Длинное и узкое окно, смотревшее на запад, было охвачено оранжевым пламенем солнца, застывшего на полпути между океаном и небосводом. Комната для гостей находилась на самом верху. Одна стена с окном была расположена под углом к западу, с тем, чтобы поймать лучи заходящего солнца и одновременно ослабить их нестерпимый блеск. Из другого окна была видна бухточка, поросшая травой, и песчаный пляж у восточной стороны здания.
Давно минуло то время, когда мы чего-то опасались, оставаясь одни в этом доме, – где днем отсутствовали муж и дети. Как только мы вошли в комнату, Эгги сняла купальник, я тоже быстро разделся, мы легли в постель и занялись любовью. Через дверь комнаты, которую мы специально оставили открытой, чтобы слышать все, что творится снаружи, врывались лучи закатного солнца. Ее губы имели привкус соли.
Потом мы шепотом разговаривали, обменивались общепринятыми постельными банальностями: «Тебе было хорошо?» – «Да, а тебе?» Эгги зажгла сигарету и уселась в кровати, скрестив ноги. В левой руке она держала маленькую пепельницу. Сам я не курю: лет семь как бросил. Я наблюдал за ней. Ее лицо блестело от пота, завитки волос на висках были влажными. Она спросила, не беспокоил ли меня локоть во время игры в теннис, я ответил утвердительно и спросил, откуда ей это известно. Она тут же изобразила в деталях акробатический трюк, который мы исполнили три минуты назад, и, скривившись, передразнила меня так же, как и я, когда переворачивался. Я рассмеялся. Она сказала, что ей нравится, как я смеюсь, а потом вдруг нагнулась и поцеловала меня. Часы на туалетном столике отстукивали минуты уходящего дня.
Мы остро ощущали неумолимый бег времени. Так много следовало сказать друг другу, но часы высвечивали 3.47, и каждый щелчок приближал нас к возможному моменту разоблачения. По понедельникам Джули брала уроки гитары. Ее отец забирает ее в четыре тридцать, и к этому времени я должен буду покинуть его дом и жену. Джеральд-младший играл в школьной баскетбольной команде, и с тренировки его подвезут чьи-нибудь родители. Его ждали только к вечеру. Казалось, мы были в безопасности. Но все равно в воздухе витало напряжение.
Эгги было тридцать четыре. Она постоянно жаловалась на то, что ее учеба и профессиональная практика пропали впустую – она с отличием закончила колледж в Рэдклиффе и работала общественным психиатром в Бостоне, когда повстречалась с будущим мужем. Тогда ей было двадцать три. Год спустя она вышла за него замуж и бросила работу, когда была на шестом месяце беременности. Теперь она поносила посудомоечную машину и родительские комитеты, общение с приходящей трижды в неделю прислугой, долгие, ничем не заполненные часы жизни жены и матери. Но в то же время она отдавала должное своей теперешней жизни и первая готова была признать, что ей безумно нравится иметь возможность поиграть в теннис, пока дети находятся в школе, побродить по пляжу или просто посидеть на солнце и почитать. Да, Эгги любила безделье и свободу, она это честно признавала. Но стоило мне завести речь о том, что она этим наслаждается, как она тут же обвиняла меня в том, что у меня женоненавистнические взгляды.
Я как-то рассказал ей длинную историю об одном летчике из Северного Вьетнама, который летал на русском самолете, выкрашенном в серый цвет. Возможно, он был лучшим летчиком во всем Северном Вьетнаме, но когда разнеслись слухи о том, что американцы, возможно, сажают в боевые самолеты летчиц и посылают их драться против него, он категорически отказался летать на какие бы то ни было боевые задания. Его русский самолет серого цвета простоял на приколе до конца войны, и когда бы американские летчики ни пролетали над ним, они всегда показывали его друг другу.
– И знаешь, Эгги, как они его называли?
– Понятия не имею. И как же?
– МИГ – Бледный Шовинист.
