Ядовитым светом заливает горизонт Сатурн.
Теперь повернемся… Да, сегодня Юг разговорчивей Севера: Пегас учуял конюшню Геликона; Лебедь поет, будто в зените вознесения предчувствует гибель; в зрачках Орла горит Альтаир, и Орел ищет гнездо поближе к богу пространства; Водолей весь замызгался, а Козерог…
– Короче, вы, как всегда, ничего не знаете, – негодует сестра.
– В мое время, – неожиданно меняет тему доктор, – вафли кропили ароматной померанцевой водой – сами боги не вкушали яства более изысканного. Ах да, моя роза, речь шла о нашем славном Кассаве, – он протянет еще с неделю. Впрочем, сказано неточно: его прекрасной душе потребуется ровно семь дней, дабы устремиться к божественно сияющим звездам.
– Дурак, – говорит сестра, – хватит и трех дней.
И она оказалась права.
В кухню заглядывает служанка Грибуан.
– Мамзель Нэнси, прибыли госпожи Кормелон…
– Проводите их в желтую гостиную.
– Но, мамзель, там не топлено!
– Именно поэтому!
– И мадам Сильвия с дочерью пожаловали, они господина Шарля ищут.
– В желтую гостиную! Тут я протестую.
– Ведь тетя Сильвия не одна, она с Эуриалией!
– Да ладно, сам знаешь: жарко или холодно, буря или штиль – Эуриалии все нипочем. Послушайте, Грибуан, а кузен Филарет явился?
– Сидит в нашей малой кухне, мамзель Нэнси, и чуток выпивает с Грибуаном, говорит, чтоб не застудить внутренности.
– Он закончил работу для дяди Кассава? Если нет, выставить его за дверь.
– Мышиное чучело – да, да, мамзель, принес, очень даже славно получилось.
Доктор Самбюк смеется каким–то булькающим бутылочным смехом – точь–в–точь бутылка булькает горлышком.
– Последний трофей в списке охотничьих побед бравого Кассава! Поймал на своей перине мышку и нежненько придушил ее двумя пальцами. А ведь тому сорок лет и веретенников стрелял!
Буль–буль!
– Всех в желтую гостиную, – командует Нэнси, – я хочу кое–что сообщить.
Мамаша Грибуан удаляется, шаркая старыми шлепанцами.
– Мне тоже идти? – с тоской вопрошает маленький доктор.
– Да, и хватит пожирать вафли.
– Тогда я прихвачу с собой чашечку кофе с ромом и побольше сахара. В мои годы посидеть в желтой гостиной – все равно, что соснуть после обеда в погребе, – ворчит Самбюк.
Из всех мрачных и мерзлых комнат Мальпертюи желтая гостиная самая гнусная, обшарпанная, зловещая и промозглая.
Сумрак едва рассеивают два канделябра о семи свечах каждый, только я больше чем уверен: Нэнси распорядится зажечь три, от силы четыре свечи витого воска.
Там, в полутьме, сидя на высоких стульях с прямыми спинками, люди превращаются в неясные тени, голоса шелестят, словно шорохи в пустыне, слышны лишь слова скорби, ненависти или отчаяния.
Нэнси берет из кухни лампу с фитилем, чтоб пройти по коридорам, где уже царит непроглядная темень. Потом лампа будет гореть в прихожей, на постаменте статуи бога Терма – Нэнси вовсе не намерена дополнительно освещать предстоящее сборище.
– Я оставлю тебе свечку, Элоди.
– На четки да на молитву хватит, – соглашается наша няня.
В желтой гостиной, как я и ожидал, – смутно чернеющие силуэты.
Устраиваюсь на единственном низеньком стуле, напоминающем скорее церковную скамеечку для молитвы, и стараюсь распознать присутствующих.
Обитую черным репсом софу оккупируют три сестры Кормелон в своих неизменных траурных вуалях: три богомола вечерком подстерегают какого–нибудь беспечного инсекта, ненароком попавшего в пределы их досягаемости.
В своей стылой неподвижности они словно не замечают никого, но я чувствую, как их взгляд с холодной злобой фиксирует наше появление.
