Он встал, заложив лапы за спину, прошелся по крышке стола, аккуратно обходя машинку, стакан с карандашами и ручками, иные принадлежности тяжелого малахитового письменного прибора. Поставил ногу на пресс-папье, покачал его.
– Вот что мы сделаем, – раздумчиво сказал он. – Для начала я устрою тебе экскурсию в молодость, проведу по залам музея получше иного экскурсовода. Где понравится – останешься, будешь жить. Только скажешь: «Остановись, мгновенье…» – и дальше по оригиналу. А если нигде не понравится, произнесешь: «Черт, черт, верни меня назад!» – и мгновенно окажешься здесь, на даче, в кресле твоем дурацком.
– А Настасья?
– Что Настасья?
– Если я вернусь, как объясню ей мое отсутствие?
– Ишь ты, о близких озаботился… Хотя душа-то пока при тебе… Не бойся, ничего Настасья не заметит. Я спрессую время. Захочешь вернуться – вернешься; в этот же момент. Сколько на твоих электронных?
– Шестнадцать тридцать три, пятница, седьмой месяц.
– Вот и вернешься в шестнадцать тридцать три, в пятницу. А что, уже о возвращении думаешь?
– Нет-нет, что ты, – испугался Алексей Иванович, – это я на всякий случай… – Да, – вспомнил он читанное в отечественной фантастике, – а как же с эффектом «собственного дедушки»? Путешествия в прошлое невозможны, можно встретить родного дедушку, убить его, и окажется, что ты никогда не рождался. Или самого себя встретишь…
– Ты собрался убить дедушку? – заинтересовался черт.
– Теоретический интерес, – кратко объяснил Алексей Иванович.
– А-а, теоретический… Я, старик, не машина времени, а ты не писатель-фантаст. Ты не встретишь себя, ты будешь собой . Ну что, поехали?
– Поехали, – решительно утвердил Алексей Иванович.
Черт тяжело вздохнул, поднял очи горе, между рожками, как между электродами, проскочила синяя молния, запахло серой. Алексей Иванович почувствовал, как защемило сердце, перехватило дыхание, и провалился куда-то, не исключено – в преисподнюю.
И было: серый, будто парусиновый, пол под ногами, руки в тяжелых боксерских перчатках лежат на канатах, обшитый коричневой кожей столб, к которому эти канаты прицеплены никелированными крюками, усиленный репродуктором голос судьи-информатора:
– В синем углу ринга…
И откуда-то сверху, издалека, перекрывая судью, – многоголосое, истошное:
– Ле-ха! Ле-ха! Ле-ха!..
Алексей легко пританцовывал в углу на гуттаперчевых ногах, улыбался, слушал судью, слушал скандеж болельщиков, слушал тренера. Тренер частил скороговоркой:
– Держи его левой на дистанции, не пускай в ближний бой. Он короткорукий, а дыхалка у него лучше, он тебя перестучит. Держи его левой, левой и паси – жди подбородка: он обязательно откроется…
Гонг.
Тренер впихнул ему в рот зубник, Алексей развернулся и, по-прежнему пританцовывая, пошел в центр ринга. А навстречу ему, набычившись, ссутулив плечи, шел маленький, но тяжелый, почти квадратный Вадька Талызин, кумир со слабым подбородком, шел, как на таран, смотрел на Алексея из-за сдвинутых перед лицом перчаток, и пистолетный взгляд этот – в упор! – ничего хорошего не сулил.
Судья на ринге, пригнувшись, рубанул ладонью между соперниками, как ленточку перерезал, рявкнул:
– Бокс!
«Это же я», – с ужасом и восторгом подумал сегодняшний Алексей Иванович, внезапно вырываясь из освещенного квадрата ринга, словно бы высоко воспаряя над ним, а может, то была бессмертная душа Алексея Ивановича, волею черта-искусителя способная перемещаться во времени и пространстве.
