Я было устремился к ним.
– Куда?! – прошипел Лещицкий, хватая меня за рукав.
– Помочь же надо…
– Кому? Ты уверен, что это человек, а не труп? А есть оружие? У них автоматы, а у тебя? Где же ваша пресловутая осторожность, пан Ламанчский!
В эту минуту ветер донес к нам их голоса сквозь сумрак и дождь.
– Это книжка. В руках у него была.
– Потряси, может, что выпадет.
– Трясу. Ничего нет.
– Так брось. Читать ему уже некогда.
Кто-то швырнул из-за машины мелькнувшую на свету книжку. Когда кругом уже никого не было и я поднял ее, она намокла только снаружи. Толстый переплет с барельефом Мицкевича предохранил ее от дождя. Но я узнал ее не только по переплету. Часть страниц слиплась и склеилась в плотную пачку, и я знал, что в ней скрывалось. Каюсь, я больше всего пожалел Мицкевича. Интересно, сколько стихов погибло в мусоропроводе вместе с вырезанными страницами?
Под проливным дождем нельзя рассматривать книги. Я положил Мицкевича в карман пиджака, потому что плащ уже промок.
– Насквозь, – сказал я, вернувшись к Лещицкому. – Как вы думаете, что здесь произошло?
Он не ответил. Что-то вдруг сместилось – свет ли, дождь ли или облака, налитые тоннами теплой воды. Может быть, время?
СИ
Плащ мой был сух, как будто дождь только что начался и мы вовремя успели стать под навес. Без пяти десять – поспешили сообщить мне часы. Тяжесть, давившая мозг, вдруг исчезла. Я все вспомнил.
Какую гамму обещал мне Лещицкий? Час или полчаса, прожитых по-разному на каждой ступеньке лестницы. Я посчитал перемены: шесть, эта седьмая. Значит, оставалась еще одна.
Обсуждать с Лещицким им же придуманную одиссею сейчас просто бессмысленно. Это не тот Лещицкий. Это персонаж поставленного им фильма. Человек из другого времени. Сейчас он начнет свой дубль. Он уже что-то бормочет… Что, что?
– …а такси нет.
– Вы же только что его видели.
– Где?
– На углу напротив. Желтый «плимут».
– Смеетесь.
– И шофера его видели. С автоматом. И все, что после произошло.
– Варшавские штучки. Стенографисток своих разыгрывайте.
– Значит, вы ничего не видели?
– Я не пьян.
Я даже не взглянул на него. Сейчас я уйду от него еще по одной заколдованной орбите. Вспомнилось предсказание из детской сказки: направо пойдешь – несчастье найдешь, налево двинешься – с бедой не разминешься. Значит, выбирать нечего. Иди, добрый молодец, куда глаза глядят.
И я пошел… Плащ сразу намок, вода текла по волосам за шиворот, и я поеживался, хотя, в общем-то, она не была холодной – прогревалась в накаленном за день воздухе города. Кто шел мне навстречу, кого я обгонял, глаза не примечали – просто скользили мимо размытые дождем тени. Как это ни смешно, от обилия воды мне захотелось пить, но тусклые витрины за дождевой сетью не обещали ничего пригодного для утоления жажды. Я уже не помнил, сколько минут и ярдов я прошел под дождем, пока не возникло предо мной наконец освещенное окно первого кафе или бара. Но я не вошел сразу: остановили меня слова, написанные в углу на стекле. Я читал их, как Валтасар на пиру свое предупреждение о гибели: «Мене, текел, фарес», – «Кава, хербата, домове частка».
Конечно, я мог пройти мимо, никто не принуждал меня войти. Но словно сместилось что-то, уже не вокруг меня – не дождь, не облака на небе, не дымный силуэт города с пятнами света, – нет, именно во мне, в каких-то нервных клеточках мозга. Где-то в этих невидимых клеточках присущая им комбинация химических веществ записала когда-то сложнейшим кодом такие черты характера, как осторожность, нелюбовь к риску, стремление избежать опасности, обойти неизведанное, – вот здесь вдруг и видоизменился код, перестроилась химия, преобразовалась запись.