Неотесанный, дурно одетый кузен Филарет, едва завидев нас на пороге, кричит:
– Привет! Не хотите взглянуть на мою мышку? И размахивает дощечкой, на которой распято что–то серо–розовое.
– Сначала я хотел ее усадить в позу белочки, да вышло не больно–то удачно, совсем даже не здорово, – жизнерадостно поясняет он в своей обычной простоватой манере.
Семейство Диделоо расположилось поближе к свету канделябров.
Дядя Шарль сосредоточенно разглядывает свои надраенные до блеска ботинки. Тусклая и невзрачная тетя Сильвия – персонаж в стиле гризайль – адресует в нашу сторону улыбку безвольного рта; отчетливо слышно, как при малейшем движении у нее на шее постукивают друг о друга гагатовые пластинки украшения.
А я глаз не могу отвести от дочери Диделоо, моей кузины Эуриалии. Даже в платье, сшитом по фасону исправительных заведений для распутниц, она превосходит красотой Нэнси: в роскошной рыжей гриве то и дело пробегают искорки, и глаза – нефритовые.
Сейчас они прикрыты веками, о чем я очень сожалею – с ними хочется играть, как с драгоценными камнями, перебирать их пальцами, ловить прихотливые зеленоватые отблески, оживлять своим дыханием.
Неожиданно раздается скрежет, схожий с вокалом птицы–сорокопута:
– Мы желаем видеть дядю Кассава!
Это взяла слово Элеонора, старшая из сестер Кормелон.
– Через три дня вы все его увидите, все вместе и в последний раз. Он собирается что–то объявить. Будут присутствовать нотариус Шамп и отец Айзенготт в качестве свидетеля. Такова воля дяди Кассава.
Все это Нэнси выговорила залпом и молча уставилась на пламя свечи.
– Речь пойдет о завещании, полагаю? – осведомляется Элеонора Кормелон.
Нэнси не отвечает.
– Я охотно с ним повидался бы, – подключается кузен Филарет, – уж он–то наверняка похвалил бы мою мышку. Но его воля – закон, я возражать не собираюсь.
– Теперь, когда нас объединяет… – начинает дядя Шарль.
– Нас? Только не надо говорить насчет единения, и вообще о нас вместе! – взрывается моя сестра. – Если мы и собрались, то вовсе не для разговоров. Я сообщила все, что положено, можете расходиться.
– Мадмуазель, мы сюда добирались больше получаса! – возмущается Розалия, средняя сестра Кормелон.
– По мне, так добирайтесь хоть с того конца света, да туда и возвращайтесь, – с трудом сдерживая ярость, отвечает Нэнси.
Внезапно воцаряется молчание, тревожное беспокойство сковывает лица – всех, кроме Эуриалии. Эхо тяжелых шагов доносится из прихожей, словно под плитами разверзлась пустота, пронзительно скрипят петли открываемой двери.
Жалобно звучит чей–то голос:
– Кто же прячется в доме и постоянно гасит лампы?
– Боже мой! Лампы опять гаснут… – стонет тетя Сильвия.
– У статуи бога Терма горел свет, я только собрался подойти, порадоваться огоньку, как он затушил фитиль.
– Кто же это? – жалобно вопрошает тетя Сильвия.
– Неизвестно. Я боюсь его, он, верно, черный и страшный. И всегда гасит свет. Помните лампу на площадке, розовую с зеленым, так красиво освещающую лестницу? При мне чья–то рука загасила фитиль, и ночь словно хлынула из адского колодца и поглотила лестницу. Вот уже пять, может, десять лет – а может, и всю жизнь – я ищу встречи с ним, и все безуспешно. Я сказал «ищу»? Нет, нет, встреча мне вовсе не нужна. А он все гасит лампы – задувает или тушит фитиль…
В комнату только что вошел новый странный гость пугающей худобы и огромного роста – выпрямившись, он превысил бы шесть футов. Все лицо этого скелетоподобного существа заросло отвратительной грубой щетиной, ржавого цвета балахон свисает с плеч.
Он радостно устремляется к зажженным свечам.
– Хоть здесь еще горят… Как прекрасно видеть свет, куда важнее, чем пить и есть.