– Очень смешно, ха-ха-ха!
Она серьезно играла свою роль женщины. Когда бы я ни высказывал догадку, что, возможно, она завела со мной роман только из чувства неудовлетворенности, она тут же заявляла, чтобы я не удешевлял возникшее чувство, и сразу добавляла: «Конечно, я не удовлетворена. Ты бы испытывал то же чувство, если бы целыми днями ничего не делал, а только прожигал жизнь!»
Сейчас она рассказывала мне о пьесе, которую она репетировала с местной любительской труппой. У нее возникли трения с режиссером. Этим утром на репетиции он опять вопил на нее: «Ради всего святого, говори громче!» К тому моменту она уже охрипла от крика; она свирепо уставилась на него и посоветовала ему купить слуховой аппарат. Остальные участники репетиции расхохотались, а режиссер кисло заметил: «Остроумно, Эгги, очень остроумно», – и вылетел из зала. Теперь она чувствовала себя несчастной и хотела знать, что, по-моему мнению, ей следует предпринять. Режиссер назад не вернулся: ушел из театра и не пришел назад. Может быть, стоит позвонить ему и извиниться? Пьесу репетировали уже три недели, и премьера должна была состояться в субботу вечером…
– А ты придешь на премьеру? – спросила она.
Я ответил, что не знаю, смогу ли. Под каким правдоподобным предлогом я мог бы пойти на пьесу, игравшуюся любительской труппой? Эгги засмеялась и заметила:
– Ты хочешь сказать, что «Созвездие Большой Медведицы» не относится к числу твоих любимых пьес?
Ее смех был несколько искусственным. Сначала я не понял причины. Она никогда не относилась к сцене всерьез, да и роль у нее была второстепенная. Мы еще шутили над тем, принять эту роль или отказаться.
– У меня роль проститутки, – говорила она. – Как ты думаешь, меня выбрали из-за внешнего сходства?
– С чего ты взяла?
– Нэнси все время меня подкалывает. Кроме того, мне придется обнажать ноги, – лукаво замечала она и при этом подмигивала.
Но сейчас она молча лежала, в глазах была грусть, а рот крепко сжат. Я поинтересовался, в чем дело, а в ответ услышал то, что перед этим выслушивал по крайней мере сотню раз. Все ее доводы (хотя звучало это как просьба) сводились к тому, что я недостаточно высоко ее ценю. Это Сьюзен принадлежит твоя любовь, Сьюзен заставила тебя задуматься – что бы такое сказать ей, чтобы можно было пойти посмотреть пьесу, которую будет играть кучка любителей, так ведь?
– Но к черту Сьюзен! – вдруг заявила она. – А как насчет меня? А что ты можешь придумать для меня, чтобы пойти на спектакль, в котором я участвую?
– Я просто не подумал, что этот спектакль так для тебя важен.
– Не в спектакле дело. Почему ты не рассказал ей все прошлой ночью?
– Ты о чем?
– Когда я говорила с тобой по телефону сегодня утром…
– А, понятно. Возвращаемся к утреннему разговору.
– Да, возвращаемся. Ты сам сказал…
– Помню.
– Ты сказал, что почти признался во всем прошлой ночью. Почему только «почти», Мэтт?
– Потому что зазвонил телефон, и это оказалось…
– А если бы не телефон?..
– Но телефон помешал! На самом деле…
– Мэтт, ты уже целый месяц собираешься все рассказать ей. И каждый раз тебя что-то останавливает. То звонит телефон, то кошка писает в кухне… Каждый раз что-нибудь новенькое. А что тут, черт возьми, смешного – не будешь ли ты любезен сообщить мне?
– Это твоя фраза насчет кошки, писающей на пол…
– Извини, но я не нахожу ничего смешного. Я начинаю подозревать, что тебе доставляет удовольствие иметь одновременно и жену, и шлюху, с которой можно трахаться каждую среду!
– Сегодня понедельник.
