И рабочую корзинку, первую ее рабочую корзинку, подаренную мамой, когда ей исполнилось десять лет. Как весело сидеть на полу, подобрав ноги под юбки, и перебирать свои сокровища. Вот фотографии, их она никак не может выбросить. Папа в университетские времена со своими друзьями-студентами. Какой он милый. Сразу видно, что готов на всякие проделки. Таким он, наверное, и был. Рядом стоит мистер Бродрик и его брат Герберт, который тоже стал священником и иногда пишет отцу. Все они такие веселые. А вот она сама ребенком, сидит на коленях у мамы в белом накрахмаленном платьице. Ну и уродка! Глаза словно пуговки на башмаках. А вот целая компания на пикнике в Глен-Бей – их семья и все дети Бродриков. Молли совсем не изменилась, такая же веселая и жизнерадостная, как и десять лет тому назад. Но кто бы мог подумать, что Кити, гадкий утенок, станет такой красавицей? Джинни поискала свадебную фотографию Кити, снятую два года тому назад – она вышла замуж за своего кузена Саймона Флауэра. Они стоят на ступеньках перед парадной дверью замка Эндрифф. Кити просто прелестна, а она сама в роли подружки настоящая дурнушка по сравнению с ней. Бедняжка Лизет, у нее, наверное, так на всю жизнь и останется худенькое настороженное личико, однако по росту она почти догнала Кити, а ноги ее никто не видит под длинным платьем подружки. Какая умница Кити, как это великодушно с ее стороны, – настояла на том, чтобы Лизет жила у нее в замке Эндрифф, а Саймон, этот легкомысленный повеса, конечно, не возражает.
Наведя порядок в своем шкафу, Джинни потянулась за шкатулкой, что стояла на полке. Она была закрыта и перевязана ленточкой. Джинни развязала ленту и подняла крышку. Шкатулка была доверху заполнена письмами, а поверх писем лежало несколько рисунков. На одном из них была изображена она сама с распущенными волосами, он рисовал ее в то Рождество, которое они вместе провели в Клонмиэре. Было там два эскиза Клонмиэра и еще один с изображением острова Дун. На остальных рисунках были горы, сплошь покрытые снегом, и безграничные просторы земли, голой и неприветливой. Джинни перебрала рисунки один за другим, отложила их в сторону и взялась за письма Хэла. Первые, отчаянные, полные горечи, были из Лондона, потом следовало мужественное, исполненное надежды письмо, которое он написал в Ливерпуле в ночь накануне отъезда в Канаду.
«Я знаю, что ты веришь в меня, Джинни, – писал он, – даже если больше никто не верит. И мой отец тоже когда-нибудь сможет мною гордиться».
На остальных письмах стоял почтовый штемпель Виннипега, и они в основном были написаны в первые годы его пребывания в Канаде. Она смотрела на даты на конвертах – почти каждый месяц восемьдесят первого и восемьдесят второго годов. Письма были по-школьному беззаботные; все было ново и интересно, он был так рад, что принял это важное решение. Оксфорд и все то, что за ним стоит, казалось, принадлежало другому миру.
«Я вижу, что мы, как обычно, проиграли лодочные гонки, – писал он, – так что мое отсутствие не принесло им удачи. В день гонок я вспоминал ребят из нашей команды и молился за них, но поскольку весь день от восхода до заката я провел в седле, перегоняя скот, у меня было не так уж много времени на то, чтобы думать о друзьях. Это великолепная жизнь, каждая минута приносит мне радость».
Они были полны надежд, эти первые письма: он добьется успеха, он в этом уверен.
«Конечно, первые годы будут самыми тяжелыми, – писал он, – очень трудно будет жить на ту малость, которая оставлена мне по завещанию прадеда. Но самое главное то, что мне не пришлось обращаться к отцу, я не взял от него ни пенни. Передай Молли, что я отрастил бороду и стал потрясающим красавцем».
В одно из писем была вложена не очень четкая фотография, относящаяся к этому времени. Хэл с бородой, в одном жилете без сюртука был похож на настоящего разбойника. Он стоял, взявшись за руки с двумя товарищами ковбоями.
