потом он мне признался: жалко ему стало, что расстроил славного старичка, сообщив ему, какие жуткие вещи прямо вот за этой дверью происходят. Он вроде отца для меня оказывался, а я как младенец несмышленый. «Да успокойтесь, — говорит, — ерунда».
— Нет, расскажите, пожалуйста.
И тогда он неспешно, терпеливо, хотя без особой охоты объяснил мне, что на месте ресторана теперь работает кинотеатр. А в этом кинотеатре показывают исключительно картины про любовь между мужчинами, то есть гомосексуалистами, и во всех этих картинах кульминация состоит в том, что один актер вытаскивает свою штуковину и засовывает ее другому актеру в самое фундаментальное место.
Я прямо онемел. Никогда бы и в голову мне не пришло, что первая поправка к конституции Соединенных Штатов Америки и замечательное искусство кинокамеры могут соединиться с целью произвести на свет этакий кошмар.
— Вы извините, — сказал Исраел.
— Извинил бы — если б было за что, — ответил я. — Спокойной ночи. — И двинулся отыскивать свой номер.
По пути к лифту я прошел мимо грубо сложенной стены, которая заменила стеклянные двери. Задержался там на минутку. Губы мои шептали что-то такое, что я и сам не сразу понял. А потом сообразил, что же пытались выговорить мои губы, что они должны были шептать.
Bona ppefit, вот что.
Глава 11
Что мне сулит грядущий день?
Помимо всего прочего, встречу с Леландом Клюзом, человеком, которого я предал в тысяча девятьсот сорок девятом.
Но сейчас я распакую чемодан, аккуратно все сложу, немножко почитаю — и в постель, чтобы завтра хорошо выглядеть. Буду подтянут, собран. «По крайней мере курить бросил», — подумалось мне. Да и комната досталась чистенькая, как славно.
Двух верхних ящиков комода вполне хватило, чтобы разместить все мои пожитки, но я и в остальные заглянул. И обнаружил, что в самом нижнем лежат семь кларнетов, только разобранных и кое-чего не хватает: футляров, мундштуков, подбор клавишей не полный.
Часто так вот случается в жизни.
Мне бы, тем более что я только-только из заключения вышел, побежать обратно к администратору и сообщить: сам того не желая, я оказался укрывателем развинченных кларнетов, целого ящика. Может, он полицию вызовет? Ясное дело, краденые они. Как я узнал на следующий день, их стащили с грузовика, на который было нападение где-то в Огайо, и при этом убили водителя. А значит, всякому, у кого эти инструменты по частям обнаружатся, грозит арест как соучастнику в убийстве. По всей стране в музыкальных лавках, выясняется, оповещение висело — немедленно обратиться в полицию, если кто-нибудь предложит в большом количестве разные детали от кларнетов. У меня в ящике, я так предполагаю, лежала примерно тысячная часть того, что сперли с грузовика.
А я просто взял да задвинул этот ящик. Неохота было опять по лестнице топать. Телефона в номере не было. Ладно, утром скажу.
Оказывается, устал я до предела. В театрах, которых тут рядом полно, еще занавес не дали, а у меня уже глаза закрываются. Опустил я жалюзи и на постели растянулся. И тут же вырубился — «спати-спатеньки», как говаривал в детстве мой сын, — а проще сказать, уснул.
Приснилось мне, что сижу я в покойном кресле в нью-йоркском гарвардском клубе, это квартала четыре отсюда. Нет, не подумайте, что в молодость вернулся. Но словно бы и не сидел вовсе, а очень даже благополучен, возглавляю какой-то средней величины фонд или, может, состою помощником министра внутренних дел или там исполнительным директором Национального общества поощрения гуманитарных исследований, словом, что-то в таком роде. Да я и правда чем-то в таком роде сделался бы на закате своих дней, точно знаю, не надо было только против Леланда Клюза показания давать тогда, в тысяча девятьсот сорок девятом.
Какой был утешительный сон! Век бы такие снились. Костюм на мне только что из чистки. Жена еще жива. Сижу, кофе с коньяком попиваю после отличного ужина с однокурсниками, выпуск тысяча девятьсот тридцать пятого года. Одна была подробность, прямо из реальности в сон перекочевавшая: я гордился, что бросил курить.
