– Он жив, – заметил я.
– Ты думаешь? – она глянула на меня быстро. И виновато.
– Не думаю, а знаю. Ты вообще искала его?
– Я сделала все, все, что могла. Искала его по всему кварталу, дала объявление в газету. Пока безрезультатно.
«Пинки, Пинки, – с горечью думал я. – Только ты мог бы сказать, я ли твой хозяин… Или вам подбросили кого-то другого вместо меня…»
Я простоял у окна с полчаса. Уже вечерело, небо, видневшееся между ветвями, покрылось мелкими ржавыми облаками; они еще светились. Но скоро и те потускнели, небо темнело, холодело, начали стихать и шумы, поднимавшиеся с улицы. Я был спокоен и безрадостен. Какое-то уныние закрадывалось в душу, наверное, оттого, что небо погасло…
Вскоре мы поужинали, на этот раз мы ели в кухне. Впервые я не испытывал зверского голода, зато мне захотелось выпить вина. Наверное, только так я мог заглушить уныние и чувство одиночества в своей душе, которое грозило превратиться в пытку. Но Лидия не подала на стол вина, а я не стал просить. Я смутно чувствовал, что, пожалуй, не надо подправлять жизнь, пусть душа принимает ее такой, какова она в самом деле. Гораздо позже я понял, что, в сущности, ничего в жизни нельзя подправить и ничего нельзя стереть; можно только запрятать то, чего не хочется знать, в какой-нибудь тайный уголок души, где оно станет превращаться в сгусток. А это очень страшно, люди еще не знают, как это страшно. Мы вернулись в холл.
– Включить телевизор? – спросила Лидия.
– Нет-нет, ни в коем случае! – воскликнул я. Сейчас-то я понимаю, что боялся неведомой жизни, неизвестных людей. Тайно, в душе. А ведь тогда я и не подозревал, что ожидает меня в этом большом и страшном мире.
Я взглянул на свои часы – было девять. В это время в больнице я уже гасил свой ночник и тут же засыпал. Я мог спать сколько угодно, и когда угодно, – наверное, благодаря лекарствам, которыми доктор Топалов усмирял мои нервы.
– Тогда пойдем спать, – сказала моя жена.
– Пойдем, – кивнул я.
И мы пошли в спальню. Я немного стеснялся, снимая с себя части одежды, одну за другой. Лидия делала это куда свободнее и естественнее, как любая женщина, которая не боится показать себя. Она раздевалась не торопясь, медленно и методично, становилась все более нагой и осязаемой. Вот она повернулась ко мне спиной, в одних черных, сильно облегающих трусиках. И в розовых домашних туфельках на каблуках. Наверное, она знала, что делает. Или не знала, но это все равно. Я смотрел на нее в глубоком изумлении. Я никак не мог связать воедино увядшее лицо, которое увидел при нашей первой встрече, с этим молодым, сильным и необыкновенно стройным телом. Потом она просунула голову в какую-то коротенькую рубашечку с оборками у ворота, похожую на блузку, и одним жестом сняла то, что оставалось под ней.
Я стоял посреди спальни как пень.
– А твоя пижама вон там, – сказала она спокойно, без капли волнения.
Но все это, конечно, была ложь. Я надел только верх от пижамы и старательно застегнулся на все пуговицы. Потом снова обернулся. Она сидела на своей кровати и молча смотрела на меня. Сидела, чуть расставив ноги, – не бесстыдно, нет, – но все-таки я совсем ясно понял смысл ее позы. Мне показалось, что ее лицо побледнело и вытянулось. Я боялся смотреть в это лицо и потому отошел к своей кровати и забрался под тонкое одеяло, обшитое простыней. Когда я повернулся, она все еще смотрела на меня. Сейчас на ее лице были видны одни глаза, пылавшие внутренним огнем. Она уже не старалась скрыть свое волнение.
– Хочешь, я приду к тебе?
– Хорошо, – сказал я.
Но я не хотел этого. Не хотел, не знаю почему, но это правда. Лидия с напускной неохотой лениво пересекла комнату и села на краешек моей кровати. Она не сказала ни слова и начала медленно расстегивать мою пижаму. Очень медленно, может быть, для того, чтобы скрыть дрожь в пальцах.
– А мне не рано? – спросил я. – Мне нельзя делать никаких резких движений.
– Тебе не нужно ничего делать, дорогой, – сказала она. – Я все буду делать вместо тебя.