«Раз в месяц мы ездим в Виннипег, – писал он в восемьдесят третьем году, – чтобы истратить там все наши деньги на разные зрелища и на угощение девушкам. В прошлом месяце у нас была грандиозная драка в салуне. Франк, мой партнер, – а он буен во хмелю – напился и съездил по уху одному парню. Мне, разумеется, пришлось принять участие, и оба мы в результате провели ночь в тюрьме. Первый мой опыт за тюремной решеткой. Если об этом узнает Аделина, она скажет: «Я же говорила!» Спасибо дяде Тому за чек, он пришелся весьма кстати, но, пожалуйста, больше не нужно».
А потом, в восемьдесят четвертом и восемьдесят пятом, тон писем стал меняться, очень постепенно, почти незаметно.
«Франк становится невозможным, – писал он, – и мне кажется, что нам следует расстаться. Я попробую вести дело самостоятельно, посмотрю, как это получится. У меня скопилось достаточно денег, чтобы купить небольшое ранчо, где я стану полным хозяином».
Из этих планов, должно быть, ничего не вышло, потому что после полугодового молчания он написал, что ему посчастливилось найти место в банке в Виннипеге, и это весьма приятно после стольких лет суровой жизни на ранчо.
«Я пришел к выводу, что добиться успеха в разведении скота может только человек, имеющий к этому врожденные склонности, – писал он Джинни, – к тому же тамошний климат очень суров, слишком даже суров для непривычного человека вроде меня. За прошлую зиму я похудел на целый стоун. Труднее всего вставать ранним утром и выходить на снег, да и с едой там было плоховато. Как я мечтал о печеньях тети Хариет! Теперь я живу в городе, у меня хорошее жилье, и вообще все стало гораздо легче».
В банке он, однако, продержался месяца два, не больше; следующее письмо пришло из Торонто и содержало всего несколько строк.
«Я снова начал рисовать, – писал Хэл, – в конце концов живопись это то, что мне больше всего нравится, и я всегда хотел делать именно это. Никто не распоряжается ни тобой, ни твоим временем. Некоторые люди говорят, что с моей стороны просто глупо заниматься чем-нибудь другим. Я не думаю, что живопись поможет мне разбогатеть, зато теперь я снова свободен – ощущение, которого я так долго был лишен».
Потом наступило молчание, которое длилось в течение года. Следующее письмо, написанное осенью восемьдесят шестого года, было исполнено скрытого отчаяния. Даже почерк изменился, сделался неровным и дрожащим, так что некоторые слова невозможно было разобрать.
«Я очень болел, – писал он, – здоровье мое никуда не годится. В конечном счете Аделина была права в отношении меня, а ты ошибалась. Я безнадежный неудачник, ни на что не годен, и я давно положил бы всему конец, если бы у меня хватило мужества. Мне удалось продать две-три картины, но вот уже несколько месяцев я ничего не делаю. Думай обо мне, Джинни, вспоминай меня таким, каким я был в Клонмиэре на Рождество, когда мне было двадцать лет, а тебе – шестнадцать. Сейчас ты была бы не слишком высокого мнения обо мне».
Это было последнее письмо, которое он ей написал, три года тому назад. Она ответила, но через несколько месяцев ее письмо вернулось назад с пометкой на конверте: «По этому адресу не проживает». Она вспомнила, как сразу же пошла в кабинет к отцу и все ему рассказала, заливаясь слезами и не вытирая мокрых щек. Он был так добр, он все понял и прочел письмо Хэла, сидя рядом с ней и обнимая ее за плечи.
– Если бы только я была мужчиной, – сказала она, – я бы поехала в Канаду и привезла бы его домой. Я уверена, что сумела бы его найти.
Том Каллаген смотрел в ее взволнованные, полные надежды глаза, на ее решительный подбородок.
– Думаю, что нашла бы, – согласился он. – Но Бог создал тебя женщиной, и, возможно, придет день, когда ты найдешь Хэла и будешь ему великим утешением.
Три года назад Джинни аккуратно убрала письма в шкатулку, сверху положила рисунки и закрыла крышку. Она никогда их не выбросит, будет перечитывать снова и снова, пока не превратится в восьмидесятилетнюю старушку. Может быть, Хэл уже умер и больше не страдает, но это не имеет значения. Она никогда не забудет мальчика, одинокого, мучимого воспоминаниями, который держал ее за руку в темноте мрачного нового крыла Клонмиэра в тот рождественский вечер. Сейчас ему, наверное, уже под тридцать, если он жив, – далеко уже не мальчик. Хэл, который сидел на краешке стола у них в молочном чулане, пил сыворотку и совал палец в сливки, чуть только мама отвернется; Хэл, который дразнил ее и смеялся, засунув руки в карманы. Его яхта на заливе… Джинни хранила в душе множество подобных картин, и все они были ей милы и дороги. Ими ей придется довольствоваться до конца жизни, ибо ничего другого у нее уже никогда не будет.