А ринг внизу вдруг погас, и в кромешной тьме Алексей Иванович услышал блудливый шепоток хвостатого приятеля:
– Как картиночка? Достойна пера?.. Мчимся дальше, старик, время у меня хоть и спрессованное, да казенное…
И сразу случился летний день, и плюс тридцать по шкале Цельсия, и не сочно-зеленая, а какая-то желтоватая, будто выгоревшая трава, и грязно-белая церковь Вознесения в селе Коломенском, похожая на многоступенчатую ракету на старте, которую рисовал гениальной старческой рукой калужский мечтатель и прожектер Константин Циолковский.
– Правда, похоже на ракету? – спросила Оля. Она сидела на траве, поджав ноги в аккуратных белых тапочках и белых носочках с голубой каемочкой, обхватив их руками – ноги, естественно, а не носки, – и положив на колени острый подбородок. Внизу, под обрывом, текла узкая и грязноватая здесь Москва-река, на противоположном пологом берегу ее широко, как в известной песне, раскинулись поля, а еще подальше теснились низкие домишки не то деревеньки, не то дачного поселка.
– Похоже, – согласился Алексей.
Он на траве не сидел, боясь испачкать белые, бритвенно отглаженные брюки, которые одолжил ему на день сокурсник и сокоечник Сашка Тарасов, поэт-романтик, безнадежно в Олю влюбленный. Алексею она тоже нравилась, хотя и не очень, но зато все знали, что ей очень нравится Алексей, и благородный Тарасов сидел сейчас без штанов в их комнате-пенале на Маросейке и одиноко страдал.
– Знаешь, что Сашка сочинил? – спросил Алексей, осторожным журавлем вышагивая вокруг маленькой Оли. «Еще одна ушла, оставив след багровый, на темном небе красной лентой след. Что ждет ее за чернотой покрова? Чужой звезды неверный белый свет? Чужих миров пространства голубые? Чужих небес прозрачные глубины?» Ну как?
– Хорошие стихи, – неуверенно сказала Оля. – Только вот рифма – «голубые – глубины»… Как-то не очень, тебе не кажется?
– Рифма завтрашнего дня, – уверенно заявил Алексей, все про все знающий. – Хотя стихи и вправду мура. Налицо – полная оторванность от реальной жизни. Чужие миры, чужие небеса… Идеализм. У нас в своих небесах дел невпроворот. Смотри, – он задрал голову. В белесом, даже облачком не замутненном небе возник крохотный самолетик, лихой и нахальный летун, насилуя мотор, полез наверх, в вышину, заложил крутую петлю Нестерова, как с горки, скатился с нее и умчался за лес – в сторону села Дьякова. – Вот о чем писать надо, – и пропел приятным баритоном: – Все выше, и выше, и выше… – оборвал себя, воскликнул, рисуясь: – Ах, жалко, что я в свое время в Осоавиахим не двинул. Летал бы сейчас, крутил бы всякие иммельманы, а ты бы смотрела.
– Ты и так талантливый, – осторожно сказала Оля.
– А вот этого не надо, ярлыков не надо, – строго заметил Алексей, хотя, может, и чересчур строго. – Кто талантливый – время рассудит. Во всяком случае, я о чужих мирах не пишу и Сашке не советую.
– Но ведь можно и помечтать…
– Мечта должна быть реальной. Помнишь у Маяковского: весомо, грубо, зримо.
– Грубо-то зачем?
– Грубо не значит хамство. Грубо – в том смысле, чтоб не церемониться с теми, кто нам мешает.
– С Сашкой, что ли? – засмеялась Оля.
– Сашка – свой в доску, только жуткий путаник. В голове у него вместо мозгов каша «геркулес».
– Я есть хочу, – невпопад сказала Оля.
– Ага, – согласился Алексей. – У меня есть рубль.
– А у меня два, – радостно сообщила Оля.
– Тогда живем! – завопил Алексей, схватил Олю за руку, и они побежали по склону к церкви-ракете, уменьшались, уменьшались, вот уже и скрылись совсем.
– Ну что, остаешься? – спросил невидимый черт. Душа Алексея Ивановича, еще полная умиления и сладких предчувствий, неслась невесть где, в надзвездном, быть может, мире.
– Остаюсь? – спросила она, душа то есть. – Не знаю, попробовать разве?
– Некогда пробовать, мчим дальше. Только сначала – перебивка, ретроспекция, кусочек бобслея , как выражаются умные товарищи из кино.
