Играть особенно нечем, а что есть – стоит расходовать аккуратно и не торопясь. Он прошелся по комнате – шесть шагов от стены к стене, от книжного стеллажа до окна, специально под кабинет самую маленькую комнату выбрал, не любил огромных залов, потолков высоких не терпел, это у Настасьи спальня, как у маркизы Помпадур, прошелся, размял ноги, посмотрел сквозь залитое дождем стекло: какой же дурак хочет, чтобы лето не кончалось, чтоб оно куда-то мчалось?.. Надел черную водолазку, черные же мягкие брюки, носки тоже черные натянул. Володька хохмил: ты, дед, как артист Боярский, только не поешь. А почему не поет? Не слыхал Володька, как пел когда-то дед, как лихо пел модные в былинные времена шлягеры: в путь, в путь, кончен день забав, в поход пора, целься в грудь, маленький зуав, кричи «ура»… А любовь к черному цвету – она, конечно, невесть откуда, но ведь идет Алексею Ивановичу черное и серое, а сегодня с телевидения приедут, станут его снимать для литературной программы, станут спрашивать про новый роман, только-только опубликованный, – надо выглядеть элегантно, несмотря на годы. А что годы, думал Алексей Иванович, спускаясь но лестнице в ванную комнату, умываясь, фыркая под теплой струйкой, а потом бреясь замечательной электрокосилкой фирмы «Филипс», все морщинки вылизывая, во все складочки забираясь, и еще поливая лицо крепким французским одеколоном, а что годы, думал он поутру разнеженно, это ведь только в паспорте семьдесят четыре, это ведь только вечером, когда тянет ногу и сердце покалывает, а утром – ого-го, утром – все кошки разноцветны, нога не болит, настроение отменное, а с телевидения примчится какая-нибудь средних лет дамочка, и Алексей Иванович, черновато-элегантный, будет вещать про литературу всякие умности и выглядеть молодцом, орлом, кочетом.
– Алексей Иваныч, завтракать иди, – сказала, появляясь в дверях ванной комнаты, Таня, глядя, как причесывается дальний родственник, как наводит на себя марафет. – Красивый, красивый, иди скорей, чай простынет.
– Думаешь, красивый? – спросил ее Алексей Иванович, продувая расческу, снимая с нее седые волосы: лезли они, проклятые! – Раз красивый, могла бы и кофеек сварганить.
– Отпил ты свой кофеек, – сварливо заметила Таня, по-утиному переваливаясь впереди Алексея Ивановича в кухню, шаркая ботами «прощай, молодость», теплыми войлочными ботами, которые она не снимала и в доме, используя их как тапочки. – Отпил, отгулял, отлетал, голубь, пей чаек, не жалуйся, а то Настасье наябедничаю.
Помимо войлочных бот, носила Таня черную – в тон Алексею Ивановичу – телогрейку, на вид – замызганную, но целую, еще – мышиного колера юбку, а волосы покрывала тканым шерстяным платком, к платкам вообще была неравнодушна, сама покупала в сельмаге и в подарок принимала охотно. Володька, наезжая, подзуживал:
– Тетя Таня, ты, когда спишь, ватник снимаешь?
– Конешно, – отвечала Таня, не поддаваясь Володьке, – что ж я, бомжа какая, в одеже спать?
– И боты снимаешь? – не отставал Володька.
– И боты обязательно, – чувства юмора у Тани не было, вывести ее из равновесия – дело безнадежное, в крайнем случае Володька, если очень ей надоедал, мог схлопотать поварешкой по лбу и получал, бывало, несмотря на каратистскую реакцию.
Готовила она отменно, дом содержала в порядке, вот только на язык была несдержанна, что на уме, то и несла . Всем перепадало, даже гостям, а среди них случались люди высокопоставленные, солидные и тоже – без чувства юмора. Ну, обижались. Настасья Петровна извинялась: мол, сами страдаем, сами все понимаем, но где сейчас найдешь верную домработницу, а Алексей Иванович, напротив, всегда радовался случайному аттракциону, даже загадывал: кому Таня сегодня нахамит. И в один прекрасный момент понял: хамит-то она только тем, кто неприятен хозяевам, о ком они за глаза дурно отзывались, а приглашали в дом лишь из какой-то корысти, по необходимости. Ну-ка, признайтесь: у кого таких знакомых нет? То-то и оно, у всех есть… Но хамила она легко и беззлобно. Могла сказать толстяку: убери живот, всю скатерть измял. Или его грудастой половине: не наваливайся на стол, а то сиську в борщ уронишь. И потихоньку, постепенно Таня стала своего рода достопримечательностью дома Алексея Ивановича и Настасьи Петровны. Люди шли в гости – «на Таню», на аттракцион, как, помните, заметил Алексей Иванович, и подлизывались к ней, и сами ее провоцировали на выступление , и, узнав про ее слабость, привозили ей в подарок платки.