– Мэтт, это не смешно! Если ты не хочешь рассказать Сьюзен о наших с тобой отношениях, то тебе лучше…
– Но я хочу!
– Тогда почему до сих пор… А, провались все к чертям! – воскликнула она, вскочила с кровати и резко зашагала к выходу, шлепая босыми ногами. Я посмотрел на часы и вздрогнул от неожиданности, когда минутная стрелка резко дернулась еще на одно деление. Часы яростно тикали, отсчитывая минуты дня, который неумолимо клонился к вечеру. Я хотел все уладить с Эгги, я слишком ее любил, чтобы оставить в таком состоянии. Но мне необходимо было вернуться прежде, чем уйдет Юренберг, и к тому же тут я ощутил слабый укол совести – я опасался, что войдет Джеральд Хеммингз и застанет меня тут обнаженным вместе со своей обнаженной женой…
Эгги стояла у окна, обхватив себя руками. Я подошел к ней и обнял.
– Эгги, я не понимаю, почему мы ссоримся…
– А я думаю, прекрасно все понимаешь!
– Скажи все-таки: почему?
– По одной-единственной причине. Просто ты меня не любишь. Поэтому мы и ссоримся.
– Я люблю тебя.
– Оденься, – сказала она. – Уже поздно, Мэтт.
Я молча оделся. Она смотрела от окна, как я застегивал рубашку. Потом добавила:
– Я больше не буду тебе ничего говорить, Мэтт. Скажешь ей, когда захочешь. Если только захочешь.
– Я скажу ей сегодня вечером.
– Конечно, – согласилась она и слабо улыбнулась. Эта улыбка испугала меня больше, чем все, что она наговорила до этого. У меня появилось чувство, будто вот-вот что-то оборвется. – Когда-то я спросила тебя, уверен ли ты в себе, – сказала она. – В ту первую ночь в мотеле. Ты помнишь?
– Да. И я тогда сказал, что уверен.
– Будь уверенным и в этот раз, Мэтт.
– А ты уверена?
– Да, милый, – ответила она и вдруг как-то сникла.
Я притянул ее к себе и крепко обнял.
– Тебе лучше уйти, – шепнула она. – Уже очень поздно.
– Я скажу ей сегодня же!
– Лучше не обещай.
– Обещаю.
Мы поцеловались. Я отодвинулся и вновь посмотрел на нее. Она хотела что-то сказать, заколебалась, но в конце концов медленно проговорила:
– Всякий раз, как ты покидаешь меня и возвращаешься к ней, мне кажется, что это навсегда. Я всегда удивляюсь, когда ты снова появляешься здесь. Я даже удивляюсь, когда ты звонишь мне.
– Я люблю тебя, Эгги.
– Правда?
Она снова улыбнулась. Улыбка внезапно озарила ее лицо, но тут же исчезла. Ее светло-серые глаза смотрели на меня серьезно. Я еще раз поцеловал ее, повернулся и направился к двери. В коридоре свет в окне уже приобрел кровавый оттенок.
Длинный узкий коридор на втором этаже был выложен шлакобетонными плитами и выкрашен в бежевый цвет. По одной стене коридора пролегла прямая как стрела водопроводная труба, а остальной трубопровод находился на противоположной стене коридора. Освещение в коридоре было искусственным. С правой стороны посередине коридора был радиатор. По той же стене несколько дверей было открыто, и в коридор проникал зеленоватый свет.
Я встретился с Юренбергом десять минут назад на первом этаже здания, и он провел меня к лестнице, которая вела наверх, к камерам. Надзиратель проводил нас на второй этаж и вернулся в свой кабинет к звонившему телефону. Дверь на противоположном конце коридора была железной, это было заметно даже на расстоянии. В дверь на уровне глаз было вмонтировано маленькое прямоугольное стекло. Металлическая пластинка, прикрывающая замочную скважину, была выкрашена в ярко-красный цвет. Похоже, это было единственное яркое пятно в коридоре. Здесь ощущалось давление камня и стали. Вынужденная особенность архитектуры, потому что это была тюрьма. Это место выглядело как тюрьма, хотя я до сих пор не видел ни одной камеры.