И снова был ринг.
Алексей мягко передвигался, боком, боком, держал левую руку впереди, тревожил ею тугие перчатки Пашки, а Пашка все мельтешил, все пытался поднырнуть под его руку, провести серию по корпусу, даже войти в клинч.
Вот он качнулся влево, чуть присел, выбросил свою левую, целясь противнику в грудь, но Алексей разгадал маневр, отстранился на какой-то сантиметр, и Пашкина рука ткнула пустоту, он на мгновенье расслабился, открыл лицо. Алексей – автомат, а не человек! – поймал момент и бросил правую вперед, достал Пашкин подбородок. Голова Пашки дернулась от удара, но он устоял, оловянный солдатик, снова ушел в глухую защиту, а судьи вокруг ринга наверняка все заметили, наверняка записали в своих карточках полновесное очко Алексею.
– Стоп! – сказал черт. – Конец перебивки.
И внезапно материализовалась знакомая институтская аудитория, небольшая комната со сдвинутыми к стене столами, за одиноким длинным столом посреди – комсомольское бюро в полном составе. Алексей, Оля, Нина Парфенова, Давид Любицкий, ну и, конечно, строгий секретарь Владик Семенов, драматург и очеркист, гордость института, его статьи печатались в «Комсомолке», его пьесу в трех мощных актах поставил МХАТ, и ее много хвалили в центральной прессе.
Впрочем, Алексей тоже был гордостью института, поскольку опубликовал уже пять или шесть рассказов, а первая повесть его яростно обсуждалась на семинаре, без критики, ясное дело, не обошлось, но начхать ему было на критику, поскольку повесть взял «Новый мир» и собирался вот-вот напечатать.
А Сашка Тарасов, который сидел на стуле перед этим грозным синклитом, никакой гордостью не был, писал стихи километрами, а печатался мало, все его, безыдейного, на интимную лирику тянуло, на вредную «есенинщину». А сейчас и вообще такое открылось!..
– Все члены бюро знают суть дела? – спросил строгий Семенов.
– Все, – сказала Нина Парфенова, – давай обсуждать, чего резину тянуть.
Но строгий Семенов не терпел анархии, все в этой жизни делал последовательно, по плану.
– Скажи, Тарасов, членам бюро, откуда ты родом?
– Как будто ты не знаешь, – ощетинился Сашка.
– Я вопрос задал, – стальным тоном сказал Семенов.
– Ну, из-под Твери.
– Не «ну», а «из-под Твери». А кем был твой отец?
– Да знаешь ты!
– Слушай, Тарасов, не занимайся волокитой, отвечай, когда спрашивают, – вмешался Давка Любицкий, который тоже гордостью не был, но был зато большим общественником, что само по себе звучит гордо.
– Регентом он служил, в церкви, – отчаянно, с надрывом, закричал Сашка.
– Но ведь не попом же, а регентом. Голос у него, как у Шаляпина, пел он, пел, понимаете?
– Шаляпин, между прочим, эмигрант, – заметила Нина.
– Я к примеру, – успокаиваясь, объяснил Сашка.
– Научись выбирать примеры, – сказал Давка. – Но, замечу, Шаляпин в церковь не пошел.
– Шаляпин учился петь, а моему отцу не на что было учиться. Он шестой сын в семье. В бедняцкой, между прочим.
– Мы что, Шаляпина обсуждаем? – вроде бы в никуда, незаинтересованно спросил Алексей.
– Нет, конечно, – Семенов был абсолютно серьезен. – Шаляпин тут ни при чем. Более того, твоего отца, Тарасов, мы тоже обсуждать не собираемся. Нас интересует странное поведение комсомольца Тарасова.
– Дети не отвечают за грехи родителей, – тихо сказала молчавшая до сих пор Оля.
– Верно, – согласился секретарь. – Но комсомолец не имеет права на ложь. Что ты написал в анкете, Тарасов? Что ты написал про отца? Что он был крестьянином?
– Я имел в виду вообще сословие.