Я все-таки оглянулся, прежде чем войти, и увидел у обочины знакомый до мелочей желтый «плимут». Водителя не было, и ключ небрежно торчал в замке. Кто же здесь – Янек или Войцех? Я только усмехнулся предстоящей встрече и толкнул дверь.
Бар закрывался или уже закрылся; меня встретили тишина и пощелкивание счетных костяшек – это бармен, выдвинув ящик кассы, подсчитывал выручку. Удивительно, что все польские кавиарни в моей одиссее встречали меня, ощетинившись опрокинутыми друг на друга столами и стульями.
Но бармен встретил меня, как все бармены.
– Хайболл? – спросил он.
Я пояснил, что вместо стакана-великана с удовольствием отведал бы и кофе, и чая, и домашнего печенья.
– Ничего этого нет, – сказал он. – Могу предложить только хайболл с любым уровнем виски.
В ответ я сказал, что заплачу за четверть стакана виски, но виски пусть он пьет сам, а мне нальет одного лимонаду. Выпив полный стакан, я собрал всю мелочь в кармане и бросил ее на пластмассовую стойку. Вместе с деньгами звякнула и бронзовая медаль с царственным профилем Понятовского. При этом я не столько удивился тому, что она у меня оказалась, сколько тому, как на нее посмотрел бармен. Я моментально узнал его – и завивающиеся колечками вихры на лбу, и синеватую небритость щек. То был один из убитых Жигой ночных гостей. И опять меня не столько удивило то, что он воскрес, как Войцех, сколько та смесь изумления, почтительности и страха, что отразилась на его побелевшем лице. Я лихо подхватил медаль, подбросил ее над стойкой, поймал и спрятал.
– «Жил для отчизны…» – сказал я лукаво.
– «…умер для славы», – произнес он как отзыв и прибавил с послушной готовностью: – Что будет угодно пану начальнику?
– Машина Янека? – спросил я, оглянувшись на дверь.
– Войцеха, – ответил бармен.
– Кого он привез?
– Девчонку.
– Эльжбету? – Мой голос дрогнул.
– Не знаю. Пошел сказать о ней Копецкому. У нас телефон испортился.
– Скоро вернется?
– Должно быть. Тут всего полквартала до будки.
– Где девочка?
Он предупредительно указал на дверь в углу.
– Мне с вами?
– Не надо.
Я вошел в комнату, служившую, очевидно, конторой и складом. Здесь, в окружении ящиков с консервами и пивом, массивных холодильников и стеллажей с бутылками и сифонами, на раскладной кровати без одеяла лежала завернутая в простыню Эльжбета. Опять совпадение! Тогда можно было думать, что к машине вынесли Жигу; сейчас предо мной в такой же простыне лежала Эльжбета. Ноги ее были связаны, руки бессильно опустились вниз. В ее почти восковом лице не было ни кровинки, и никаких следов краски на губах и ресницах. Она больше походила на девочку из какой-нибудь монастырской школы, чем на ту властную красавицу, которая, уж не знаю, сколько часов или минут назад, спасла мне жизнь.
Я нагнулся к ней – ее опущенные веки даже не шевельнулись: она была без сознания, в глубоком обмороке. Я знал, что мне делать, не колебался и не раздумывал. Только одна мысль тревожила: «Успею ли до возвращения Войцеха?» Я взял ее на руки – она была легкой, как девчонки, которых я поднимал когда-то на занятиях в гимнастическом зале. Вот и пригодились бицепсы, пан Лещицкий, вы были правы: все-таки пригодились.
Толкнув ногой дверь, я чуть не сбил с ног бармена: он едва успел отскочить – очевидно, подглядывал в щель или в замочную скважину.
– В следующий раз будьте осторожнее, бармен. Так можно и глаза лишиться, – усмехнулся я, проходя мимо с девушкой на руках.
Он не растерялся, только смутился чуть-чуть: очевидно, сама ситуация и мой тон поколебали какое-то его решение.
– Вам помочь? – спросил он.
– Не надо, – повторил я. – Оставайтесь здесь. Я отнесу ее в машину и дождусь Войцеха.