Мы ждали за дверью комнаты, которую использовали для фотографирования и снятия отпечатков пальцев у задержанных. Заглянув внутрь, можно было увидеть водруженную на самодельный деревянный штатив камеру со вспышкой наверху. У стены напротив камеры стоял стул. Над стулом были закреплены комбинированные электрические часы вместе с цифровым табло, показывающим число, месяц и день недели. Стрелки часов показывали 4.38. На табло светилось «1 МАРТА ПОНЕДЕЛЬНИК». Вероятно, Майкл не так давно сидел в этом кресле. Его фотографировали вместе с приборами, которые отметили число, месяц, день недели, а кроме того, присвоили ему регистрационный номер.
– Детектив Ди Лука имел возможность побеседовать с мисс Луизой Верхааген… Насколько я помню, так звучит ее фамилия, – сообщил Юренберг. – Это одна из медсестер, работающих с доктором Парчейзом. Расскажу вам, что я за это время предпринял. Я исходил из тех соображений, что у мужчины, который лжет по поводу причины выхода из игры в покер и о своих последующих действиях, есть кое-что на стороне. Помните, когда я спросил у доктора Парчейза, не погуливает ли он от жены, что он мне ответил? Так вот, он сообщил мне, что счастлив в браке, но от прямого ответа на вопрос ушел. Вскоре после того, как вы уехали, Ди Лука поговорил с мисс Верхааген. Она полностью не подтвердила моих подозрений насчет шашней доктора, но и не отрицала. Фактически, она сообщила, что было множество телефонных звонков от женщины по имени Кэтрин Брене. Оказывается, эта женщина не является пациенткой, и более того, это замужняя леди, у которой муж врач. Разумеется, это не значит, что доктор Парчейз отправился домой и убил свою жену и двух дочерей. Совсем не обязательно. Это может означать всего-навсего, что во время совершения убийств он волочился за миссис Брене, и в этом случае я собираюсь поговорить с вышеупомянутой леди на тот предмет, был ли он тогда с ней или не был.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
Давно минуло то время, когда мы чего-то опасались, оставаясь одни в этом доме, – где днем отсутствовали муж и дети. Как только мы вошли в комнату, Эгги сняла купальник, я тоже быстро разделся, мы легли в постель и занялись любовью. Через дверь комнаты, которую мы специально оставили открытой, чтобы слышать все, что творится снаружи, врывались лучи закатного солнца. Ее губы имели привкус соли.
Потом мы шепотом разговаривали, обменивались общепринятыми постельными банальностями: «Тебе было хорошо?» – «Да, а тебе?» Эгги зажгла сигарету и уселась в кровати, скрестив ноги. В левой руке она держала маленькую пепельницу. Сам я не курю: лет семь как бросил. Я наблюдал за ней. Ее лицо блестело от пота, завитки волос на висках были влажными. Она спросила, не беспокоил ли меня локоть во время игры в теннис, я ответил утвердительно и спросил, откуда ей это известно. Она тут же изобразила в деталях акробатический трюк, который мы исполнили три минуты назад, и, скривившись, передразнила меня так же, как и я, когда переворачивался. Я рассмеялся. Она сказала, что ей нравится, как я смеюсь, а потом вдруг нагнулась и поцеловала меня. Часы на туалетном столике отстукивали минуты уходящего дня.
Мы остро ощущали неумолимый бег времени. Так много следовало сказать друг другу, но часы высвечивали 3.47, и каждый щелчок приближал нас к возможному моменту разоблачения. По понедельникам Джули брала уроки гитары. Ее отец забирает ее в четыре тридцать, и к этому времени я должен буду покинуть его дом и жену. Джеральд-младший играл в школьной баскетбольной команде, и с тренировки его подвезут чьи-нибудь родители. Его ждали только к вечеру. Казалось, мы были в безопасности. Но все равно в воздухе витало напряжение.