Она убрала шкатулку в шкаф и пошла вниз к праздничному завтраку. Пэтси, их садовник, зарезал курицу в честь такого события, а мама испекла особый пудинг. Как и полагается, она разыграла удивление, хотя эта церемония повторялась из года в год, и ее родители смотрели, как она разворачивает подарки, вскрикивая от удивления и удовольствия. Это была ежегодная привычная церемония, одинаково приятная для всех троих.
– Папочка, дорогой, часики! Какой ты добрый и какой хитрый! Это ведь те самые часики, которые мы видели в витрине в Слейне и которые нам так понравились, а ты вот взял и потихоньку купил их мне.
– При чем тут потихоньку? – удивился Том. – Кити Флауэр ездила в Слейн из Эндриффа и купила их по моей просьбе.
– И почтовый набор от мамы! Как вы меня балуете! – Джинни вскочила из-за стола и расцеловала родителей. – Я, конечно, понимаю, в чем тут дело, – сказала она. – Папе нужны часы, чтобы не опаздывать в церковь, а мама будет брать у меня бумагу, чтобы записывать свои рецепты. Это просто заговор с вашей стороны.
– Много ты понимаешь, – сказал Том. – Да, кстати, что ты собираешься делать в свой день рождения? Поедешь в гости к Кити?
– Нет, просто пойду погуляю, если я не нужна тебе или маме.
– Я собираюсь варить джем, – сказала Хариет, – но так и быть, сегодня обойдусь без тебя.
Трудно себе представить, думала Джинни, бродя в тот день по Клонмиэру, спускаясь к самой воде и глядя мимо гавани на Голодную Гору, что там, в глубине, под этой гранитной поверхностью, такой светлой и спокойной под летним солнцем, в поте лица трудятся люди, надрываются и умирают, и все это ради человека, который живет далеко-далеко, в другой стране, и ему нет никакого дела ни до них, ни до своей семьи. Дом его – вот он здесь, возле самой воды, – похож на склеп, окна заперты и закрыты ставнями. Иногда он оживает, это когда сюда приезжает Молли с мужем и детьми, чтобы провести под родным кровом неделю-другую, но чаще всего он стоит закрытым, вот как сейчас. Генри Бродрик с женой живет в Брайтоне, дом на Ланкастер-Гейт они продали, а Клонмиэр стоит и ждет, когда же наконец приедет хозяин, который и не появляется. Джинни подняла глаза и посмотрела на каменный балкончик в новом крыле. Как странно думать, что ни один человек, наверное, не стоял там и не смотрел на поросший травой склон и подъездную аллею. Кто-то когда-то делал это в мечтах, а мечты рассыпались прахом.
Джинни пошла прочь от замка по тропинке вдоль залива к воротам при въезде в парк. Она видела, как со стороны Мэнди, пыхтя, спешит через гавань колесный пароходик, направляясь к Дунхейвену. Вот он миновал остров Дун и стал на якорь на некотором расстоянии от причальной стенки. Теперь здесь много приезжих, с тех пор как в Эндриффе построили отель. И шахтерские жены возвращаются из Мэнди, там сегодня базарный день. И солдаты, следующие в гарнизон на острове. Этот гарнизон время от времени укрепляют в зависимости от капризов или страхов властей. Но вообще-то в Дунхейвене мало интересуются политикой.
По дороге Джинни зашла к некоторым знакомым в коттеджах Оукмаунта, так что домой она вернулась уже в шестом часу. Она шла через сад. Возле молочного чулана Пэтси колол дрова.
– А у вас гость, мисс Джинни, – сказал он, кивнув в сторону дома. – Сошел на берег с парохода, право слово, и я враз его узнал, хоть и отощал он так, что ничего на нем не осталось.
– Кто же это, Пэтси? – спросила Джинни.
– Нет уж, идите домой к папаше, мисс Джинни, а я вам не скажу.
И Пэтси продолжал колоть дрова, покачивая головой и бормоча что-то себе под нос.