Он с готовностью открыл дверь на улицу и, как мне показалось, присел за пресловутой валтасаровской надписью на стекле, рассчитывая, что с улицы я не замечу его маневра. Но я даже не обернулся, положил все еще бесчувственную Эльжбету на переднее сиденье машины, – этот последнего выпуска «плимут», хотя и повидавший виды, облупленный и помятый, был удобен внутри и очень широк, а Эльжбета оказалась такой миниатюрной и тоненькой, что улеглась легко и свободно, только пришлось ей чуть-чуть согнуть ноги в коленях. Потом я спокойно обошел машину, открыл дверцу со стороны водителя, как вдруг чья-то рука крепко схватила меня за плечо. Я оглянулся: Войцех! В той же фетровой шляпе, с тем же кривящимся книзу ртом.
– Хотел угнать машину, приятель, – скривился он. – Садись, довезу до первого «дика» с клобом.
– Загляни-ка внутрь сначала, – сказал я.
Он нагнулся, взглянул и выпрямился. В эту секунду я вспомнил свои последние три раунда на первенстве Варшавы несколько лет назад. Моим противником был Прохарж с четвертого курса, ученик Валасека, такой же, как он, подвижный и точный, но со слабым ударом. Я не обладал ни особой подвижностью, ни точностью; единственно, на что я рассчитывал, был мой удар снизу слева, классный, нокаутирующий удар. Прохарж уже вчистую выигрывал по очкам, а я все еще ловил его на этот удар, терпеливо ожидая, когда он раскроется. Но он так и не раскрылся, а я проиграл и бросил бокс, как олимпийский чемпион Шатков после своего проигрыша в Риме. У нас почти восторженно рассказывали о том, что он стал каким-то университетским начальством, даже диссертацию защитил, а боксерские перчатки до сих пор висят у него в кабинете. Я тоже повесил их у себя как память, хотя вскоре забыл обо всем, что с ними связывалось, кроме одного – моего коронного, так и не нанесенного удара, когда я больше всего на него рассчитывал. Я помнил его, как условный рефлекс, и, когда Войцех выпрямился, раскрывшись так откровенно, как раскрываются только новички на первых тренировках, я ударил левой снизу в его ничем не защищенную челюсть, ударил со всем напряжением мускулов и со всей тяжестью тела, какие я смог вложить в этот удар. Уже с обморочной беспомощностью Войцех медленно повернулся всем телом и грузно рухнул на мостовую. «Ватный подбородок», – сказал бы о нем наш тренер.
Я даже не влез, а нырнул в машину, присел с краешка на сиденье и рванул с места, низко-низко пригнувшись к рулю. И вовремя! Нечто скрежетнуло над головой, оставив в боковом и ветровом стеклах две круглые дырки в матовой стеклянной каше. Вторая пуля царапнула по стойке, даже не пробив кузов. От третьей я ушел на полном газу, обогнав какой-то грузовик с бочками. Стрелял, должно быть, бармен, а не Войцех; тот, наверное, еще не очнулся.
Вести машину в таком положении было трудно и неудобно, я все время сползал вниз, да и темная улица меня пугала: я не знал, куда она ведет. Поэтому, остановившись и переложив голову Эльжбеты к себе на колени, я свернул на более светлую и шумную улицу, пытаясь прикинуть в уме, как добраться до гостиницы или, в крайнем случае, до того перекрестка, где мы стояли с Лещицким, – ведь напротив была квартира Эльжбеты. Девушка не шевельнулась, не открыла глаз, когда я приподымал ее, только ресницы чуть дрогнули. И мне показалось, что очнулась она уже давно и не открывает глаз лишь потому, что хочет узнать, что произошло и куда и зачем ее снова увозят.