– Когда сегодня телевизоры приедут? – спросила Таня, закладывая в духовку нечто белое, что впоследствии превратится в пирог с капустой: на кухонном столе валялись ошметки капустных листов, торчала сталактитом кочерыжка.
– В двенадцать, – сказал Алексей Иванович, нехотя ковыряя творог. – Дала бы мне кочерыжечку, а, баба…
– Это с творогом-то? – засомневалась Таня. – А если прослабит? Хотя тебе полезно, на, грызи… мужик, – добавила в ответ на «бабу». – А жрать-то они станут?
– Вряд ли. Они люди казенные, у них, наверно, столовая есть, – и хрустел капустой, и хрустел. – Ты вот что. Скажи Настасье, как проснется, чтоб ко мне не лезла. Я в кабинете посижу, набросаю пару страничек – о чем говорить буду…
– Иди, – разрешила Таня, – подумай. Хотя в телевизоре что ни ляпнешь – все умным кажется. Парадокс.
Алексей Иванович, нацелившийся было на выход, аж остановился: ничего себе словечко бросила, неслабое, сказал бы Володька, и в самый цвет. Иногда Алексею Ивановичу казалось, что Таня всех ловко мистифицирует: телогрейкой своей, ботами, всякими там «одежами», «нонеча» или «ложь на место», а сама вечерами почитывает словарь Даля и заочно окончила Плехановский институт – это в смысле того, что готовит отлично. Но рационально мыслящая Настасья Петровна сей феномен объясняла просто:
– Она с нами сто лет живет, поневоле академиком станешь.
Склонна была Настасья к сильной гиперболизации… Что ж в таком случае сама она в академики не выбилась? И Алексей Иванович, хотя и лауреат всех мастей, а ведь не академик, даже не кандидат каких-нибудь вшивеньких наук.
– Иди-иди, – подтолкнула его Таня, – не отвлекайся попусту.
А ему и не от чего было отвлекаться. Сказал: думать пойдет, а чего зря думать? Что спросят, на то и ответит, дело привычное. Четыре года назад, к семидесятилетию как раз, целых три часа в Останкинской концертной студии на сцене проторчал – при полном зале. Удачным вечер вышел, толковым. Только ноги болели потом, массажистка из поликлиники неделю к нему ездила, однако, не бесплатно, не за казенное жалованье:
Настасья Петровна денег за услуги не жалеет, каждому – по труду.
Алексей Иванович, придя в кабинет, закрыл дверь на ключ, форточку распахнул настежь, снял с книжной полки два тома собственного собрания сочинений и нашарил за книгами плоскую пачку сигарет «Данхилл». Щелкнул зажигалкой, неглубоко затянулся, пополоскал рот дымом, послушал себя: ничего не болело, не ныло, не стучало, хорошо было.
– Хорошо-о, – вслух протянул Алексей Иванович. В принципе, курить ему не разрешалось. Не разрешалось ему пить спиртное, волноваться по пустякам, есть острое и горячее, быстро ходить, ездить в общественном транспорте, толкаться в магазинах и т. д. и т. п., список можно продолжать долго. Но Алексей Иванович к этому списку относился скептически, любил опрокинуть рюмочку-другую, суп требовал только с пылу, имел дурную, на взгляд Настасьи, привычку шататься по магазинам, – особенно писчебумажным, а иной раз позволял себе тихое развлечение и катался в метро: там, утверждал он, путешествуют славные красивые девушки, славнюшки , на них глаз отдыхает, а сердце радуется. Единственное, что он соблюдал непреложно, – не волновался по пустякам. Да он и в молодости на них внимания не обращал, никогда не портил себе жизнь пустой нервотрепкой.
Настасья Петровна с ним боролась. Она выкидывала сигареты, прятала спиртное, а приезжая в Москву, старалась никуда не отпускать мужа одного, порой до полного маразма доходила: отнимала у него карманные деньги.
Раздраженно говорила:
– Если тебе что надо, скажи – я куплю.
И зудела, зудела, зудела непрерывно. Как осенняя муха.