– Лампернисс, ночной жук, тебе чего тут надо? – восклицает доктор Самбюк.
– Имеет полное право, – мгновенно парирует Нэнси, – он тоже будет на общем собрании.
– Там зажгут много свечей и ламп, – ликует старое чудище. – В моей лавке горит яркий свет, прекрасный, как заря, но мне туда нет доступа, так повелела высшая сила.
– Лампернисс… – начинает дядя Диделоо, унимая испуганно–брезгливую дрожь.
– Лампернисс?… Да, правильно, меня так зовут… «Лампернисс. Лаки и краски» было написано над дверью красивыми трехцветными буквами. Я продавал любые краски, всех оттенков… и серные фитили, и сиккативы, и сланцевое масло, серую и белую мастику, охру, лак светлый и темный, цинковые и свинцовые белила – мягкие и жирные, как сметана, и тальк, и закрепители для красок. Я – Лампернисс, я любил все цветное, а теперь живу в черной тьме. Я продавал черный костяной уголь и черную голландскую сажу и никогда никому не предлагал черную ночь. Я – Лампернисс, я хороший, меня упрятали в ночь, а в ночи тот, кто гасит лампы!
Плача и смеясь, страшилище тянется паучьими лапами к свечам, обжигает ногти, в убогом ликовании нечувствительный к укусам пламени.
Меня Лампернисс не пугает. Он обретается по заброшенным углам дома; раз в день где–нибудь в глухом переходе Грибуаны ставят миску варева, которое он иногда съедает.
А все присутствующие как–то съежились, словно инстинктивно опасаясь чего–то неизвестного. Невозмутимы только Нэнси и Эуриалия.
Сестра забирает из рук доктора Самбюка чашку, противно дребезжащую по блюдцу; кузина кажется спящей, но зеленый лучик скользит меж полуприкрытых век: наверняка она наблюдает явление жалкого ночного жука Лампернисса.
– Выметайтесь! – коротко бросает Нэнси гостям.
– Вы так вежливы, кузина… – скрежещет в ответ Элеонора Кормелон.
– Ждете, чтоб выставили за дверь?…
– Нэнси, прошу вас, – вступает дядюшка Диделоо.
– А вы… вам… – рычит Нэнси, – вам бы лучше помолчать и убраться восвояси, да поскорее.
– Разве вы здесь хозяйка, мадмуазель? – интересуется Розалия Кормелон.
– Дошло, наконец?
– Она зажигает свечи, негасимые свечи, их никто не задувает! – восклицает Лампернисс. – Будь же благословенна!
Страшилище неуклюже переминается перед горящими свечами: на стене, как на экране, приплясывает тень, от которой, словно от живого существа, всячески норовит уклониться кузен Филарет, – бедняга, похоже, так ничего и не уразумел в быстро сменяющихся, малоприятных событиях и репликах.
– Мои краски! – кричит Лампернисс, пританцовывая перед крохотными огоньками жалкой иллюминации, – они все тут! Я больше никому не продам их, и никто не придет их отнимать!
Внезапно он впадает в задумчивость, сквозь грязные серо–бурые заросли на лице глаза умоляюще обращены к Нэнси.
– А вдруг тот, кто гасит лампы… о, Богиня! Одним жестом – движением жнеца, под рукой которого падают наземь горделивые колосья, – Нэнси закрывает собрание.
– Увидимся через три дня.
Медленная процессия теней потянулась к двери. Эуриалия следовала за матерью; без зеленого пламени ее глаза казались незрячими.
Дядюшка Шарль замешкался у порога. Похоже, хотел что–то сказать Нэнси, да передумал и выскользнул в сумрак передней. Короткая заминка стоила ему места в процессии, и Алиса, младшая из сестер Кормелон, прошла вперед.
Неожиданно послышалось ее болезненное «Ох!»
Нэнси рассмеялась своим пронзительным смешком.
– Ха! Он никак не уймется – вечно распускает свои руки.
Доктор Самбюк раскопал в углу тонкую тросточку и безжалостно стегал ею хнычущего Лампернисса.
– Ой–ой, – причитает несчастный паяц, – бесы отнимают у меня краски… Горе мне… куда же подевались краски – их нет… За что же меня бьют и бьют!