Не хочу описывать, что я пережил. Я только сознавал, как это смертельно опасно. Она даже не подозревала, что я в любую минуту могу взорваться и рассыпаться на тысячи кусков, если не я сам, то мой разгоряченный мозг с еще не зажившими следами травмы. Она ползла по мне как огромная белая гусеница, липкая, обжигающая своим внутренним жаром. Я чувствовал, что погружаюсь в некий ад, или в некий гнусный рай, где слова «наслаждение» и «страдание» не имеют никакого смысла. То, что я испытывал, было выше них или, вернее, вне их. Какое-то время мне казалось, что надо мной повисла летучая мышь с острыми, как иголки, зубами и хочет во что бы то ни стало перегрызть мне сонную артерию. Я не верил, что останусь жив, и все-таки пришел в себя в какой-то пустоте, где ничего не было, кроме серого, навеки потухшего пепла.
По крайней мере, мне так казалось.
Когда все кончилось, она вернулась в свою кровать. Настолько же быстро и ловко, насколько медленно шла ко мне. Сначала я не смел шевельнуться, но потом почувствовал, что мое сердце бьется спокойно и ровно, как у хорошо тренированного спортсмена. Какого черта мне бояться, в самом деле? Ведь земля-то общая, она для всех, и для живых, и для мертвых. Но и это – всего лишь слова, глупые и бессмысленные слова, придуманные людьми, чтобы пугать друг друга. Раз ты включился однажды в комбинацию жизни, потом уже не отойдешь в сторону, даже если захочешь.
Я чувствовал, что мой безжалостный аппарат мышления, запертый где-то в черепе, начинает убыстрять обороты. Аппарат, которым я все еще не мог управлять. Нет, только не это! Я хочу спать. Но как прогнать мысли? Может быть, позвать Лидию? Я повернулся к ней, но она уже спала. Я удивился: как она могла так быстро заснуть? Или то, что произошло, вовсе не было переживанием для нее… Не вставая, я хорошо видел ее сытое лицо, набухший рот, даже слюну в уголках губ. Не знаю, может быть, эти подробности рисовало мне воображение, но я их помню. Я даже слышал, как она тихонько похрапывает. Пожалуй, в эти минуты я любил ее немножко больше. И презирал увереннее и спокойнее. Вот ведь и она – женщина, как любая другая. Составлена главным образом из гениталиев. Напрасно я ломал себе голову из-за дурацких и странных сомнений. Ничего особенного не случилось в тот день, или в ту ночь, которой я, может быть, уже никогда не припомню. А если что и произошло, то случайно. И я уснул.
Прошло несколько дней. Я не выходил из дома, да и нужды к тому не было. Что мне искать за его стенами, когда я еще не нашел самого себя. И желание такое у меня исчезло. Зачем мне эти поиски, для чего я так уж понадобился себе. Не столь важно, что я такое, гораздо важнее, что я существую. Может быть, я был единственным в мире человеком, который узнал смысл бессмысленного существования. По крайней мере, понял это в те минуты или в ту вечность, когда впервые открыл глаза.
Я ничего не делал и старался ни о чем не думать. Подолгу простаивал у окна, смотрел на горлинку, которая по-прежнему храбро сидела в гнезде. Она, бедняжка, тоже обманывалась, будто старается для себя. Но какая разница? Важно, что она насиживает яйца, делает дело, предопределенное ей природой, и ни о чем не думает. Жестоко ошибался тот кокетливый француз, – как его звали? Мышление – не бог весть какое доказательство существования. Так много живых существ, которые не мыслят, но существуют. И наоборот – таких, которые мыслят, но не существуют, как, например, всякие микропроцессоры и кибернетические устройства. Кто знает, может быть, и облака мыслят. В них так много энергии, столько кристалликов, минеральных частиц, даже микроскопических форм жизни, которые носятся во вселенной. И так много возможных связей и схем. Для нас такое предположение, конечно, абсурдно, мы считаем, что мышление человека – единственная модель. Но как бы там ни было, смысл существования куда важнее способности мыслить.