Эгги было тридцать четыре. Она постоянно жаловалась на то, что ее учеба и профессиональная практика пропали впустую – она с отличием закончила колледж в Рэдклиффе и работала общественным психиатром в Бостоне, когда повстречалась с будущим мужем. Тогда ей было двадцать три. Год спустя она вышла за него замуж и бросила работу, когда была на шестом месяце беременности. Теперь она поносила посудомоечную машину и родительские комитеты, общение с приходящей трижды в неделю прислугой, долгие, ничем не заполненные часы жизни жены и матери. Но в то же время она отдавала должное своей теперешней жизни и первая готова была признать, что ей безумно нравится иметь возможность поиграть в теннис, пока дети находятся в школе, побродить по пляжу или просто посидеть на солнце и почитать. Да, Эгги любила безделье и свободу, она это честно признавала. Но стоило мне завести речь о том, что она этим наслаждается, как она тут же обвиняла меня в том, что у меня женоненавистнические взгляды.
Я как-то рассказал ей длинную историю об одном летчике из Северного Вьетнама, который летал на русском самолете, выкрашенном в серый цвет. Возможно, он был лучшим летчиком во всем Северном Вьетнаме, но когда разнеслись слухи о том, что американцы, возможно, сажают в боевые самолеты летчиц и посылают их драться против него, он категорически отказался летать на какие бы то ни было боевые задания. Его русский самолет серого цвета простоял на приколе до конца войны, и когда бы американские летчики ни пролетали над ним, они всегда показывали его друг другу.
– И знаешь, Эгги, как они его называли?
– Понятия не имею. И как же?
– МИГ – Бледный Шовинист.
– Очень смешно, ха-ха-ха!
Она серьезно играла свою роль женщины. Когда бы я ни высказывал догадку, что, возможно, она завела со мной роман только из чувства неудовлетворенности, она тут же заявляла, чтобы я не удешевлял возникшее чувство, и сразу добавляла: «Конечно, я не удовлетворена. Ты бы испытывал то же чувство, если бы целыми днями ничего не делал, а только прожигал жизнь!»
Сейчас она рассказывала мне о пьесе, которую она репетировала с местной любительской труппой. У нее возникли трения с режиссером. Этим утром на репетиции он опять вопил на нее: «Ради всего святого, говори громче!» К тому моменту она уже охрипла от крика; она свирепо уставилась на него и посоветовала ему купить слуховой аппарат. Остальные участники репетиции расхохотались, а режиссер кисло заметил: «Остроумно, Эгги, очень остроумно», – и вылетел из зала. Теперь она чувствовала себя несчастной и хотела знать, что, по-моему мнению, ей следует предпринять. Режиссер назад не вернулся: ушел из театра и не пришел назад. Может быть, стоит позвонить ему и извиниться? Пьесу репетировали уже три недели, и премьера должна была состояться в субботу вечером…
– А ты придешь на премьеру? – спросила она.
Я ответил, что не знаю, смогу ли. Под каким правдоподобным предлогом я мог бы пойти на пьесу, игравшуюся любительской труппой? Эгги засмеялась и заметила:
– Ты хочешь сказать, что «Созвездие Большой Медведицы» не относится к числу твоих любимых пьес?
Ее смех был несколько искусственным. Сначала я не понял причины. Она никогда не относилась к сцене всерьез, да и роль у нее была второстепенная. Мы еще шутили над тем, принять эту роль или отказаться.
– У меня роль проститутки, – говорила она. – Как ты думаешь, меня выбрали из-за внешнего сходства?
– С чего ты взяла?
– Нэнси все время меня подкалывает. Кроме того, мне придется обнажать ноги, – лукаво замечала она и при этом подмигивала.