Тогда я начал говорить. Вглядываясь в блеклую смесь дождя, черного от дождя асфальта и рассеченного дождем света уличных фонарей, я говорил, говорил, как в бреду:
– Я Друг, Эльжбета, самый близкий твой друг сейчас, хотя ты даже не знаешь, кто я и откуда я взялся. А ведь ты сегодня спасла мне жизнь, правда, совсем в другом времени – ты этого помнить не можешь. Но стихи Мицкевича ты, конечно, помнишь и любишь, – это твою книжку, наверно, так безбожно искромсал Жига. Я напомню тебе только две строчки. Начало сонета, помнишь? «На жизненном пути различные судьбой – так в море две ладьи – мы встретились с тобой». Перечти и-х, если они сохранились. А книжка со мной и письма по-прежнему спрятаны в ней, как это сегодня – правда, еще сегодня
– сделал Жига. Он подарил мне медаль, – я уже говорил тебе об этом. А я хочу отдать ему томик Мицкевича.
Она открыла глаза и, нисколько не удивляясь тому, что видит перед собой незнакомого человека, сказала печально и тихо:
– Убили Жигу. А писем не нашли. Он хотел отвезти их в наше посольство в Вашингтоне. Только наше ли оно? – прибавила она неуверенно.
– Наше, Эльжбета! Наше! Моей и твоей родины. Ты сама теперь отвезешь их. И я поеду с тобой. А потом ты вернешься домой в Варшаву, – продолжал я все еще в лихорадочном бреду. – Разве есть что на земле красивей Варшавы?
– Не помню. Девчонкой была. Совсем, совсем маленькой, – проговорила она, опустив длинные свои ресницы. – А что осталось от Варшавы? Камни…
– Ее восстановили, Эльжбета. Тебя обманывали, как обманывают вас всех в эмиграции. А Старе Място совсем прежнее…
Я хотел было рассказать ей, как восстановили этот уголок старой Варшавы, но в это мгновение наша машина на полном ходу въехала в темноту, где уже не было ни меня, ни города, ни Эльжбеты.
ДО
Я вышел из затемнения в другом кадре – не в машине, а все на том же перекрестке с Лещицким. Дождь, атаковавший город коротким массированным налетом, уходил на восток, оставляя позади темное, в звездах небо и такую же темную, в отраженных огоньках мостовую.
Было без пяти десять.
1 2 3 4 5
– Куда?! – прошипел Лещицкий, хватая меня за рукав.
– Помочь же надо…
– Кому? Ты уверен, что это человек, а не труп? А есть оружие? У них автоматы, а у тебя? Где же ваша пресловутая осторожность, пан Ламанчский!
В эту минуту ветер донес к нам их голоса сквозь сумрак и дождь.
– Это книжка. В руках у него была.
– Потряси, может, что выпадет.
– Трясу. Ничего нет.
– Так брось. Читать ему уже некогда.
Кто-то швырнул из-за машины мелькнувшую на свету книжку. Когда кругом уже никого не было и я поднял ее, она намокла только снаружи. Толстый переплет с барельефом Мицкевича предохранил ее от дождя. Но я узнал ее не только по переплету. Часть страниц слиплась и склеилась в плотную пачку, и я знал, что в ней скрывалось. Каюсь, я больше всего пожалел Мицкевича. Интересно, сколько стихов погибло в мусоропроводе вместе с вырезанными страницами?
Под проливным дождем нельзя рассматривать книги. Я положил Мицкевича в карман пиджака, потому что плащ уже промок.
– Насквозь, – сказал я, вернувшись к Лещицкому. – Как вы думаете, что здесь произошло?
Он не ответил. Что-то вдруг сместилось – свет ли, дождь ли или облака, налитые тоннами теплой воды. Может быть, время?
СИ
Плащ мой был сух, как будто дождь только что начался и мы вовремя успели стать под навес. Без пяти десять – поспешили сообщить мне часы. Тяжесть, давившая мозг, вдруг исчезла. Я все вспомнил.
Какую гамму обещал мне Лещицкий? Час или полчаса, прожитых по-разному на каждой ступеньке лестницы. Я посчитал перемены: шесть, эта седьмая. Значит, оставалась еще одна.
Обсуждать с Лещицким им же придуманную одиссею сейчас просто бессмысленно. Это не тот Лещицкий. Это персонаж поставленного им фильма. Человек из другого времени. Сейчас он начнет свой дубль. Он уже что-то бормочет… Что, что?