С криком бросился он к лестнице: его уродливый силуэт по–обезьяньи перепрыгивает со стены на стену под светом ламп – их по одной на каждой площадке.
– Вот одна и погасла! – вдруг завопил он. Что–то черное, бесформенное проступает на миг то тут, то там на стенах и витражах высоких окон.
– И здесь погасла, и здесь! Это он, а я его не вижу. Он забрал весь свет и все краски. И опять бросил меня в ночь!
– На кухню! – скомандовала Нэнси. – Безумец прав. Тварь, что гасит лампы, совсем рядом!
И темнота откликнулась:
– Тварь–что–га–сит–лам–пы…
Нэнси равнодушно пожала плечами. Я очень любил сестру, но она всегда оставалась для меня загадкой. В страшном шквале событий, перетрясших наши жизни, женщины казались мудрее мужчин. Увы! Приближаясь к тайне, я с первых же слов теряюсь в предположениях; так, гадая, можно обвинить мою сестру в безразличии: если она провидела будущее, почему не воспротивилась ужаснейшей из судеб?
– Ну вот, – сказала Элоди, откладывая четки. И молча поставила на огонь вино с сахаром и пряностями.
– Славный вечерок, – высказался Самбюк. – А что, дети мои, не разговеться ли нам? Бравый Кассав любил ночное разговенье. После полуночи кушанья и вина обретают особый букет, вкус и аромат – это открыли еще древние мудрецы.
Почтенное состоялось разговенье. Среди прочего был подан язык в соусе, и доктор воспользовался случаем, чтобы поведать нам, как на пиру у Ксанфа–фригийца Эзопу подавали лишь блюда из языка, а он называл сию часть тела то лучшим, то худшим угощением на свете.
Самбюк наелся и раздулся, как недоросший питончик, Нэнси удалилась к себе в спальню, а мы с Элоди остались бодрствовать у постели заснувшего дядюшки Кассава.
На ночь его облачили в скуфью бергамского бархата с серебряной кисточкой; при тусклом свете ночника с плавающим фитилем он выглядел так комично, что я тихонько захихикал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
Теперь повернемся… Да, сегодня Юг разговорчивей Севера: Пегас учуял конюшню Геликона; Лебедь поет, будто в зените вознесения предчувствует гибель; в зрачках Орла горит Альтаир, и Орел ищет гнездо поближе к богу пространства; Водолей весь замызгался, а Козерог…
– Короче, вы, как всегда, ничего не знаете, – негодует сестра.
– В мое время, – неожиданно меняет тему доктор, – вафли кропили ароматной померанцевой водой – сами боги не вкушали яства более изысканного. Ах да, моя роза, речь шла о нашем славном Кассаве, – он протянет еще с неделю. Впрочем, сказано неточно: его прекрасной душе потребуется ровно семь дней, дабы устремиться к божественно сияющим звездам.
– Дурак, – говорит сестра, – хватит и трех дней.
И она оказалась права.
В кухню заглядывает служанка Грибуан.
– Мамзель Нэнси, прибыли госпожи Кормелон…
– Проводите их в желтую гостиную.
– Но, мамзель, там не топлено!
– Именно поэтому!
– И мадам Сильвия с дочерью пожаловали, они господина Шарля ищут.
– В желтую гостиную! Тут я протестую.
– Ведь тетя Сильвия не одна, она с Эуриалией!
– Да ладно, сам знаешь: жарко или холодно, буря или штиль – Эуриалии все нипочем. Послушайте, Грибуан, а кузен Филарет явился?
– Сидит в нашей малой кухне, мамзель Нэнси, и чуток выпивает с Грибуаном, говорит, чтоб не застудить внутренности.
– Он закончил работу для дяди Кассава? Если нет, выставить его за дверь.
– Мышиное чучело – да, да, мамзель, принес, очень даже славно получилось.
Доктор Самбюк смеется каким–то булькающим бутылочным смехом – точь–в–точь бутылка булькает горлышком.
– Последний трофей в списке охотничьих побед бравого Кассава! Поймал на своей перине мышку и нежненько придушил ее двумя пальцами. А ведь тому сорок лет и веретенников стрелял!