Но сейчас она молча лежала, в глазах была грусть, а рот крепко сжат. Я поинтересовался, в чем дело, а в ответ услышал то, что перед этим выслушивал по крайней мере сотню раз. Все ее доводы (хотя звучало это как просьба) сводились к тому, что я недостаточно высоко ее ценю. Это Сьюзен принадлежит твоя любовь, Сьюзен заставила тебя задуматься – что бы такое сказать ей, чтобы можно было пойти посмотреть пьесу, которую будет играть кучка любителей, так ведь?
– Но к черту Сьюзен! – вдруг заявила она. – А как насчет меня? А что ты можешь придумать для меня, чтобы пойти на спектакль, в котором я участвую?
– Я просто не подумал, что этот спектакль так для тебя важен.
– Не в спектакле дело. Почему ты не рассказал ей все прошлой ночью?
– Ты о чем?
– Когда я говорила с тобой по телефону сегодня утром…
– А, понятно. Возвращаемся к утреннему разговору.
– Да, возвращаемся. Ты сам сказал…
– Помню.
– Ты сказал, что почти признался во всем прошлой ночью. Почему только «почти», Мэтт?
– Потому что зазвонил телефон, и это оказалось…
– А если бы не телефон?..
– Но телефон помешал! На самом деле…
– Мэтт, ты уже целый месяц собираешься все рассказать ей. И каждый раз тебя что-то останавливает. То звонит телефон, то кошка писает в кухне… Каждый раз что-нибудь новенькое. А что тут, черт возьми, смешного – не будешь ли ты любезен сообщить мне?
– Это твоя фраза насчет кошки, писающей на пол…
– Извини, но я не нахожу ничего смешного. Я начинаю подозревать, что тебе доставляет удовольствие иметь одновременно и жену, и шлюху, с которой можно трахаться каждую среду!
– Сегодня понедельник.
– Мэтт, это не смешно! Если ты не хочешь рассказать Сьюзен о наших с тобой отношениях, то тебе лучше…
– Но я хочу!
– Тогда почему до сих пор… А, провались все к чертям! – воскликнула она, вскочила с кровати и резко зашагала к выходу, шлепая босыми ногами. Я посмотрел на часы и вздрогнул от неожиданности, когда минутная стрелка резко дернулась еще на одно деление. Часы яростно тикали, отсчитывая минуты дня, который неумолимо клонился к вечеру. Я хотел все уладить с Эгги, я слишком ее любил, чтобы оставить в таком состоянии. Но мне необходимо было вернуться прежде, чем уйдет Юренберг, и к тому же тут я ощутил слабый укол совести – я опасался, что войдет Джеральд Хеммингз и застанет меня тут обнаженным вместе со своей обнаженной женой…
Эгги стояла у окна, обхватив себя руками. Я подошел к ней и обнял.
– Эгги, я не понимаю, почему мы ссоримся…
– А я думаю, прекрасно все понимаешь!
– Скажи все-таки: почему?
– По одной-единственной причине. Просто ты меня не любишь. Поэтому мы и ссоримся.
– Я люблю тебя.
– Оденься, – сказала она. – Уже поздно, Мэтт.
Я молча оделся. Она смотрела от окна, как я застегивал рубашку. Потом добавила:
– Я больше не буду тебе ничего говорить, Мэтт. Скажешь ей, когда захочешь. Если только захочешь.
– Я скажу ей сегодня вечером.
– Конечно, – согласилась она и слабо улыбнулась. Эта улыбка испугала меня больше, чем все, что она наговорила до этого. У меня появилось чувство, будто вот-вот что-то оборвется. – Когда-то я спросила тебя, уверен ли ты в себе, – сказала она. – В ту первую ночь в мотеле. Ты помнишь?
– Да. И я тогда сказал, что уверен.
– Будь уверенным и в этот раз, Мэтт.
– А ты уверена?
– Да, милый, – ответила она и вдруг как-то сникла.
Я притянул ее к себе и крепко обнял.
– Тебе лучше уйти, – шепнула она. – Уже очень поздно.
– Я скажу ей сегодня же!