Но все ее полицейские меры, весь ее мерзкий зудеж относился Алексеем Ивановичем как раз к разряду пустяков. Сигареты он наловчился прятать виртуозно, как, впрочем, и водочку, часто менял свои схроны , а что до денег – так у какого порядочного главы семейства нет заначки? Только у одного заначка – рупь, у другого – десятка, а Алексей Иванович меньше сотни не заначивал, с молодости широк был. А зудеж? Да бог с ней, пусть развлекается. Алексея Ивановича все эти игры тоже развлекали, он чувствовал себя Штирлицем на пенсии, ушедшим от дел, но квалификации не потерявшим.
Он аккуратно загасил сигарету, спрятал пепельницу в ящик стола, пачку вернул на место, забаррикадировал книгами. И вовремя: в дверь забарабанили.
Алексей Иванович, не торопясь, кинул в рот мятную пастилку, намеренно громко шаркая, пошел к двери, отпер. Настасья Петровна ворвалась в кабинет, как собака Баскервилей, только не фосфоресцировала. Но нюх, нюх!..
– Курил? – грозно вопросила.
– Окстись, Настасьюшка, – кротко сказал Алексей Иванович, шаркая назад, к креслу, тяжело в него опускаясь, кряхтя, охая, чмокая пастилкой. – Что я, враг себе?
– Враг, – подтвердила Настасья Петровна. – Ты меня за дурочку не считай, я носом чую.
– А у меня как раз насморк, – радостно сообщил Алексей Иванович. – Ты меня простудила.
Ложный финт, уход от прямого удара, неожиданная атака противника: не забывайте, что в юности Алексей Иванович всерьез боксировал, тактику ближнего боя хорошо изучил.
Настасья на финт купилась.
– Как это простудила? – возмутилась она, забыв о своих обвинениях, чего Алексей Иванович и добивался.
– Элементарно, – объяснил он. – Я же не хотел вчера гулять: холодно, мокро, миазмы. Вот и догулялись.
– Ну-ка, дай лоб, – потребовала Настасья Петровна.
Дать лоб – тут она точно табак учует, никакая пастилка не скроет. Дать лоб – это уж фигу.
– Нету у меня температуры, нету, – быстро заявил Алексей Иванович. – Лучше отстань от меня. Я думаю, а ты мешаешь. Я же сказал Тане, чтоб не пускала…
– Еще чего? Может, мне в Москву уехать?
– Может, – предположил Алексей Иванович.
– Сейчас, только калоши надену, – Настасья Петровна выражений не выбирала. – А с телевизионщиками, значит, ты сам говорить будешь, да?
– Ну что ты, Настасьюшка, – Алексей Иванович смотрел на жену невинными выцветшими голубыми глазками, часто моргал, как провинившийся первоклашка, – с телевизионщиками ты поговоришь. Вместо меня. А я полежу, почитаю. Вот галазолинчика в нос покапаю и лягу. Я ведь кто? Так, Людовик Тринадцатый, человек болезненный и слабый. А ты у меня кардинал Ришелье, все знаешь, все умеешь.
– Не валяй дурака, – уже улыбаясь, забыв о курении, сказала Настасья Петровна. – Ты подумал, о чем говорить станешь?
– О погоде, вестимо. О видах на урожай.
– Старый болтун! – Настасья Петровна легко, несмотря на свои пять с лихом пудов, прошлась по комнате, провела кончиками пальцев по корешкам книг, точно задержалась на синих томиках мужниного собрания сочинений, задумалась на мгновение и вытащила два тома. – Ага, вот она, – вроде бы про себя заметила, забрала пачку «Данхилла», сунула в карман платья. – Можешь говорить все, что хочешь, но не забудь о молодых.
Алексей Иванович с томной грустью проводил сигареты взглядом, но сражаться за них не стал: Настасья молчит, и он – тоже. Спросил только:
– О каких молодых?
– О молодых прозаиках. Скажи, что в литературу пришла талантливая смена, назови пару фамилий. Не замыкайся на себе. Говорить о молодежи – хороший тон.
– Помилуй, Настасьюшка, я же никого из них не читал!
– И не надо. К тебе позавчера мальчик приезжал, книгу тебе подарил. Я интересовалась: ее читают.
– Этому мальчику, как ты изволила выразиться, под сорок.
– Какая разница! Хоть пятьдесят. Сейчас все сорокалетние – молодые, так принято.
– У кого принято? У критиков? Они же все дураки и бездари. Сами ничего не умеют, так на нашем брате паразитируют… Хочешь, я об этом скажу?