– Во-первых, революция отменила сословия, во-вторых, он был церковнослужителем. Да, дети не отвечают за грехи отцов, и если б ты, Тарасов, написал правду, мы бы сейчас не сидели здесь…
– И я бы тоже, – не без горечи перебил Сашка. – Черта с два меня приняли б в институт…
– Значит, ты сознательно пошел на обман?.. Грустно, Тарасов. Грустно, что комсомол узнает правду о своем товарище из третьих рук.
– Из чьих? – спросила Оля.
– Письмо было без подписи, но мы все проверили. Да и сам Тарасов, как видите, не отрицает… Я думаю, Нина права: нечего резину тянуть. Предлагаю исключить Тарасова из комсомола. Какие будут мнения?
– Я за, – сказал Любицкий.
– Я тоже, – подтвердила Нина.
– Может, лучше выговор? – робко вставила Оля. – С занесением…
– Мягкотело мыслишь, Панова, – сказал Любицкий.
– А ты безграмотен, – вспыхнула Оля. – Мягкотело мыслить нельзя.
– Мы на бюро, а не на семинаре по языку, – одернул их строгий Семенов.
– Панова воздерживается, так и запишем. А ты, Алексей, почему молчишь? Ты, кажется, жил вместе с Тарасовым. Он говорил тебе об отце?
– Нет, – чуть помедлив, сказал Алексей, – он мне ничего не говорил об отце.
– Твое мнение?
– Мое? – Алексей взглянул на Олю: в ее глазах явственно читалась какая-то просьба, но Алексей не понял, какая: он не умел читать по глазам.
– Как большинство: исключить.
– Ну, здесь ты, конечно, не останешься, – сказал черт.
И погас свет, и снова вспыхнул.
Алексей, сдвинув локти и прикрыв перчатками лицо, передвигался вдоль канатов. Пашка не пускал его, Пашка бил непрерывно, с отчаянной яростью, и хотя удары приходились в перчатки, они были достаточно, тяжелы. Дыхалка у него лучше, твердо помнил Алексей. Но ведь не двужильный же он, выдохнется когда-нибудь – работает, как паровой молот, лупит и лупит. Да только зря, впустую. Алексей прочно держал защиту, а сам пас противника, все улучал момент для прицельного апперкота.
– Леха, работай!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
– Вот что мы сделаем, – раздумчиво сказал он. – Для начала я устрою тебе экскурсию в молодость, проведу по залам музея получше иного экскурсовода. Где понравится – останешься, будешь жить. Только скажешь: «Остановись, мгновенье…» – и дальше по оригиналу. А если нигде не понравится, произнесешь: «Черт, черт, верни меня назад!» – и мгновенно окажешься здесь, на даче, в кресле твоем дурацком.
– А Настасья?
– Что Настасья?
– Если я вернусь, как объясню ей мое отсутствие?
– Ишь ты, о близких озаботился… Хотя душа-то пока при тебе… Не бойся, ничего Настасья не заметит. Я спрессую время. Захочешь вернуться – вернешься; в этот же момент. Сколько на твоих электронных?
– Шестнадцать тридцать три, пятница, седьмой месяц.
– Вот и вернешься в шестнадцать тридцать три, в пятницу. А что, уже о возвращении думаешь?
– Нет-нет, что ты, – испугался Алексей Иванович, – это я на всякий случай… – Да, – вспомнил он читанное в отечественной фантастике, – а как же с эффектом «собственного дедушки»? Путешествия в прошлое невозможны, можно встретить родного дедушку, убить его, и окажется, что ты никогда не рождался. Или самого себя встретишь…
– Ты собрался убить дедушку? – заинтересовался черт.
– Теоретический интерес, – кратко объяснил Алексей Иванович.
– А-а, теоретический… Я, старик, не машина времени, а ты не писатель-фантаст. Ты не встретишь себя, ты будешь собой . Ну что, поехали?
– Поехали, – решительно утвердил Алексей Иванович.
Черт тяжело вздохнул, поднял очи горе, между рожками, как между электродами, проскочила синяя молния, запахло серой. Алексей Иванович почувствовал, как защемило сердце, перехватило дыхание, и провалился куда-то, не исключено – в преисподнюю.