– Лучше не обещай.
– Обещаю.
Мы поцеловались. Я отодвинулся и вновь посмотрел на нее. Она хотела что-то сказать, заколебалась, но в конце концов медленно проговорила:
– Всякий раз, как ты покидаешь меня и возвращаешься к ней, мне кажется, что это навсегда. Я всегда удивляюсь, когда ты снова появляешься здесь. Я даже удивляюсь, когда ты звонишь мне.
– Я люблю тебя, Эгги.
– Правда?
Она снова улыбнулась. Улыбка внезапно озарила ее лицо, но тут же исчезла. Ее светло-серые глаза смотрели на меня серьезно. Я еще раз поцеловал ее, повернулся и направился к двери. В коридоре свет в окне уже приобрел кровавый оттенок.
Длинный узкий коридор на втором этаже был выложен шлакобетонными плитами и выкрашен в бежевый цвет. По одной стене коридора пролегла прямая как стрела водопроводная труба, а остальной трубопровод находился на противоположной стене коридора. Освещение в коридоре было искусственным. С правой стороны посередине коридора был радиатор. По той же стене несколько дверей было открыто, и в коридор проникал зеленоватый свет.
Я встретился с Юренбергом десять минут назад на первом этаже здания, и он провел меня к лестнице, которая вела наверх, к камерам. Надзиратель проводил нас на второй этаж и вернулся в свой кабинет к звонившему телефону. Дверь на противоположном конце коридора была железной, это было заметно даже на расстоянии. В дверь на уровне глаз было вмонтировано маленькое прямоугольное стекло. Металлическая пластинка, прикрывающая замочную скважину, была выкрашена в ярко-красный цвет. Похоже, это было единственное яркое пятно в коридоре. Здесь ощущалось давление камня и стали. Вынужденная особенность архитектуры, потому что это была тюрьма. Это место выглядело как тюрьма, хотя я до сих пор не видел ни одной камеры.
Мы ждали за дверью комнаты, которую использовали для фотографирования и снятия отпечатков пальцев у задержанных. Заглянув внутрь, можно было увидеть водруженную на самодельный деревянный штатив камеру со вспышкой наверху. У стены напротив камеры стоял стул. Над стулом были закреплены комбинированные электрические часы вместе с цифровым табло, показывающим число, месяц и день недели. Стрелки часов показывали 4.38. На табло светилось «1 МАРТА ПОНЕДЕЛЬНИК». Вероятно, Майкл не так давно сидел в этом кресле. Его фотографировали вместе с приборами, которые отметили число, месяц, день недели, а кроме того, присвоили ему регистрационный номер.
– Детектив Ди Лука имел возможность побеседовать с мисс Луизой Верхааген… Насколько я помню, так звучит ее фамилия, – сообщил Юренберг. – Это одна из медсестер, работающих с доктором Парчейзом. Расскажу вам, что я за это время предпринял. Я исходил из тех соображений, что у мужчины, который лжет по поводу причины выхода из игры в покер и о своих последующих действиях, есть кое-что на стороне. Помните, когда я спросил у доктора Парчейза, не погуливает ли он от жены, что он мне ответил? Так вот, он сообщил мне, что счастлив в браке, но от прямого ответа на вопрос ушел. Вскоре после того, как вы уехали, Ди Лука поговорил с мисс Верхааген. Она полностью не подтвердила моих подозрений насчет шашней доктора, но и не отрицала. Фактически, она сообщила, что было множество телефонных звонков от женщины по имени Кэтрин Брене. Оказывается, эта женщина не является пациенткой, и более того, это замужняя леди, у которой муж врач. Разумеется, это не значит, что доктор Парчейз отправился домой и убил свою жену и двух дочерей. Совсем не обязательно. Это может означать всего-навсего, что во время совершения убийств он волочился за миссис Брене, и в этом случае я собираюсь поговорить с вышеупомянутой леди на тот предмет, был ли он тогда с ней или не был.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25