– …а такси нет.
– Вы же только что его видели.
– Где?
– На углу напротив. Желтый «плимут».
– Смеетесь.
– И шофера его видели. С автоматом. И все, что после произошло.
– Варшавские штучки. Стенографисток своих разыгрывайте.
– Значит, вы ничего не видели?
– Я не пьян.
Я даже не взглянул на него. Сейчас я уйду от него еще по одной заколдованной орбите. Вспомнилось предсказание из детской сказки: направо пойдешь – несчастье найдешь, налево двинешься – с бедой не разминешься. Значит, выбирать нечего. Иди, добрый молодец, куда глаза глядят.
И я пошел… Плащ сразу намок, вода текла по волосам за шиворот, и я поеживался, хотя, в общем-то, она не была холодной – прогревалась в накаленном за день воздухе города. Кто шел мне навстречу, кого я обгонял, глаза не примечали – просто скользили мимо размытые дождем тени. Как это ни смешно, от обилия воды мне захотелось пить, но тусклые витрины за дождевой сетью не обещали ничего пригодного для утоления жажды. Я уже не помнил, сколько минут и ярдов я прошел под дождем, пока не возникло предо мной наконец освещенное окно первого кафе или бара. Но я не вошел сразу: остановили меня слова, написанные в углу на стекле. Я читал их, как Валтасар на пиру свое предупреждение о гибели: «Мене, текел, фарес», – «Кава, хербата, домове частка».
Конечно, я мог пройти мимо, никто не принуждал меня войти. Но словно сместилось что-то, уже не вокруг меня – не дождь, не облака на небе, не дымный силуэт города с пятнами света, – нет, именно во мне, в каких-то нервных клеточках мозга. Где-то в этих невидимых клеточках присущая им комбинация химических веществ записала когда-то сложнейшим кодом такие черты характера, как осторожность, нелюбовь к риску, стремление избежать опасности, обойти неизведанное, – вот здесь вдруг и видоизменился код, перестроилась химия, преобразовалась запись.
Я все-таки оглянулся, прежде чем войти, и увидел у обочины знакомый до мелочей желтый «плимут». Водителя не было, и ключ небрежно торчал в замке. Кто же здесь – Янек или Войцех? Я только усмехнулся предстоящей встрече и толкнул дверь.
Бар закрывался или уже закрылся; меня встретили тишина и пощелкивание счетных костяшек – это бармен, выдвинув ящик кассы, подсчитывал выручку. Удивительно, что все польские кавиарни в моей одиссее встречали меня, ощетинившись опрокинутыми друг на друга столами и стульями.
Но бармен встретил меня, как все бармены.
– Хайболл? – спросил он.
Я пояснил, что вместо стакана-великана с удовольствием отведал бы и кофе, и чая, и домашнего печенья.
– Ничего этого нет, – сказал он. – Могу предложить только хайболл с любым уровнем виски.
В ответ я сказал, что заплачу за четверть стакана виски, но виски пусть он пьет сам, а мне нальет одного лимонаду. Выпив полный стакан, я собрал всю мелочь в кармане и бросил ее на пластмассовую стойку. Вместе с деньгами звякнула и бронзовая медаль с царственным профилем Понятовского. При этом я не столько удивился тому, что она у меня оказалась, сколько тому, как на нее посмотрел бармен. Я моментально узнал его – и завивающиеся колечками вихры на лбу, и синеватую небритость щек. То был один из убитых Жигой ночных гостей. И опять меня не столько удивило то, что он воскрес, как Войцех, сколько та смесь изумления, почтительности и страха, что отразилась на его побелевшем лице. Я лихо подхватил медаль, подбросил ее над стойкой, поймал и спрятал.
– «Жил для отчизны…» – сказал я лукаво.
– «…умер для славы», – произнес он как отзыв и прибавил с послушной готовностью: – Что будет угодно пану начальнику?
– Машина Янека? – спросил я, оглянувшись на дверь.
– Войцеха, – ответил бармен.
– Кого он привез?
– Девчонку.