Но тут мне кто-то сигарету предлагает, а я, не подумав, ее беру. Ну просто для полноты наслаждения, раз уж разговор у нас такой занимательный, ощущение сытости по всему телу и прочее. «Да, спасибо», — говорю, припомнив, как в молодые годы дурака валял. Улыбнулся еще, подмигнул кому-то. И подношу сигарету к губам. А приятель уже и спичку зажег. Затянулся я, и так глубоко, прямо в пятках защекотало.
Во сне было так: я на пол полетел, сотрясаемый конвульсиями. А на самом деле это я свалился с постели в гостинице «Арапахо». Во сне чистенькие мои, прозрачные легкие из розовых шариков превратились в высохшие черные изюминки. Из ушей, из носа горькая коричневая жижа течет.
Но всего хуже было испытанное мною чувство позора.
Даже когда я начал соображать, что ни в каком я не в гарвардском клубе и нет вокруг однокурсников, которые в кожаных креслах расселись и смотрят на меня осуждающе, даже когда выяснил — могу вот воздух втянуть и не захлебнусь, все равно от позора места себе не находил.
Я же прахом пустил то последнее, чем мог гордиться, — гордое чувство, что бросил курить.
Пробудившись при свете, пробивавшемся с Таймс-сквер и падавшем на меня со свежевыбеленного потолка, я долго разглядывал свои руки. Вытянул вперед пальцы, покрутил ладонями, словно я волшебник и сейчас фокус покажу. Демонстрировал воображаемой публике, что сигарета, которую только что держал, испарилась в воздухе.
Только волшебник я там или нет, а из-за этой сигареты так же успокоиться не мог, как и публика одураченная. Поднялся с пола, места себе не находя от перенесенного унижения, и озираюсь вокруг, огонек непогасший отыскиваю.
Но не было нигде этого огонька.
Я сел на краешек постели, совсем уже пробудившийся и взмокший от пота. Стал обдумывать, что у меня и как. Стало быть, всего лишь нынче утром я вышел из тюрьмы. И, значит, дожидаясь рейса, сидел в аэропорту там, где можно курить, однако ничуть меня к сигарете не потянуло. А сейчас я, учтем, нахожусь на верхнем этаже отеля «Арапахо».
Нет, нигде тут табак не замешался.
Вот вам насчет того, что такое счастье в нашем мире: счастливее меня никого в истории не отыщется.
«Слава Богу, — подумал я, — сигарета мне только приснилась».
Глава 12
На следующее утро в шесть часов — у нас в тюрьме сигнал побудки в это время давали — я вышел из гостиницы в город, потрясенный собственной непорочностью. Никто нигде не совершал ничего худого. Даже вообразить какие-нибудь худые дела было невозможно. С чего бы вздумалось худое творить?
Не похоже, что в городе по-прежнему очень много живет народу. Так, всего несколько прохожих, словно туристы на ступенях Ангкор-Вата, бродят себе да размышляют, каким это образом религия вкупе с коммерцией побудили людей выстроить этакую махину. И почему все эти люди, явно столько души в нее вложившие, вдруг взяли да ушли?
Коммерцию, очевидно, заново начинать придется. Я дал продавцу газет два четвертака, посеребренные монетки, которые ничего не весят, словно корпия, и попросил «Нью-Йорк таймс». Если бы он мне эти монетки назад бросил, все было бы понятно. Так нет, дает мне «Таймс» и пристально так на меня смотрит: все в толк не возьмет, что же это я буду делать с такой грудой бумаги, перемазанной краской.
Восемь тысяч лет назад мог бы я быть матросом-финикийцем, вытащил бы свою галеру на песок в Нормандии и предложил бы разрисованному голубыми узорами человеку в шкурах два бронзовых наконечника в обмен за его меха. Он бы подумал: «Что еще за чокнутый явился?» А я бы подумал: «Это что за чокнутый тут расхаживает?»
Тут мне вот что взбрело в голову: не позвонить ли государственному казначею Кермиту Уинклеру, который окончил Гарвард через два года после меня, да сказать, знаете, я сейчас пустил в оборот на Таймс-сквер два четвертака, и преотлично все у меня получилось. Самое, похоже, времечко побольше начеканить!
Встретился мне полицейский с лицом младенца. Видно, не очень— то соображает, зачем он в этом городе, — ну точно, как я. Взглянул на меня недоверчиво, как будто все к тому склоняется, что это я полицейский, а он старик бездомный. А кто вам хоть за что-нибудь поручится, в такую-то рань!