– Не вздумай! Слушай меня! Как фамилия мальчика?
– Фамилию-то я вспомню. А не вспомню – вон его книга лежит. А кого еще назвать?
– Хотя бы дочь Павла Егоровича. Я читала в «Юности» ее повесть – очень мило.
– Так и сказать: очень мило?
– Так и скажи, – обозлилась Настасья Петровна. – И не юродствуй, пожалуйста, я дело говорю.
Алексей Иванович подумал, что Настасья и вправду дело говорит. Ну, не читал он этих, с позволения сказать, молодых – что с того? Назовет их фамилии – им же реклама: живой классик отметил.
– А еще о чем? – спросил он.
– О Тюмени. Мы с тобой туда ездили, ничего придумывать не придется. А там сейчас настоящая кузница кадров.
– Кузница, житница, здравница… Тюмень – кузница кадров, крематорий – здравница кадров… Подкованная ты у меня – сил нет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
– Алексей Иваныч, завтракать иди, – сказала, появляясь в дверях ванной комнаты, Таня, глядя, как причесывается дальний родственник, как наводит на себя марафет. – Красивый, красивый, иди скорей, чай простынет.
– Думаешь, красивый? – спросил ее Алексей Иванович, продувая расческу, снимая с нее седые волосы: лезли они, проклятые! – Раз красивый, могла бы и кофеек сварганить.
– Отпил ты свой кофеек, – сварливо заметила Таня, по-утиному переваливаясь впереди Алексея Ивановича в кухню, шаркая ботами «прощай, молодость», теплыми войлочными ботами, которые она не снимала и в доме, используя их как тапочки. – Отпил, отгулял, отлетал, голубь, пей чаек, не жалуйся, а то Настасье наябедничаю.
Помимо войлочных бот, носила Таня черную – в тон Алексею Ивановичу – телогрейку, на вид – замызганную, но целую, еще – мышиного колера юбку, а волосы покрывала тканым шерстяным платком, к платкам вообще была неравнодушна, сама покупала в сельмаге и в подарок принимала охотно. Володька, наезжая, подзуживал:
– Тетя Таня, ты, когда спишь, ватник снимаешь?
– Конешно, – отвечала Таня, не поддаваясь Володьке, – что ж я, бомжа какая, в одеже спать?
– И боты снимаешь? – не отставал Володька.
– И боты обязательно, – чувства юмора у Тани не было, вывести ее из равновесия – дело безнадежное, в крайнем случае Володька, если очень ей надоедал, мог схлопотать поварешкой по лбу и получал, бывало, несмотря на каратистскую реакцию.
Готовила она отменно, дом содержала в порядке, вот только на язык была несдержанна, что на уме, то и несла . Всем перепадало, даже гостям, а среди них случались люди высокопоставленные, солидные и тоже – без чувства юмора. Ну, обижались. Настасья Петровна извинялась: мол, сами страдаем, сами все понимаем, но где сейчас найдешь верную домработницу, а Алексей Иванович, напротив, всегда радовался случайному аттракциону, даже загадывал: кому Таня сегодня нахамит. И в один прекрасный момент понял: хамит-то она только тем, кто неприятен хозяевам, о ком они за глаза дурно отзывались, а приглашали в дом лишь из какой-то корысти, по необходимости. Ну-ка, признайтесь: у кого таких знакомых нет? То-то и оно, у всех есть… Но хамила она легко и беззлобно. Могла сказать толстяку: убери живот, всю скатерть измял. Или его грудастой половине: не наваливайся на стол, а то сиську в борщ уронишь. И потихоньку, постепенно Таня стала своего рода достопримечательностью дома Алексея Ивановича и Настасьи Петровны. Люди шли в гости – «на Таню», на аттракцион, как, помните, заметил Алексей Иванович, и подлизывались к ней, и сами ее провоцировали на выступление , и, узнав про ее слабость, привозили ей в подарок платки.
– Когда сегодня телевизоры приедут? – спросила Таня, закладывая в духовку нечто белое, что впоследствии превратится в пирог с капустой: на кухонном столе валялись ошметки капустных листов, торчала сталактитом кочерыжка.
– В двенадцать, – сказал Алексей Иванович, нехотя ковыряя творог. – Дала бы мне кочерыжечку, а, баба…
– Это с творогом-то? – засомневалась Таня. – А если прослабит? Хотя тебе полезно, на, грызи… мужик, – добавила в ответ на «бабу». – А жрать-то они станут?