– Эльжбету? – Мой голос дрогнул.
– Не знаю. Пошел сказать о ней Копецкому. У нас телефон испортился.
– Скоро вернется?
– Должно быть. Тут всего полквартала до будки.
– Где девочка?
Он предупредительно указал на дверь в углу.
– Мне с вами?
– Не надо.
Я вошел в комнату, служившую, очевидно, конторой и складом. Здесь, в окружении ящиков с консервами и пивом, массивных холодильников и стеллажей с бутылками и сифонами, на раскладной кровати без одеяла лежала завернутая в простыню Эльжбета. Опять совпадение! Тогда можно было думать, что к машине вынесли Жигу; сейчас предо мной в такой же простыне лежала Эльжбета. Ноги ее были связаны, руки бессильно опустились вниз. В ее почти восковом лице не было ни кровинки, и никаких следов краски на губах и ресницах. Она больше походила на девочку из какой-нибудь монастырской школы, чем на ту властную красавицу, которая, уж не знаю, сколько часов или минут назад, спасла мне жизнь.
Я нагнулся к ней – ее опущенные веки даже не шевельнулись: она была без сознания, в глубоком обмороке. Я знал, что мне делать, не колебался и не раздумывал. Только одна мысль тревожила: «Успею ли до возвращения Войцеха?» Я взял ее на руки – она была легкой, как девчонки, которых я поднимал когда-то на занятиях в гимнастическом зале. Вот и пригодились бицепсы, пан Лещицкий, вы были правы: все-таки пригодились.
Толкнув ногой дверь, я чуть не сбил с ног бармена: он едва успел отскочить – очевидно, подглядывал в щель или в замочную скважину.
– В следующий раз будьте осторожнее, бармен. Так можно и глаза лишиться, – усмехнулся я, проходя мимо с девушкой на руках.
Он не растерялся, только смутился чуть-чуть: очевидно, сама ситуация и мой тон поколебали какое-то его решение.
– Вам помочь? – спросил он.
– Не надо, – повторил я. – Оставайтесь здесь. Я отнесу ее в машину и дождусь Войцеха.
Он с готовностью открыл дверь на улицу и, как мне показалось, присел за пресловутой валтасаровской надписью на стекле, рассчитывая, что с улицы я не замечу его маневра. Но я даже не обернулся, положил все еще бесчувственную Эльжбету на переднее сиденье машины, – этот последнего выпуска «плимут», хотя и повидавший виды, облупленный и помятый, был удобен внутри и очень широк, а Эльжбета оказалась такой миниатюрной и тоненькой, что улеглась легко и свободно, только пришлось ей чуть-чуть согнуть ноги в коленях. Потом я спокойно обошел машину, открыл дверцу со стороны водителя, как вдруг чья-то рука крепко схватила меня за плечо. Я оглянулся: Войцех! В той же фетровой шляпе, с тем же кривящимся книзу ртом.
– Хотел угнать машину, приятель, – скривился он. – Садись, довезу до первого «дика» с клобом.
– Загляни-ка внутрь сначала, – сказал я.
Он нагнулся, взглянул и выпрямился. В эту секунду я вспомнил свои последние три раунда на первенстве Варшавы несколько лет назад. Моим противником был Прохарж с четвертого курса, ученик Валасека, такой же, как он, подвижный и точный, но со слабым ударом. Я не обладал ни особой подвижностью, ни точностью; единственно, на что я рассчитывал, был мой удар снизу слева, классный, нокаутирующий удар. Прохарж уже вчистую выигрывал по очкам, а я все еще ловил его на этот удар, терпеливо ожидая, когда он раскроется. Но он так и не раскрылся, а я проиграл и бросил бокс, как олимпийский чемпион Шатков после своего проигрыша в Риме. У нас почти восторженно рассказывали о том, что он стал каким-то университетским начальством, даже диссертацию защитил, а боксерские перчатки до сих пор висят у него в кабинете. Я тоже повесил их у себя как память, хотя вскоре забыл обо всем, что с ними связывалось, кроме одного – моего коронного, так и не нанесенного удара, когда я больше всего на него рассчитывал. Я помнил его, как условный рефлекс, и, когда Войцех выпрямился, раскрывшись так откровенно, как раскрываются только новички на первых тренировках, я ударил левой снизу в его ничем не защищенную челюсть, ударил со всем напряжением мускулов и со всей тяжестью тела, какие я смог вложить в этот удар. Уже с обморочной беспомощностью Войцех медленно повернулся всем телом и грузно рухнул на мостовую. «Ватный подбородок», – сказал бы о нем наш тренер.