И было: серый, будто парусиновый, пол под ногами, руки в тяжелых боксерских перчатках лежат на канатах, обшитый коричневой кожей столб, к которому эти канаты прицеплены никелированными крюками, усиленный репродуктором голос судьи-информатора:
– В синем углу ринга…
И откуда-то сверху, издалека, перекрывая судью, – многоголосое, истошное:
– Ле-ха! Ле-ха! Ле-ха!..
Алексей легко пританцовывал в углу на гуттаперчевых ногах, улыбался, слушал судью, слушал скандеж болельщиков, слушал тренера. Тренер частил скороговоркой:
– Держи его левой на дистанции, не пускай в ближний бой. Он короткорукий, а дыхалка у него лучше, он тебя перестучит. Держи его левой, левой и паси – жди подбородка: он обязательно откроется…
Гонг.
Тренер впихнул ему в рот зубник, Алексей развернулся и, по-прежнему пританцовывая, пошел в центр ринга. А навстречу ему, набычившись, ссутулив плечи, шел маленький, но тяжелый, почти квадратный Вадька Талызин, кумир со слабым подбородком, шел, как на таран, смотрел на Алексея из-за сдвинутых перед лицом перчаток, и пистолетный взгляд этот – в упор! – ничего хорошего не сулил.
Судья на ринге, пригнувшись, рубанул ладонью между соперниками, как ленточку перерезал, рявкнул:
– Бокс!
«Это же я», – с ужасом и восторгом подумал сегодняшний Алексей Иванович, внезапно вырываясь из освещенного квадрата ринга, словно бы высоко воспаряя над ним, а может, то была бессмертная душа Алексея Ивановича, волею черта-искусителя способная перемещаться во времени и пространстве.
А ринг внизу вдруг погас, и в кромешной тьме Алексей Иванович услышал блудливый шепоток хвостатого приятеля:
– Как картиночка? Достойна пера?.. Мчимся дальше, старик, время у меня хоть и спрессованное, да казенное…
И сразу случился летний день, и плюс тридцать по шкале Цельсия, и не сочно-зеленая, а какая-то желтоватая, будто выгоревшая трава, и грязно-белая церковь Вознесения в селе Коломенском, похожая на многоступенчатую ракету на старте, которую рисовал гениальной старческой рукой калужский мечтатель и прожектер Константин Циолковский.
– Правда, похоже на ракету? – спросила Оля. Она сидела на траве, поджав ноги в аккуратных белых тапочках и белых носочках с голубой каемочкой, обхватив их руками – ноги, естественно, а не носки, – и положив на колени острый подбородок. Внизу, под обрывом, текла узкая и грязноватая здесь Москва-река, на противоположном пологом берегу ее широко, как в известной песне, раскинулись поля, а еще подальше теснились низкие домишки не то деревеньки, не то дачного поселка.
– Похоже, – согласился Алексей.
Он на траве не сидел, боясь испачкать белые, бритвенно отглаженные брюки, которые одолжил ему на день сокурсник и сокоечник Сашка Тарасов, поэт-романтик, безнадежно в Олю влюбленный. Алексею она тоже нравилась, хотя и не очень, но зато все знали, что ей очень нравится Алексей, и благородный Тарасов сидел сейчас без штанов в их комнате-пенале на Маросейке и одиноко страдал.
– Знаешь, что Сашка сочинил? – спросил Алексей, осторожным журавлем вышагивая вокруг маленькой Оли. «Еще одна ушла, оставив след багровый, на темном небе красной лентой след. Что ждет ее за чернотой покрова? Чужой звезды неверный белый свет? Чужих миров пространства голубые? Чужих небес прозрачные глубины?» Ну как?
– Хорошие стихи, – неуверенно сказала Оля. – Только вот рифма – «голубые – глубины»… Как-то не очень, тебе не кажется?