Когда Джинни вошла в дом, ее мать стояла в передней. У нее был взволнованный и немного грустный вид.
– Я думала, ты никогда не придешь, – сказала она. – Ступай к отцу, он у себя в кабинете. Имей в виду, дорогая, тебя ожидает сюрприз. Впрочем, не поймешь сюрприз это или шок. Как странно, что это случилось в день твоего рождения.
Она нерешительно улыбалась, но в уголке глаза у нее притаилась слезинка.
Джинни прошла в кабинет. Ее отец стоял у камина, разговаривая с человеком, который сидел в кресле у окна, спиной к ней. В его широких плечах и наклоне головы было что-то знакомое. Она сделала шаг вперед, не веря своим глазам, и в то же самое время зная наверняка.
– Это Хэл, правда?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73
Наведя порядок в своем шкафу, Джинни потянулась за шкатулкой, что стояла на полке. Она была закрыта и перевязана ленточкой. Джинни развязала ленту и подняла крышку. Шкатулка была доверху заполнена письмами, а поверх писем лежало несколько рисунков. На одном из них была изображена она сама с распущенными волосами, он рисовал ее в то Рождество, которое они вместе провели в Клонмиэре. Было там два эскиза Клонмиэра и еще один с изображением острова Дун. На остальных рисунках были горы, сплошь покрытые снегом, и безграничные просторы земли, голой и неприветливой. Джинни перебрала рисунки один за другим, отложила их в сторону и взялась за письма Хэла. Первые, отчаянные, полные горечи, были из Лондона, потом следовало мужественное, исполненное надежды письмо, которое он написал в Ливерпуле в ночь накануне отъезда в Канаду.
«Я знаю, что ты веришь в меня, Джинни, – писал он, – даже если больше никто не верит. И мой отец тоже когда-нибудь сможет мною гордиться».
На остальных письмах стоял почтовый штемпель Виннипега, и они в основном были написаны в первые годы его пребывания в Канаде. Она смотрела на даты на конвертах – почти каждый месяц восемьдесят первого и восемьдесят второго годов. Письма были по-школьному беззаботные; все было ново и интересно, он был так рад, что принял это важное решение. Оксфорд и все то, что за ним стоит, казалось, принадлежало другому миру.
«Я вижу, что мы, как обычно, проиграли лодочные гонки, – писал он, – так что мое отсутствие не принесло им удачи. В день гонок я вспоминал ребят из нашей команды и молился за них, но поскольку весь день от восхода до заката я провел в седле, перегоняя скот, у меня было не так уж много времени на то, чтобы думать о друзьях. Это великолепная жизнь, каждая минута приносит мне радость».
Они были полны надежд, эти первые письма: он добьется успеха, он в этом уверен.
«Конечно, первые годы будут самыми тяжелыми, – писал он, – очень трудно будет жить на ту малость, которая оставлена мне по завещанию прадеда. Но самое главное то, что мне не пришлось обращаться к отцу, я не взял от него ни пенни. Передай Молли, что я отрастил бороду и стал потрясающим красавцем».
В одно из писем была вложена не очень четкая фотография, относящаяся к этому времени. Хэл с бородой, в одном жилете без сюртука был похож на настоящего разбойника. Он стоял, взявшись за руки с двумя товарищами ковбоями.
«Раз в месяц мы ездим в Виннипег, – писал он в восемьдесят третьем году, – чтобы истратить там все наши деньги на разные зрелища и на угощение девушкам. В прошлом месяце у нас была грандиозная драка в салуне. Франк, мой партнер, – а он буен во хмелю – напился и съездил по уху одному парню. Мне, разумеется, пришлось принять участие, и оба мы в результате провели ночь в тюрьме. Первый мой опыт за тюремной решеткой. Если об этом узнает Аделина, она скажет: «Я же говорила!» Спасибо дяде Тому за чек, он пришелся весьма кстати, но, пожалуйста, больше не нужно».
А потом, в восемьдесят четвертом и восемьдесят пятом, тон писем стал меняться, очень постепенно, почти незаметно.
«Франк становится невозможным, – писал он, – и мне кажется, что нам следует расстаться. Я попробую вести дело самостоятельно, посмотрю, как это получится. У меня скопилось достаточно денег, чтобы купить небольшое ранчо, где я стану полным хозяином».