Я залюбовался своим отражением на черных мраморных плитах, которыми был облицован фасад непритязательного магазина грамзаписей. И представить не мог, что скоро сделаюсь до того всемогущей фигурой в мире пластинок, а у себя в кабинете повешу на стене платиновые диски с записями какой-то какофонии, сочиненной идиотами.
Посмотрел я на свое отражение и вижу, как-то странно руки у меня лежат. Размышляю, отчего бы? Словно новорожденного к груди прижал. А, понятно: соответствует моему настроению, это ведь я свое только-только народившееся будущее лелею, как ребеночка. Показываю ребеночку — вот, смотри, Эмпайр-стейт, а это небоскреб Крайслера, а там, где львы на лестнице, Публичная библиотека. Понес дитя свое на Центральный вокзал — надоест Нью-Йорк, билет на первый попавшийся поезд купим.
И представить не мог, что скоро мне предстоит поблуждать по катакомбам под вокзалом, проникая в тайная тайных корпорации РАМДЖЕК.
Мы с ребеночком снова в западном направлении двинулись. Если бы, наоборот, в восточном пошли, очень скоро очутились бы в Тюдор-сити, где живет мой сын. А нам его видеть не хотелось. Да, гуляем себе и остановились у витрины магазина, где продают плетеные корзинки для пикника — термосы в них уложены, жестяные коробочки для сэндвичей и всякая всячина. Еще там велосипед был выставлен. Думаю, на велосипеде я и сейчас смогу проехать. И говорю ребеночку: давай купим корзинку, велосипед и, когда погода будет хорошая, съездим куда-нибудь в заброшенные доки, цыпленком позавтракаем, запивая его лимонадом, а над головами у нас чайки носятся, кричат. Проголодался я, однако. В тюрьме-то уж давно бы овсянки принесли и кофе — ешь, сколько влезет.
По Западной 43-й стрит я прошел мимо ассоциации «Сенчури», мужского клуба, куда вскоре после войны меня как-то пригласил позавтракать композитор Питер Гибни, мой гарвардский сокурсник. Больше я приглашений не получал. Все бы сейчас отдал, чтобы стать барменом в этом клубе, да вот Гибни-то еще жив и все еще, должно быть, состоит тут членом. А мы с ним, как бы это сказать, разошлись после того, как я дал показания против Леланда Клюза. Гибни тогда прислал мне цветную открытку, нарочно постарался, чтобы и жена могла прочесть его послание, и почтальон: «Привет, говно собачье, — было там написано, — ты бы убрался назад в свое болото, рептилия ядовитая». А на открытке была Мона Лиза с этой ее загадочной улыбочкой.
Еще через квартал была кофейня при отеле «Ройялтон», туда я и направился. Кстати, «Ройялтон», как и «Арапахо», входит в систему отелей ассоциации «Гостеприимство, лимитед», то есть принадлежит РАМДЖЕКу. Доковылял я до дверей кофейни, и тут уверенность меня покинула. Паника подступила. Подумалось, да ведь я же мелкорослый старик-бродяга, безобразнее и грязнее по всему Манхеттену не сыщешь. Войду вот, и все, кто там кофе пьют, поперхнутся от отвращения. Выставят меня на улицу, скажут, убирайся в Бауэри, там твое место.
А все-таки я набрался духу туда войти — и вообразите мое удивление! Словно бы я умер и на небо вознесся. Подлетает официантка, говорит: «Садитесь, миленький мой, садитесь, сейчас кофе принесу». Я-то рта раскрыть не успел.
Ну, уселся я, смотрю, всех посетителей, кто бы ни были, уж так привечают, не поверишь. Официантка сыпет направо-налево «миленький мой», да «лапушка моя», да «дорогие вы мои».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35
Дал он мне ключ, которым, как я потом выяснил, отпиралась каждая вторая дверь в гостинице. Поблагодарил я его, и при этом произошла ошибка, которую мы, собиратели шуточек судьбы, часто допускаем: захотелось мне, чтобы и он эту иронию почувствовал. А так не выходит, если человек сам подобного не пережил. Говорю ему: я уж тут бывал, в «Арапахо» вашем, в тысяча девятьсот тридцать первом. Ему в одно ухо влетело, в другое вылетело. И осуждать его за это нельзя.
— Мы тогда с одной девушкой отлично тут погуляли, — говорю.
— Ага, понятно.