Буль–буль!
– Всех в желтую гостиную, – командует Нэнси, – я хочу кое–что сообщить.
Мамаша Грибуан удаляется, шаркая старыми шлепанцами.
– Мне тоже идти? – с тоской вопрошает маленький доктор.
– Да, и хватит пожирать вафли.
– Тогда я прихвачу с собой чашечку кофе с ромом и побольше сахара. В мои годы посидеть в желтой гостиной – все равно, что соснуть после обеда в погребе, – ворчит Самбюк.
Из всех мрачных и мерзлых комнат Мальпертюи желтая гостиная самая гнусная, обшарпанная, зловещая и промозглая.
Сумрак едва рассеивают два канделябра о семи свечах каждый, только я больше чем уверен: Нэнси распорядится зажечь три, от силы четыре свечи витого воска.
Там, в полутьме, сидя на высоких стульях с прямыми спинками, люди превращаются в неясные тени, голоса шелестят, словно шорохи в пустыне, слышны лишь слова скорби, ненависти или отчаяния.
Нэнси берет из кухни лампу с фитилем, чтоб пройти по коридорам, где уже царит непроглядная темень. Потом лампа будет гореть в прихожей, на постаменте статуи бога Терма – Нэнси вовсе не намерена дополнительно освещать предстоящее сборище.
– Я оставлю тебе свечку, Элоди.
– На четки да на молитву хватит, – соглашается наша няня.
В желтой гостиной, как я и ожидал, – смутно чернеющие силуэты.
Устраиваюсь на единственном низеньком стуле, напоминающем скорее церковную скамеечку для молитвы, и стараюсь распознать присутствующих.
Обитую черным репсом софу оккупируют три сестры Кормелон в своих неизменных траурных вуалях: три богомола вечерком подстерегают какого–нибудь беспечного инсекта, ненароком попавшего в пределы их досягаемости.
В своей стылой неподвижности они словно не замечают никого, но я чувствую, как их взгляд с холодной злобой фиксирует наше появление.
Неотесанный, дурно одетый кузен Филарет, едва завидев нас на пороге, кричит:
– Привет! Не хотите взглянуть на мою мышку? И размахивает дощечкой, на которой распято что–то серо–розовое.
– Сначала я хотел ее усадить в позу белочки, да вышло не больно–то удачно, совсем даже не здорово, – жизнерадостно поясняет он в своей обычной простоватой манере.
Семейство Диделоо расположилось поближе к свету канделябров.
Дядя Шарль сосредоточенно разглядывает свои надраенные до блеска ботинки. Тусклая и невзрачная тетя Сильвия – персонаж в стиле гризайль – адресует в нашу сторону улыбку безвольного рта; отчетливо слышно, как при малейшем движении у нее на шее постукивают друг о друга гагатовые пластинки украшения.
А я глаз не могу отвести от дочери Диделоо, моей кузины Эуриалии. Даже в платье, сшитом по фасону исправительных заведений для распутниц, она превосходит красотой Нэнси: в роскошной рыжей гриве то и дело пробегают искорки, и глаза – нефритовые.
Сейчас они прикрыты веками, о чем я очень сожалею – с ними хочется играть, как с драгоценными камнями, перебирать их пальцами, ловить прихотливые зеленоватые отблески, оживлять своим дыханием.
Неожиданно раздается скрежет, схожий с вокалом птицы–сорокопута:
– Мы желаем видеть дядю Кассава!
Это взяла слово Элеонора, старшая из сестер Кормелон.
– Через три дня вы все его увидите, все вместе и в последний раз. Он собирается что–то объявить. Будут присутствовать нотариус Шамп и отец Айзенготт в качестве свидетеля. Такова воля дяди Кассава.
Все это Нэнси выговорила залпом и молча уставилась на пламя свечи.
– Речь пойдет о завещании, полагаю? – осведомляется Элеонора Кормелон.
Нэнси не отвечает.
– Я охотно с ним повидался бы, – подключается кузен Филарет, – уж он–то наверняка похвалил бы мою мышку. Но его воля – закон, я возражать не собираюсь.
– Теперь, когда нас объединяет… – начинает дядя Шарль.