Из этих планов, должно быть, ничего не вышло, потому что после полугодового молчания он написал, что ему посчастливилось найти место в банке в Виннипеге, и это весьма приятно после стольких лет суровой жизни на ранчо.
«Я пришел к выводу, что добиться успеха в разведении скота может только человек, имеющий к этому врожденные склонности, – писал он Джинни, – к тому же тамошний климат очень суров, слишком даже суров для непривычного человека вроде меня. За прошлую зиму я похудел на целый стоун. Труднее всего вставать ранним утром и выходить на снег, да и с едой там было плоховато. Как я мечтал о печеньях тети Хариет! Теперь я живу в городе, у меня хорошее жилье, и вообще все стало гораздо легче».
В банке он, однако, продержался месяца два, не больше; следующее письмо пришло из Торонто и содержало всего несколько строк.
«Я снова начал рисовать, – писал Хэл, – в конце концов живопись это то, что мне больше всего нравится, и я всегда хотел делать именно это. Никто не распоряжается ни тобой, ни твоим временем. Некоторые люди говорят, что с моей стороны просто глупо заниматься чем-нибудь другим. Я не думаю, что живопись поможет мне разбогатеть, зато теперь я снова свободен – ощущение, которого я так долго был лишен».
Потом наступило молчание, которое длилось в течение года. Следующее письмо, написанное осенью восемьдесят шестого года, было исполнено скрытого отчаяния. Даже почерк изменился, сделался неровным и дрожащим, так что некоторые слова невозможно было разобрать.
«Я очень болел, – писал он, – здоровье мое никуда не годится. В конечном счете Аделина была права в отношении меня, а ты ошибалась. Я безнадежный неудачник, ни на что не годен, и я давно положил бы всему конец, если бы у меня хватило мужества. Мне удалось продать две-три картины, но вот уже несколько месяцев я ничего не делаю. Думай обо мне, Джинни, вспоминай меня таким, каким я был в Клонмиэре на Рождество, когда мне было двадцать лет, а тебе – шестнадцать. Сейчас ты была бы не слишком высокого мнения обо мне».
Это было последнее письмо, которое он ей написал, три года тому назад. Она ответила, но через несколько месяцев ее письмо вернулось назад с пометкой на конверте: «По этому адресу не проживает». Она вспомнила, как сразу же пошла в кабинет к отцу и все ему рассказала, заливаясь слезами и не вытирая мокрых щек. Он был так добр, он все понял и прочел письмо Хэла, сидя рядом с ней и обнимая ее за плечи.
– Если бы только я была мужчиной, – сказала она, – я бы поехала в Канаду и привезла бы его домой. Я уверена, что сумела бы его найти.
Том Каллаген смотрел в ее взволнованные, полные надежды глаза, на ее решительный подбородок.
– Думаю, что нашла бы, – согласился он. – Но Бог создал тебя женщиной, и, возможно, придет день, когда ты найдешь Хэла и будешь ему великим утешением.
Три года назад Джинни аккуратно убрала письма в шкатулку, сверху положила рисунки и закрыла крышку. Она никогда их не выбросит, будет перечитывать снова и снова, пока не превратится в восьмидесятилетнюю старушку. Может быть, Хэл уже умер и больше не страдает, но это не имеет значения. Она никогда не забудет мальчика, одинокого, мучимого воспоминаниями, который держал ее за руку в темноте мрачного нового крыла Клонмиэра в тот рождественский вечер. Сейчас ему, наверное, уже под тридцать, если он жив, – далеко уже не мальчик. Хэл, который сидел на краешке стола у них в молочном чулане, пил сыворотку и совал палец в сливки, чуть только мама отвернется; Хэл, который дразнил ее и смеялся, засунув руки в карманы. Его яхта на заливе… Джинни хранила в душе множество подобных картин, и все они были ей милы и дороги. Ими ей придется довольствоваться до конца жизни, ибо ничего другого у нее уже никогда не будет.
Она убрала шкатулку в шкаф и пошла вниз к праздничному завтраку. Пэтси, их садовник, зарезал курицу в честь такого события, а мама испекла особый пудинг. Как и полагается, она разыграла удивление, хотя эта церемония повторялась из года в год, и ее родители смотрели, как она разворачивает подарки, вскрикивая от удивления и удовольствия. Это была ежегодная привычная церемония, одинаково приятная для всех троих.