А я все не успокоюсь. Рассказываю, как дырку в зеркальных створках нашли, зал этот знаменитый сквозь нее разглядывали. Спрашиваю, теперь-то что там, за перегородкой?
Ответил он равнодушно так, просто факт сообщил, а у меня прямо-таки бомба в мозгу разорвалась, как будто он мне по физиономии с размаха заехал.
— Фильмы там крутят, — сказал он, — ну, знаете, для дрочил.
В жизни не слыхал, что такие кинотеатры существуют. Что еще за фильмы, осторожно его спрашиваю.
Тут он немножко встряхнулся, удивило его, что я ни о чем таком не слышал и явно шокирован. Потом он мне признался: жалко ему стало, что расстроил славного старичка, сообщив ему, какие жуткие вещи прямо вот за этой дверью происходят. Он вроде отца для меня оказывался, а я как младенец несмышленый. «Да успокойтесь, — говорит, — ерунда».
— Нет, расскажите, пожалуйста.
И тогда он неспешно, терпеливо, хотя без особой охоты объяснил мне, что на месте ресторана теперь работает кинотеатр. А в этом кинотеатре показывают исключительно картины про любовь между мужчинами, то есть гомосексуалистами, и во всех этих картинах кульминация состоит в том, что один актер вытаскивает свою штуковину и засовывает ее другому актеру в самое фундаментальное место.
Я прямо онемел. Никогда бы и в голову мне не пришло, что первая поправка к конституции Соединенных Штатов Америки и замечательное искусство кинокамеры могут соединиться с целью произвести на свет этакий кошмар.
— Вы извините, — сказал Исраел.
— Извинил бы — если б было за что, — ответил я. — Спокойной ночи. — И двинулся отыскивать свой номер.
По пути к лифту я прошел мимо грубо сложенной стены, которая заменила стеклянные двери. Задержался там на минутку. Губы мои шептали что-то такое, что я и сам не сразу понял. А потом сообразил, что же пытались выговорить мои губы, что они должны были шептать.
Bona ppefit, вот что.
Глава 11
Что мне сулит грядущий день?
Помимо всего прочего, встречу с Леландом Клюзом, человеком, которого я предал в тысяча девятьсот сорок девятом.
Но сейчас я распакую чемодан, аккуратно все сложу, немножко почитаю — и в постель, чтобы завтра хорошо выглядеть. Буду подтянут, собран. «По крайней мере курить бросил», — подумалось мне. Да и комната досталась чистенькая, как славно.
Двух верхних ящиков комода вполне хватило, чтобы разместить все мои пожитки, но я и в остальные заглянул. И обнаружил, что в самом нижнем лежат семь кларнетов, только разобранных и кое-чего не хватает: футляров, мундштуков, подбор клавишей не полный.
Часто так вот случается в жизни.
Мне бы, тем более что я только-только из заключения вышел, побежать обратно к администратору и сообщить: сам того не желая, я оказался укрывателем развинченных кларнетов, целого ящика. Может, он полицию вызовет? Ясное дело, краденые они. Как я узнал на следующий день, их стащили с грузовика, на который было нападение где-то в Огайо, и при этом убили водителя. А значит, всякому, у кого эти инструменты по частям обнаружатся, грозит арест как соучастнику в убийстве. По всей стране в музыкальных лавках, выясняется, оповещение висело — немедленно обратиться в полицию, если кто-нибудь предложит в большом количестве разные детали от кларнетов. У меня в ящике, я так предполагаю, лежала примерно тысячная часть того, что сперли с грузовика.
А я просто взял да задвинул этот ящик. Неохота было опять по лестнице топать. Телефона в номере не было. Ладно, утром скажу.
Оказывается, устал я до предела. В театрах, которых тут рядом полно, еще занавес не дали, а у меня уже глаза закрываются. Опустил я жалюзи и на постели растянулся. И тут же вырубился — «спати-спатеньки», как говаривал в детстве мой сын, — а проще сказать, уснул.
Приснилось мне, что сижу я в покойном кресле в нью-йоркском гарвардском клубе, это квартала четыре отсюда. Нет, не подумайте, что в молодость вернулся. Но словно бы и не сидел вовсе, а очень даже благополучен, возглавляю какой-то средней величины фонд или, может, состою помощником министра внутренних дел или там исполнительным директором Национального общества поощрения гуманитарных исследований, словом, что-то в таком роде. Да я и правда чем-то в таком роде сделался бы на закате своих дней, точно знаю, не надо было только против Леланда Клюза показания давать тогда, в тысяча девятьсот сорок девятом.