– Нас? Только не надо говорить насчет единения, и вообще о нас вместе! – взрывается моя сестра. – Если мы и собрались, то вовсе не для разговоров. Я сообщила все, что положено, можете расходиться.
– Мадмуазель, мы сюда добирались больше получаса! – возмущается Розалия, средняя сестра Кормелон.
– По мне, так добирайтесь хоть с того конца света, да туда и возвращайтесь, – с трудом сдерживая ярость, отвечает Нэнси.
Внезапно воцаряется молчание, тревожное беспокойство сковывает лица – всех, кроме Эуриалии. Эхо тяжелых шагов доносится из прихожей, словно под плитами разверзлась пустота, пронзительно скрипят петли открываемой двери.
Жалобно звучит чей–то голос:
– Кто же прячется в доме и постоянно гасит лампы?
– Боже мой! Лампы опять гаснут… – стонет тетя Сильвия.
– У статуи бога Терма горел свет, я только собрался подойти, порадоваться огоньку, как он затушил фитиль.
– Кто же это? – жалобно вопрошает тетя Сильвия.
– Неизвестно. Я боюсь его, он, верно, черный и страшный. И всегда гасит свет. Помните лампу на площадке, розовую с зеленым, так красиво освещающую лестницу? При мне чья–то рука загасила фитиль, и ночь словно хлынула из адского колодца и поглотила лестницу. Вот уже пять, может, десять лет – а может, и всю жизнь – я ищу встречи с ним, и все безуспешно. Я сказал «ищу»? Нет, нет, встреча мне вовсе не нужна. А он все гасит лампы – задувает или тушит фитиль…
В комнату только что вошел новый странный гость пугающей худобы и огромного роста – выпрямившись, он превысил бы шесть футов. Все лицо этого скелетоподобного существа заросло отвратительной грубой щетиной, ржавого цвета балахон свисает с плеч.
Он радостно устремляется к зажженным свечам.
– Хоть здесь еще горят… Как прекрасно видеть свет, куда важнее, чем пить и есть.
– Лампернисс, ночной жук, тебе чего тут надо? – восклицает доктор Самбюк.
– Имеет полное право, – мгновенно парирует Нэнси, – он тоже будет на общем собрании.
– Там зажгут много свечей и ламп, – ликует старое чудище. – В моей лавке горит яркий свет, прекрасный, как заря, но мне туда нет доступа, так повелела высшая сила.
– Лампернисс… – начинает дядя Диделоо, унимая испуганно–брезгливую дрожь.
– Лампернисс?… Да, правильно, меня так зовут… «Лампернисс. Лаки и краски» было написано над дверью красивыми трехцветными буквами. Я продавал любые краски, всех оттенков… и серные фитили, и сиккативы, и сланцевое масло, серую и белую мастику, охру, лак светлый и темный, цинковые и свинцовые белила – мягкие и жирные, как сметана, и тальк, и закрепители для красок. Я – Лампернисс, я любил все цветное, а теперь живу в черной тьме. Я продавал черный костяной уголь и черную голландскую сажу и никогда никому не предлагал черную ночь. Я – Лампернисс, я хороший, меня упрятали в ночь, а в ночи тот, кто гасит лампы!
Плача и смеясь, страшилище тянется паучьими лапами к свечам, обжигает ногти, в убогом ликовании нечувствительный к укусам пламени.
Меня Лампернисс не пугает. Он обретается по заброшенным углам дома; раз в день где–нибудь в глухом переходе Грибуаны ставят миску варева, которое он иногда съедает.
А все присутствующие как–то съежились, словно инстинктивно опасаясь чего–то неизвестного. Невозмутимы только Нэнси и Эуриалия.
Сестра забирает из рук доктора Самбюка чашку, противно дребезжащую по блюдцу; кузина кажется спящей, но зеленый лучик скользит меж полуприкрытых век: наверняка она наблюдает явление жалкого ночного жука Лампернисса.
– Выметайтесь! – коротко бросает Нэнси гостям.
– Вы так вежливы, кузина… – скрежещет в ответ Элеонора Кормелон.
– Ждете, чтоб выставили за дверь?…
– Нэнси, прошу вас, – вступает дядюшка Диделоо.