– Вряд ли. Они люди казенные, у них, наверно, столовая есть, – и хрустел капустой, и хрустел. – Ты вот что. Скажи Настасье, как проснется, чтоб ко мне не лезла. Я в кабинете посижу, набросаю пару страничек – о чем говорить буду…
– Иди, – разрешила Таня, – подумай. Хотя в телевизоре что ни ляпнешь – все умным кажется. Парадокс.
Алексей Иванович, нацелившийся было на выход, аж остановился: ничего себе словечко бросила, неслабое, сказал бы Володька, и в самый цвет. Иногда Алексею Ивановичу казалось, что Таня всех ловко мистифицирует: телогрейкой своей, ботами, всякими там «одежами», «нонеча» или «ложь на место», а сама вечерами почитывает словарь Даля и заочно окончила Плехановский институт – это в смысле того, что готовит отлично. Но рационально мыслящая Настасья Петровна сей феномен объясняла просто:
– Она с нами сто лет живет, поневоле академиком станешь.
Склонна была Настасья к сильной гиперболизации… Что ж в таком случае сама она в академики не выбилась? И Алексей Иванович, хотя и лауреат всех мастей, а ведь не академик, даже не кандидат каких-нибудь вшивеньких наук.
– Иди-иди, – подтолкнула его Таня, – не отвлекайся попусту.
А ему и не от чего было отвлекаться. Сказал: думать пойдет, а чего зря думать? Что спросят, на то и ответит, дело привычное. Четыре года назад, к семидесятилетию как раз, целых три часа в Останкинской концертной студии на сцене проторчал – при полном зале. Удачным вечер вышел, толковым. Только ноги болели потом, массажистка из поликлиники неделю к нему ездила, однако, не бесплатно, не за казенное жалованье:
Настасья Петровна денег за услуги не жалеет, каждому – по труду.
Алексей Иванович, придя в кабинет, закрыл дверь на ключ, форточку распахнул настежь, снял с книжной полки два тома собственного собрания сочинений и нашарил за книгами плоскую пачку сигарет «Данхилл». Щелкнул зажигалкой, неглубоко затянулся, пополоскал рот дымом, послушал себя: ничего не болело, не ныло, не стучало, хорошо было.
– Хорошо-о, – вслух протянул Алексей Иванович. В принципе, курить ему не разрешалось. Не разрешалось ему пить спиртное, волноваться по пустякам, есть острое и горячее, быстро ходить, ездить в общественном транспорте, толкаться в магазинах и т. д. и т. п., список можно продолжать долго. Но Алексей Иванович к этому списку относился скептически, любил опрокинуть рюмочку-другую, суп требовал только с пылу, имел дурную, на взгляд Настасьи, привычку шататься по магазинам, – особенно писчебумажным, а иной раз позволял себе тихое развлечение и катался в метро: там, утверждал он, путешествуют славные красивые девушки, славнюшки , на них глаз отдыхает, а сердце радуется. Единственное, что он соблюдал непреложно, – не волновался по пустякам. Да он и в молодости на них внимания не обращал, никогда не портил себе жизнь пустой нервотрепкой.
Настасья Петровна с ним боролась. Она выкидывала сигареты, прятала спиртное, а приезжая в Москву, старалась никуда не отпускать мужа одного, порой до полного маразма доходила: отнимала у него карманные деньги.
Раздраженно говорила:
– Если тебе что надо, скажи – я куплю.
И зудела, зудела, зудела непрерывно. Как осенняя муха.
Но все ее полицейские меры, весь ее мерзкий зудеж относился Алексеем Ивановичем как раз к разряду пустяков. Сигареты он наловчился прятать виртуозно, как, впрочем, и водочку, часто менял свои схроны , а что до денег – так у какого порядочного главы семейства нет заначки? Только у одного заначка – рупь, у другого – десятка, а Алексей Иванович меньше сотни не заначивал, с молодости широк был. А зудеж? Да бог с ней, пусть развлекается. Алексея Ивановича все эти игры тоже развлекали, он чувствовал себя Штирлицем на пенсии, ушедшим от дел, но квалификации не потерявшим.
Он аккуратно загасил сигарету, спрятал пепельницу в ящик стола, пачку вернул на место, забаррикадировал книгами. И вовремя: в дверь забарабанили.
Алексей Иванович, не торопясь, кинул в рот мятную пастилку, намеренно громко шаркая, пошел к двери, отпер. Настасья Петровна ворвалась в кабинет, как собака Баскервилей, только не фосфоресцировала. Но нюх, нюх!..