Какой был утешительный сон! Век бы такие снились. Костюм на мне только что из чистки. Жена еще жива. Сижу, кофе с коньяком попиваю после отличного ужина с однокурсниками, выпуск тысяча девятьсот тридцать пятого года. Одна была подробность, прямо из реальности в сон перекочевавшая: я гордился, что бросил курить.
Но тут мне кто-то сигарету предлагает, а я, не подумав, ее беру. Ну просто для полноты наслаждения, раз уж разговор у нас такой занимательный, ощущение сытости по всему телу и прочее. «Да, спасибо», — говорю, припомнив, как в молодые годы дурака валял. Улыбнулся еще, подмигнул кому-то. И подношу сигарету к губам. А приятель уже и спичку зажег. Затянулся я, и так глубоко, прямо в пятках защекотало.
Во сне было так: я на пол полетел, сотрясаемый конвульсиями. А на самом деле это я свалился с постели в гостинице «Арапахо». Во сне чистенькие мои, прозрачные легкие из розовых шариков превратились в высохшие черные изюминки. Из ушей, из носа горькая коричневая жижа течет.
Но всего хуже было испытанное мною чувство позора.
Даже когда я начал соображать, что ни в каком я не в гарвардском клубе и нет вокруг однокурсников, которые в кожаных креслах расселись и смотрят на меня осуждающе, даже когда выяснил — могу вот воздух втянуть и не захлебнусь, все равно от позора места себе не находил.
Я же прахом пустил то последнее, чем мог гордиться, — гордое чувство, что бросил курить.
Пробудившись при свете, пробивавшемся с Таймс-сквер и падавшем на меня со свежевыбеленного потолка, я долго разглядывал свои руки. Вытянул вперед пальцы, покрутил ладонями, словно я волшебник и сейчас фокус покажу. Демонстрировал воображаемой публике, что сигарета, которую только что держал, испарилась в воздухе.
Только волшебник я там или нет, а из-за этой сигареты так же успокоиться не мог, как и публика одураченная. Поднялся с пола, места себе не находя от перенесенного унижения, и озираюсь вокруг, огонек непогасший отыскиваю.
Но не было нигде этого огонька.
Я сел на краешек постели, совсем уже пробудившийся и взмокший от пота. Стал обдумывать, что у меня и как. Стало быть, всего лишь нынче утром я вышел из тюрьмы. И, значит, дожидаясь рейса, сидел в аэропорту там, где можно курить, однако ничуть меня к сигарете не потянуло. А сейчас я, учтем, нахожусь на верхнем этаже отеля «Арапахо».
Нет, нигде тут табак не замешался.
Вот вам насчет того, что такое счастье в нашем мире: счастливее меня никого в истории не отыщется.
«Слава Богу, — подумал я, — сигарета мне только приснилась».
Глава 12
На следующее утро в шесть часов — у нас в тюрьме сигнал побудки в это время давали — я вышел из гостиницы в город, потрясенный собственной непорочностью. Никто нигде не совершал ничего худого. Даже вообразить какие-нибудь худые дела было невозможно. С чего бы вздумалось худое творить?
Не похоже, что в городе по-прежнему очень много живет народу. Так, всего несколько прохожих, словно туристы на ступенях Ангкор-Вата, бродят себе да размышляют, каким это образом религия вкупе с коммерцией побудили людей выстроить этакую махину. И почему все эти люди, явно столько души в нее вложившие, вдруг взяли да ушли?
Коммерцию, очевидно, заново начинать придется. Я дал продавцу газет два четвертака, посеребренные монетки, которые ничего не весят, словно корпия, и попросил «Нью-Йорк таймс». Если бы он мне эти монетки назад бросил, все было бы понятно. Так нет, дает мне «Таймс» и пристально так на меня смотрит: все в толк не возьмет, что же это я буду делать с такой грудой бумаги, перемазанной краской.
Восемь тысяч лет назад мог бы я быть матросом-финикийцем, вытащил бы свою галеру на песок в Нормандии и предложил бы разрисованному голубыми узорами человеку в шкурах два бронзовых наконечника в обмен за его меха. Он бы подумал: «Что еще за чокнутый явился?» А я бы подумал: «Это что за чокнутый тут расхаживает?»