А ведь я мыслю. Человек не может не мыслить, в том-то и дело. Человек обязан мыслить, иначе он может погубить собственное существование. Я не уверен, что такое положение вещей – лучшее из всех возможных: любое, даже самое совершенное человеческое мышление все-таки несовершенно. Будь это не так, природа не стала бы тратить силы на бесчисленные комбинации только для того, чтобы прийти к какому-то выводу, а начала бы мыслить; но поскольку она этого не делает, смысл существования, очевидно, – в самих попытках. Однако и такое суждение весьма сомнительно. Откуда нам знать, может быть, природа стремится из немыслящей материи превратиться в мыслящую. Все равно, живая она или неживая. Если это ее цель – хорошо, для человека есть надежда. Но если она всего лишь делает очередную попытку, мы можем исчезнуть с лица земли так же внезапно, как исчезли миллионы лет назад бронтозавры.
Я смотрел на облака, которые появлялись и угасали в небе. Они непрерывно меняли форму и цвет. В самом деле, какие гаммы оттенков и переливов, какое удивительное совершенство. Но и тут, вместо того чтобы проникнуться этим совершенством, я опять начинал думать: как бы ни мыслили эти облака, они не знают, что их цвет меняется. Это можем знать только мы, люди, только живые существа. Да и то не все. Тогда какого черта им мыслить, если они не могут познать самое себя?
И вот так, чтобы прогнать бесполезные мысли, я решил взяться за какое-нибудь дело. Найти себе занятие было нетрудно. Я держал дома кучу проектов, большинство их уже превратилось в здания и даже памятники. Я просиживал над ними целые часы, не имея представления об их объективной ценности. Или хотя бы о степени их оригинальности, то есть о доле моего вклада в их рождение. Мне не с чем было сравнивать. И все-таки создавалось впечатление, что я безукоризненно владею своим делом. Все было очень точно, очень чисто, очень изящно, целое и составные части сочетались в безупречной гармонии, какими бы сложными и раскованными ни были формы. В этом отношении мне особенно понравилась моя первая работа, сделанная на конкурс, та самая, о которой упоминала Лидия. Я удивился, как точно проект отвечает ее описанию. В плане отель действительно представлял собой круг, вернее, слегка вытянутый многоугольник. Очень остроумно были решены оба этажа наземной части. У каждого номера свой балкон, оформленный как галерея с деревянным карнизом почти ювелирной резьбы. Круговая форма здания позволяла полностью изолировать каждый номер от соседнего. Особенно мне понравился внутренний двор. Очень изящная легкая лоджия с деревянными опорными балками и низеньким парапетом. Просторный атриум, вымощенный разноформатными нетесанными плитами. Посреди вместо бассейна – огромное раскидистое дерево, которое бросает тень почти на весь двор. Я вздрогнул от удивления, увидев его, – так оно было похоже на мой летний дуб. Наверное, я прекрасно знал местность, где должен был строиться отель, – по всему было видно, что это маленькая горная котловина, на дно которой естественно, как гнездо, укладывалась чудесная постройка.
Боюсь, что не произвожу впечатления очень скромного человека, каким я себя считаю. Но иногда скромность – чрезмерная роскошь. Этой роскоши не может позволить себе человек, который стремится узнать, где же истина. С возросшим душевным подъемом я продолжал начатое дело. Правда, делом это не назовешь, я изучал свою внутреннюю сущность, – быть может, самую важную, ту, которая должна была подсказать все остальное. И потому я снова возвращался к тому, от чего хотел бежать хотя бы ненадолго, пока не соберу в единое целое самого себя. Я видел ясно, что чем дальше во времени, тем точнее и выше в профессиональном отношении становились мои работы. Но обаяния, если можно так выразиться, в них не прибавлялось. Если архитектура – действительно искусство, то у меня это искусство остывало, в нем все меньше были заметны душа автора, его артистизм. Формы чрезмерно объективизировались, получали почти математические значения; о таких работах говорят, что они не прочувствованы, не пережиты автором. Это неточно. Они, конечно, были пережиты, но потом переживание было взято в рамки, получило направленность… Может быть, так и следует. Я делал это не для себя, а для других, учитывал их вкусы и представления. Тогда я еще не подошел к мысли о том, что главная цель любого искусства – притягивать к себе и согревать души людей. И что эту цель, если только сможешь ее достичь, следует предпочесть чистоте любых канонов.
Именно в эти дни я впервые прикоснулся к некоторым проблемам искусства. Не могу сказать, что эта встреча была радостной или приятной. В душе у меня росло и крепло чувство досады и сопротивления. Какой человеку смысл заниматься искусством, если надо прислушиваться не к себе, а к чьим-то внушениям и рекомендациям. Удовлетворять чужие требования и вкусы. Разве творец не лучше любого другого понимает смысл своего искусства, владеет средствами, которыми его можно создать?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37