– Рифма завтрашнего дня, – уверенно заявил Алексей, все про все знающий. – Хотя стихи и вправду мура. Налицо – полная оторванность от реальной жизни. Чужие миры, чужие небеса… Идеализм. У нас в своих небесах дел невпроворот. Смотри, – он задрал голову. В белесом, даже облачком не замутненном небе возник крохотный самолетик, лихой и нахальный летун, насилуя мотор, полез наверх, в вышину, заложил крутую петлю Нестерова, как с горки, скатился с нее и умчался за лес – в сторону села Дьякова. – Вот о чем писать надо, – и пропел приятным баритоном: – Все выше, и выше, и выше… – оборвал себя, воскликнул, рисуясь: – Ах, жалко, что я в свое время в Осоавиахим не двинул. Летал бы сейчас, крутил бы всякие иммельманы, а ты бы смотрела.
– Ты и так талантливый, – осторожно сказала Оля.
– А вот этого не надо, ярлыков не надо, – строго заметил Алексей, хотя, может, и чересчур строго. – Кто талантливый – время рассудит. Во всяком случае, я о чужих мирах не пишу и Сашке не советую.
– Но ведь можно и помечтать…
– Мечта должна быть реальной. Помнишь у Маяковского: весомо, грубо, зримо.
– Грубо-то зачем?
– Грубо не значит хамство. Грубо – в том смысле, чтоб не церемониться с теми, кто нам мешает.
– С Сашкой, что ли? – засмеялась Оля.
– Сашка – свой в доску, только жуткий путаник. В голове у него вместо мозгов каша «геркулес».
– Я есть хочу, – невпопад сказала Оля.
– Ага, – согласился Алексей. – У меня есть рубль.
– А у меня два, – радостно сообщила Оля.
– Тогда живем! – завопил Алексей, схватил Олю за руку, и они побежали по склону к церкви-ракете, уменьшались, уменьшались, вот уже и скрылись совсем.
– Ну что, остаешься? – спросил невидимый черт. Душа Алексея Ивановича, еще полная умиления и сладких предчувствий, неслась невесть где, в надзвездном, быть может, мире.
– Остаюсь? – спросила она, душа то есть. – Не знаю, попробовать разве?
– Некогда пробовать, мчим дальше. Только сначала – перебивка, ретроспекция, кусочек бобслея , как выражаются умные товарищи из кино.
И снова был ринг.
Алексей мягко передвигался, боком, боком, держал левую руку впереди, тревожил ею тугие перчатки Пашки, а Пашка все мельтешил, все пытался поднырнуть под его руку, провести серию по корпусу, даже войти в клинч.
Вот он качнулся влево, чуть присел, выбросил свою левую, целясь противнику в грудь, но Алексей разгадал маневр, отстранился на какой-то сантиметр, и Пашкина рука ткнула пустоту, он на мгновенье расслабился, открыл лицо. Алексей – автомат, а не человек! – поймал момент и бросил правую вперед, достал Пашкин подбородок. Голова Пашки дернулась от удара, но он устоял, оловянный солдатик, снова ушел в глухую защиту, а судьи вокруг ринга наверняка все заметили, наверняка записали в своих карточках полновесное очко Алексею.
– Стоп! – сказал черт. – Конец перебивки.
И внезапно материализовалась знакомая институтская аудитория, небольшая комната со сдвинутыми к стене столами, за одиноким длинным столом посреди – комсомольское бюро в полном составе. Алексей, Оля, Нина Парфенова, Давид Любицкий, ну и, конечно, строгий секретарь Владик Семенов, драматург и очеркист, гордость института, его статьи печатались в «Комсомолке», его пьесу в трех мощных актах поставил МХАТ, и ее много хвалили в центральной прессе.
Впрочем, Алексей тоже был гордостью института, поскольку опубликовал уже пять или шесть рассказов, а первая повесть его яростно обсуждалась на семинаре, без критики, ясное дело, не обошлось, но начхать ему было на критику, поскольку повесть взял «Новый мир» и собирался вот-вот напечатать.
А Сашка Тарасов, который сидел на стуле перед этим грозным синклитом, никакой гордостью не был, писал стихи километрами, а печатался мало, все его, безыдейного, на интимную лирику тянуло, на вредную «есенинщину». А сейчас и вообще такое открылось!..
– Все члены бюро знают суть дела? – спросил строгий Семенов.
– Все, – сказала Нина Парфенова, – давай обсуждать, чего резину тянуть.