Тут мне вот что взбрело в голову: не позвонить ли государственному казначею Кермиту Уинклеру, который окончил Гарвард через два года после меня, да сказать, знаете, я сейчас пустил в оборот на Таймс-сквер два четвертака, и преотлично все у меня получилось. Самое, похоже, времечко побольше начеканить!
Встретился мне полицейский с лицом младенца. Видно, не очень— то соображает, зачем он в этом городе, — ну точно, как я. Взглянул на меня недоверчиво, как будто все к тому склоняется, что это я полицейский, а он старик бездомный. А кто вам хоть за что-нибудь поручится, в такую-то рань!
Я залюбовался своим отражением на черных мраморных плитах, которыми был облицован фасад непритязательного магазина грамзаписей. И представить не мог, что скоро сделаюсь до того всемогущей фигурой в мире пластинок, а у себя в кабинете повешу на стене платиновые диски с записями какой-то какофонии, сочиненной идиотами.
Посмотрел я на свое отражение и вижу, как-то странно руки у меня лежат. Размышляю, отчего бы? Словно новорожденного к груди прижал. А, понятно: соответствует моему настроению, это ведь я свое только-только народившееся будущее лелею, как ребеночка. Показываю ребеночку — вот, смотри, Эмпайр-стейт, а это небоскреб Крайслера, а там, где львы на лестнице, Публичная библиотека. Понес дитя свое на Центральный вокзал — надоест Нью-Йорк, билет на первый попавшийся поезд купим.
И представить не мог, что скоро мне предстоит поблуждать по катакомбам под вокзалом, проникая в тайная тайных корпорации РАМДЖЕК.
Мы с ребеночком снова в западном направлении двинулись. Если бы, наоборот, в восточном пошли, очень скоро очутились бы в Тюдор-сити, где живет мой сын. А нам его видеть не хотелось. Да, гуляем себе и остановились у витрины магазина, где продают плетеные корзинки для пикника — термосы в них уложены, жестяные коробочки для сэндвичей и всякая всячина. Еще там велосипед был выставлен. Думаю, на велосипеде я и сейчас смогу проехать. И говорю ребеночку: давай купим корзинку, велосипед и, когда погода будет хорошая, съездим куда-нибудь в заброшенные доки, цыпленком позавтракаем, запивая его лимонадом, а над головами у нас чайки носятся, кричат. Проголодался я, однако. В тюрьме-то уж давно бы овсянки принесли и кофе — ешь, сколько влезет.
По Западной 43-й стрит я прошел мимо ассоциации «Сенчури», мужского клуба, куда вскоре после войны меня как-то пригласил позавтракать композитор Питер Гибни, мой гарвардский сокурсник. Больше я приглашений не получал. Все бы сейчас отдал, чтобы стать барменом в этом клубе, да вот Гибни-то еще жив и все еще, должно быть, состоит тут членом. А мы с ним, как бы это сказать, разошлись после того, как я дал показания против Леланда Клюза. Гибни тогда прислал мне цветную открытку, нарочно постарался, чтобы и жена могла прочесть его послание, и почтальон: «Привет, говно собачье, — было там написано, — ты бы убрался назад в свое болото, рептилия ядовитая». А на открытке была Мона Лиза с этой ее загадочной улыбочкой.
Еще через квартал была кофейня при отеле «Ройялтон», туда я и направился. Кстати, «Ройялтон», как и «Арапахо», входит в систему отелей ассоциации «Гостеприимство, лимитед», то есть принадлежит РАМДЖЕКу. Доковылял я до дверей кофейни, и тут уверенность меня покинула. Паника подступила. Подумалось, да ведь я же мелкорослый старик-бродяга, безобразнее и грязнее по всему Манхеттену не сыщешь. Войду вот, и все, кто там кофе пьют, поперхнутся от отвращения. Выставят меня на улицу, скажут, убирайся в Бауэри, там твое место.
А все-таки я набрался духу туда войти — и вообразите мое удивление! Словно бы я умер и на небо вознесся. Подлетает официантка, говорит: «Садитесь, миленький мой, садитесь, сейчас кофе принесу». Я-то рта раскрыть не успел.
Ну, уселся я, смотрю, всех посетителей, кто бы ни были, уж так привечают, не поверишь. Официантка сыпет направо-налево «миленький мой», да «лапушка моя», да «дорогие вы мои».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35