Я даже не влез, а нырнул в машину, присел с краешка на сиденье и рванул с места, низко-низко пригнувшись к рулю. И вовремя! Нечто скрежетнуло над головой, оставив в боковом и ветровом стеклах две круглые дырки в матовой стеклянной каше. Вторая пуля царапнула по стойке, даже не пробив кузов. От третьей я ушел на полном газу, обогнав какой-то грузовик с бочками. Стрелял, должно быть, бармен, а не Войцех; тот, наверное, еще не очнулся.
Вести машину в таком положении было трудно и неудобно, я все время сползал вниз, да и темная улица меня пугала: я не знал, куда она ведет. Поэтому, остановившись и переложив голову Эльжбеты к себе на колени, я свернул на более светлую и шумную улицу, пытаясь прикинуть в уме, как добраться до гостиницы или, в крайнем случае, до того перекрестка, где мы стояли с Лещицким, – ведь напротив была квартира Эльжбеты. Девушка не шевельнулась, не открыла глаз, когда я приподымал ее, только ресницы чуть дрогнули. И мне показалось, что очнулась она уже давно и не открывает глаз лишь потому, что хочет узнать, что произошло и куда и зачем ее снова увозят.
Тогда я начал говорить. Вглядываясь в блеклую смесь дождя, черного от дождя асфальта и рассеченного дождем света уличных фонарей, я говорил, говорил, как в бреду:
– Я Друг, Эльжбета, самый близкий твой друг сейчас, хотя ты даже не знаешь, кто я и откуда я взялся. А ведь ты сегодня спасла мне жизнь, правда, совсем в другом времени – ты этого помнить не можешь. Но стихи Мицкевича ты, конечно, помнишь и любишь, – это твою книжку, наверно, так безбожно искромсал Жига. Я напомню тебе только две строчки. Начало сонета, помнишь? «На жизненном пути различные судьбой – так в море две ладьи – мы встретились с тобой». Перечти и-х, если они сохранились. А книжка со мной и письма по-прежнему спрятаны в ней, как это сегодня – правда, еще сегодня
– сделал Жига. Он подарил мне медаль, – я уже говорил тебе об этом. А я хочу отдать ему томик Мицкевича.
Она открыла глаза и, нисколько не удивляясь тому, что видит перед собой незнакомого человека, сказала печально и тихо:
– Убили Жигу. А писем не нашли. Он хотел отвезти их в наше посольство в Вашингтоне. Только наше ли оно? – прибавила она неуверенно.
– Наше, Эльжбета! Наше! Моей и твоей родины. Ты сама теперь отвезешь их. И я поеду с тобой. А потом ты вернешься домой в Варшаву, – продолжал я все еще в лихорадочном бреду. – Разве есть что на земле красивей Варшавы?
– Не помню. Девчонкой была. Совсем, совсем маленькой, – проговорила она, опустив длинные свои ресницы. – А что осталось от Варшавы? Камни…
– Ее восстановили, Эльжбета. Тебя обманывали, как обманывают вас всех в эмиграции. А Старе Място совсем прежнее…
Я хотел было рассказать ей, как восстановили этот уголок старой Варшавы, но в это мгновение наша машина на полном ходу въехала в темноту, где уже не было ни меня, ни города, ни Эльжбеты.
ДО
Я вышел из затемнения в другом кадре – не в машине, а все на том же перекрестке с Лещицким. Дождь, атаковавший город коротким массированным налетом, уходил на восток, оставляя позади темное, в звездах небо и такую же темную, в отраженных огоньках мостовую.
Было без пяти десять.
1 2 3 4 5