Но строгий Семенов не терпел анархии, все в этой жизни делал последовательно, по плану.
– Скажи, Тарасов, членам бюро, откуда ты родом?
– Как будто ты не знаешь, – ощетинился Сашка.
– Я вопрос задал, – стальным тоном сказал Семенов.
– Ну, из-под Твери.
– Не «ну», а «из-под Твери». А кем был твой отец?
– Да знаешь ты!
– Слушай, Тарасов, не занимайся волокитой, отвечай, когда спрашивают, – вмешался Давка Любицкий, который тоже гордостью не был, но был зато большим общественником, что само по себе звучит гордо.
– Регентом он служил, в церкви, – отчаянно, с надрывом, закричал Сашка.
– Но ведь не попом же, а регентом. Голос у него, как у Шаляпина, пел он, пел, понимаете?
– Шаляпин, между прочим, эмигрант, – заметила Нина.
– Я к примеру, – успокаиваясь, объяснил Сашка.
– Научись выбирать примеры, – сказал Давка. – Но, замечу, Шаляпин в церковь не пошел.
– Шаляпин учился петь, а моему отцу не на что было учиться. Он шестой сын в семье. В бедняцкой, между прочим.
– Мы что, Шаляпина обсуждаем? – вроде бы в никуда, незаинтересованно спросил Алексей.
– Нет, конечно, – Семенов был абсолютно серьезен. – Шаляпин тут ни при чем. Более того, твоего отца, Тарасов, мы тоже обсуждать не собираемся. Нас интересует странное поведение комсомольца Тарасова.
– Дети не отвечают за грехи родителей, – тихо сказала молчавшая до сих пор Оля.
– Верно, – согласился секретарь. – Но комсомолец не имеет права на ложь. Что ты написал в анкете, Тарасов? Что ты написал про отца? Что он был крестьянином?
– Я имел в виду вообще сословие.
– Во-первых, революция отменила сословия, во-вторых, он был церковнослужителем. Да, дети не отвечают за грехи отцов, и если б ты, Тарасов, написал правду, мы бы сейчас не сидели здесь…
– И я бы тоже, – не без горечи перебил Сашка. – Черта с два меня приняли б в институт…
– Значит, ты сознательно пошел на обман?.. Грустно, Тарасов. Грустно, что комсомол узнает правду о своем товарище из третьих рук.
– Из чьих? – спросила Оля.
– Письмо было без подписи, но мы все проверили. Да и сам Тарасов, как видите, не отрицает… Я думаю, Нина права: нечего резину тянуть. Предлагаю исключить Тарасова из комсомола. Какие будут мнения?
– Я за, – сказал Любицкий.
– Я тоже, – подтвердила Нина.
– Может, лучше выговор? – робко вставила Оля. – С занесением…
– Мягкотело мыслишь, Панова, – сказал Любицкий.
– А ты безграмотен, – вспыхнула Оля. – Мягкотело мыслить нельзя.
– Мы на бюро, а не на семинаре по языку, – одернул их строгий Семенов.
– Панова воздерживается, так и запишем. А ты, Алексей, почему молчишь? Ты, кажется, жил вместе с Тарасовым. Он говорил тебе об отце?
– Нет, – чуть помедлив, сказал Алексей, – он мне ничего не говорил об отце.
– Твое мнение?
– Мое? – Алексей взглянул на Олю: в ее глазах явственно читалась какая-то просьба, но Алексей не понял, какая: он не умел читать по глазам.
– Как большинство: исключить.
– Ну, здесь ты, конечно, не останешься, – сказал черт.
И погас свет, и снова вспыхнул.
Алексей, сдвинув локти и прикрыв перчатками лицо, передвигался вдоль канатов. Пашка не пускал его, Пашка бил непрерывно, с отчаянной яростью, и хотя удары приходились в перчатки, они были достаточно, тяжелы. Дыхалка у него лучше, твердо помнил Алексей. Но ведь не двужильный же он, выдохнется когда-нибудь – работает, как паровой молот, лупит и лупит. Да только зря, впустую. Алексей прочно держал защиту, а сам пас противника, все улучал момент для прицельного апперкота.
– Леха, работай!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10