– А вы… вам… – рычит Нэнси, – вам бы лучше помолчать и убраться восвояси, да поскорее.
– Разве вы здесь хозяйка, мадмуазель? – интересуется Розалия Кормелон.
– Дошло, наконец?
– Она зажигает свечи, негасимые свечи, их никто не задувает! – восклицает Лампернисс. – Будь же благословенна!
Страшилище неуклюже переминается перед горящими свечами: на стене, как на экране, приплясывает тень, от которой, словно от живого существа, всячески норовит уклониться кузен Филарет, – бедняга, похоже, так ничего и не уразумел в быстро сменяющихся, малоприятных событиях и репликах.
– Мои краски! – кричит Лампернисс, пританцовывая перед крохотными огоньками жалкой иллюминации, – они все тут! Я больше никому не продам их, и никто не придет их отнимать!
Внезапно он впадает в задумчивость, сквозь грязные серо–бурые заросли на лице глаза умоляюще обращены к Нэнси.
– А вдруг тот, кто гасит лампы… о, Богиня! Одним жестом – движением жнеца, под рукой которого падают наземь горделивые колосья, – Нэнси закрывает собрание.
– Увидимся через три дня.
Медленная процессия теней потянулась к двери. Эуриалия следовала за матерью; без зеленого пламени ее глаза казались незрячими.
Дядюшка Шарль замешкался у порога. Похоже, хотел что–то сказать Нэнси, да передумал и выскользнул в сумрак передней. Короткая заминка стоила ему места в процессии, и Алиса, младшая из сестер Кормелон, прошла вперед.
Неожиданно послышалось ее болезненное «Ох!»
Нэнси рассмеялась своим пронзительным смешком.
– Ха! Он никак не уймется – вечно распускает свои руки.
Доктор Самбюк раскопал в углу тонкую тросточку и безжалостно стегал ею хнычущего Лампернисса.
– Ой–ой, – причитает несчастный паяц, – бесы отнимают у меня краски… Горе мне… куда же подевались краски – их нет… За что же меня бьют и бьют!
С криком бросился он к лестнице: его уродливый силуэт по–обезьяньи перепрыгивает со стены на стену под светом ламп – их по одной на каждой площадке.
– Вот одна и погасла! – вдруг завопил он. Что–то черное, бесформенное проступает на миг то тут, то там на стенах и витражах высоких окон.
– И здесь погасла, и здесь! Это он, а я его не вижу. Он забрал весь свет и все краски. И опять бросил меня в ночь!
– На кухню! – скомандовала Нэнси. – Безумец прав. Тварь, что гасит лампы, совсем рядом!
И темнота откликнулась:
– Тварь–что–га–сит–лам–пы…
Нэнси равнодушно пожала плечами. Я очень любил сестру, но она всегда оставалась для меня загадкой. В страшном шквале событий, перетрясших наши жизни, женщины казались мудрее мужчин. Увы! Приближаясь к тайне, я с первых же слов теряюсь в предположениях; так, гадая, можно обвинить мою сестру в безразличии: если она провидела будущее, почему не воспротивилась ужаснейшей из судеб?
– Ну вот, – сказала Элоди, откладывая четки. И молча поставила на огонь вино с сахаром и пряностями.
– Славный вечерок, – высказался Самбюк. – А что, дети мои, не разговеться ли нам? Бравый Кассав любил ночное разговенье. После полуночи кушанья и вина обретают особый букет, вкус и аромат – это открыли еще древние мудрецы.
Почтенное состоялось разговенье. Среди прочего был подан язык в соусе, и доктор воспользовался случаем, чтобы поведать нам, как на пиру у Ксанфа–фригийца Эзопу подавали лишь блюда из языка, а он называл сию часть тела то лучшим, то худшим угощением на свете.
Самбюк наелся и раздулся, как недоросший питончик, Нэнси удалилась к себе в спальню, а мы с Элоди остались бодрствовать у постели заснувшего дядюшки Кассава.
На ночь его облачили в скуфью бергамского бархата с серебряной кисточкой; при тусклом свете ночника с плавающим фитилем он выглядел так комично, что я тихонько захихикал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25