– Папочка, дорогой, часики! Какой ты добрый и какой хитрый! Это ведь те самые часики, которые мы видели в витрине в Слейне и которые нам так понравились, а ты вот взял и потихоньку купил их мне.
– При чем тут потихоньку? – удивился Том. – Кити Флауэр ездила в Слейн из Эндриффа и купила их по моей просьбе.
– И почтовый набор от мамы! Как вы меня балуете! – Джинни вскочила из-за стола и расцеловала родителей. – Я, конечно, понимаю, в чем тут дело, – сказала она. – Папе нужны часы, чтобы не опаздывать в церковь, а мама будет брать у меня бумагу, чтобы записывать свои рецепты. Это просто заговор с вашей стороны.
– Много ты понимаешь, – сказал Том. – Да, кстати, что ты собираешься делать в свой день рождения? Поедешь в гости к Кити?
– Нет, просто пойду погуляю, если я не нужна тебе или маме.
– Я собираюсь варить джем, – сказала Хариет, – но так и быть, сегодня обойдусь без тебя.
Трудно себе представить, думала Джинни, бродя в тот день по Клонмиэру, спускаясь к самой воде и глядя мимо гавани на Голодную Гору, что там, в глубине, под этой гранитной поверхностью, такой светлой и спокойной под летним солнцем, в поте лица трудятся люди, надрываются и умирают, и все это ради человека, который живет далеко-далеко, в другой стране, и ему нет никакого дела ни до них, ни до своей семьи. Дом его – вот он здесь, возле самой воды, – похож на склеп, окна заперты и закрыты ставнями. Иногда он оживает, это когда сюда приезжает Молли с мужем и детьми, чтобы провести под родным кровом неделю-другую, но чаще всего он стоит закрытым, вот как сейчас. Генри Бродрик с женой живет в Брайтоне, дом на Ланкастер-Гейт они продали, а Клонмиэр стоит и ждет, когда же наконец приедет хозяин, который и не появляется. Джинни подняла глаза и посмотрела на каменный балкончик в новом крыле. Как странно думать, что ни один человек, наверное, не стоял там и не смотрел на поросший травой склон и подъездную аллею. Кто-то когда-то делал это в мечтах, а мечты рассыпались прахом.
Джинни пошла прочь от замка по тропинке вдоль залива к воротам при въезде в парк. Она видела, как со стороны Мэнди, пыхтя, спешит через гавань колесный пароходик, направляясь к Дунхейвену. Вот он миновал остров Дун и стал на якорь на некотором расстоянии от причальной стенки. Теперь здесь много приезжих, с тех пор как в Эндриффе построили отель. И шахтерские жены возвращаются из Мэнди, там сегодня базарный день. И солдаты, следующие в гарнизон на острове. Этот гарнизон время от времени укрепляют в зависимости от капризов или страхов властей. Но вообще-то в Дунхейвене мало интересуются политикой.
По дороге Джинни зашла к некоторым знакомым в коттеджах Оукмаунта, так что домой она вернулась уже в шестом часу. Она шла через сад. Возле молочного чулана Пэтси колол дрова.
– А у вас гость, мисс Джинни, – сказал он, кивнув в сторону дома. – Сошел на берег с парохода, право слово, и я враз его узнал, хоть и отощал он так, что ничего на нем не осталось.
– Кто же это, Пэтси? – спросила Джинни.
– Нет уж, идите домой к папаше, мисс Джинни, а я вам не скажу.
И Пэтси продолжал колоть дрова, покачивая головой и бормоча что-то себе под нос.
Когда Джинни вошла в дом, ее мать стояла в передней. У нее был взволнованный и немного грустный вид.
– Я думала, ты никогда не придешь, – сказала она. – Ступай к отцу, он у себя в кабинете. Имей в виду, дорогая, тебя ожидает сюрприз. Впрочем, не поймешь сюрприз это или шок. Как странно, что это случилось в день твоего рождения.
Она нерешительно улыбалась, но в уголке глаза у нее притаилась слезинка.
Джинни прошла в кабинет. Ее отец стоял у камина, разговаривая с человеком, который сидел в кресле у окна, спиной к ней. В его широких плечах и наклоне головы было что-то знакомое. Она сделала шаг вперед, не веря своим глазам, и в то же самое время зная наверняка.
– Это Хэл, правда?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73