– Курил? – грозно вопросила.
– Окстись, Настасьюшка, – кротко сказал Алексей Иванович, шаркая назад, к креслу, тяжело в него опускаясь, кряхтя, охая, чмокая пастилкой. – Что я, враг себе?
– Враг, – подтвердила Настасья Петровна. – Ты меня за дурочку не считай, я носом чую.
– А у меня как раз насморк, – радостно сообщил Алексей Иванович. – Ты меня простудила.
Ложный финт, уход от прямого удара, неожиданная атака противника: не забывайте, что в юности Алексей Иванович всерьез боксировал, тактику ближнего боя хорошо изучил.
Настасья на финт купилась.
– Как это простудила? – возмутилась она, забыв о своих обвинениях, чего Алексей Иванович и добивался.
– Элементарно, – объяснил он. – Я же не хотел вчера гулять: холодно, мокро, миазмы. Вот и догулялись.
– Ну-ка, дай лоб, – потребовала Настасья Петровна.
Дать лоб – тут она точно табак учует, никакая пастилка не скроет. Дать лоб – это уж фигу.
– Нету у меня температуры, нету, – быстро заявил Алексей Иванович. – Лучше отстань от меня. Я думаю, а ты мешаешь. Я же сказал Тане, чтоб не пускала…
– Еще чего? Может, мне в Москву уехать?
– Может, – предположил Алексей Иванович.
– Сейчас, только калоши надену, – Настасья Петровна выражений не выбирала. – А с телевизионщиками, значит, ты сам говорить будешь, да?
– Ну что ты, Настасьюшка, – Алексей Иванович смотрел на жену невинными выцветшими голубыми глазками, часто моргал, как провинившийся первоклашка, – с телевизионщиками ты поговоришь. Вместо меня. А я полежу, почитаю. Вот галазолинчика в нос покапаю и лягу. Я ведь кто? Так, Людовик Тринадцатый, человек болезненный и слабый. А ты у меня кардинал Ришелье, все знаешь, все умеешь.
– Не валяй дурака, – уже улыбаясь, забыв о курении, сказала Настасья Петровна. – Ты подумал, о чем говорить станешь?
– О погоде, вестимо. О видах на урожай.
– Старый болтун! – Настасья Петровна легко, несмотря на свои пять с лихом пудов, прошлась по комнате, провела кончиками пальцев по корешкам книг, точно задержалась на синих томиках мужниного собрания сочинений, задумалась на мгновение и вытащила два тома. – Ага, вот она, – вроде бы про себя заметила, забрала пачку «Данхилла», сунула в карман платья. – Можешь говорить все, что хочешь, но не забудь о молодых.
Алексей Иванович с томной грустью проводил сигареты взглядом, но сражаться за них не стал: Настасья молчит, и он – тоже. Спросил только:
– О каких молодых?
– О молодых прозаиках. Скажи, что в литературу пришла талантливая смена, назови пару фамилий. Не замыкайся на себе. Говорить о молодежи – хороший тон.
– Помилуй, Настасьюшка, я же никого из них не читал!
– И не надо. К тебе позавчера мальчик приезжал, книгу тебе подарил. Я интересовалась: ее читают.
– Этому мальчику, как ты изволила выразиться, под сорок.
– Какая разница! Хоть пятьдесят. Сейчас все сорокалетние – молодые, так принято.
– У кого принято? У критиков? Они же все дураки и бездари. Сами ничего не умеют, так на нашем брате паразитируют… Хочешь, я об этом скажу?
– Не вздумай! Слушай меня! Как фамилия мальчика?
– Фамилию-то я вспомню. А не вспомню – вон его книга лежит. А кого еще назвать?
– Хотя бы дочь Павла Егоровича. Я читала в «Юности» ее повесть – очень мило.
– Так и сказать: очень мило?
– Так и скажи, – обозлилась Настасья Петровна. – И не юродствуй, пожалуйста, я дело говорю.
Алексей Иванович подумал, что Настасья и вправду дело говорит. Ну, не читал он этих, с позволения сказать, молодых – что с того? Назовет их фамилии – им же реклама: живой классик отметил.
– А еще о чем? – спросил он.
– О Тюмени. Мы с тобой туда ездили, ничего придумывать не придется. А там сейчас настоящая кузница кадров.
– Кузница, житница, здравница… Тюмень – кузница кадров, крематорий – здравница кадров… Подкованная ты у меня – сил нет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10