– Ах ты, господи… Ах… – Он в тоске заломил руки и опять забухал лбом в половицы, как будто хотел разбить его. – За что? За что наказанье?.. Чем прогневали?
– Что? Что случилось?! – выкрикнул я, чувствуя, что у меня холодеет лицо.
Он вскочил на ноги, метнулся и прошептал так:
– Господин доктор… что хотите… денег дам… денег берите, какие хотите. Какие хотите. Продукты будем доставлять… только чтоб не померла. Только чтоб не померла. Калекой останется – пущай. Пущай – кричал он в потолок. Хватит прокормить, хватит.
Бледное лицо Аксиньи висело в черном квадрате двери. Тоска обвилась вокруг моего сердца.
– Что?.. Что? говорите! – выкрикнул я болезненно.
Он стих и шепотом, как будто по секрету, сказал мне, и глаза его стали бездонны:
– В мялку попала…
– В мялку… в мялку?.. – переспросил я – что это такое?
– Лен, лен мяли… господин доктор… – шепотом объяснила Аксинья, – мялка-то… лен мнут…
«Вот начало. Вот. О, зачем я приехал!» подумал я.
– Кто?
– Дочка моя, – ответил он шепотом, а потом крикнул: – Помогите! – и вновь повалился, и стриженые его в скобку волосы метнулись на его глаза.
Лампа «молния» с покривившимся жестяным абажуром горела жарко, двумя рогами. На операционном столе, на белой, свежепахнущей, клеенке я ее увидел, и грыжа померкла у меня в памяти.
Светлые, чуть рыжеватые волосы свешивались со стола сбившимся засохшим колтуном. Коса была гигантская, и конец ее касался пола. Ситцевая юбка была изорвана, и кровь на ней разного цвета – пятно бурое, пятно жирное, алое. Свет «молнии» показался мне желтым и живым, а ее лицо бумажным, белым, нос заострен.
На белом лице у нее, как гипсовая, неподвижная, потухала действительно редкостная красота. Не всегда, не часто встретишь такое лицо.
В операционной секунд десять было полное молчание, но за закрытыми дверями слышно было, как глухо выкрикивал кто-то и бухал, все бухал головой.
«Обезумел, – думал я, – а сиделки, значит, его отпаивают… Почему такая красавица? Хотя у него правильные черты лица… Видно, мать была красивая… Он вдовец».
– Он вдовец? – машинально шепнул я.
– Вдовец, – тихо ответа Пелагея Ивановна.
Тут Демьян Лукич резким, как бы злобным движением от края до верху разорвал юбку и сразу ее обнажил. Я глянул, и то, что я увидал, превысило мои ожидания. Левой ноги, собственно, не было. Начиная от раздробленного колена, лежала кровавая рвань, красные мятые мышцы и остро во все стороны торчали белые раздавленные кости. Правая была переломлена в голени так, что обе кости концами выскочили наружу, пробив кожу. От этого ступня ее безжизненно, как бы отдельно, лежала, повернувшись набок.
– Да, – тихо молвил фельдшер и ничего больше не прибавил.
Тут я вышел из оцепенения и взялся за ее пульс. В холодной руке его не было. Лишь после нескольких секунд нашел я чуть заметную редкую волну. Она прошла… потом была пауза, во время которой я успел глянуть на синеющие крылья носа и белые губы… Хотел уже сказать: конец… по счастью, удержался… Опять прошла ниточкой волна.
«Вот как потухает изорванный человек, – подумал я, тут уж ничего не сделаешь»
Но вдруг сурово сказал, не узнавая своего голоса:
– Камфары.
Тут Анна Николаевна склонилась к моему уху и шепнула:
– Зачем, доктор. Не мучайте. Зачем еще колоть. Сейчас отойдет… Не спасете.
Я злобно и мрачно оглянулся на нее и сказал:
– Попрошу камфары…
Так, что Анна Николаевна с вспыхнувшим, обиженным лицом сейчас же бросилась к столику и сломала ампулу.
Фельдшер тоже, видимо, не одобрял камфары. Тем не менее он ловко и быстро взялся за шприц, и желтое масло ушло под кожу плеча.
«Умирай. Умирай скорее, – подумал я, – умирай. А то что же я буду делать с тобой?»
– Сейчас помрет, – как бы угадал мою мысль, шепнул фельдшер. Он покосился на простыню, но, видимо, раздумал: жаль было кровавить простыню. Однако через несколько секунд ее пришлось прикрыть. Она лежала, как труп, но она не умерла. В голове моей вдруг стало светло, как под стеклянным потолком нашего далекого анатомического театра.
– Камфары еще, – хрипло сказал я.
И опять покорно фельдшер впрыснул масло.
«Неужели же не умрет?… – отчаянно подумал я. Неужели придется…»
Все светлело в мозгу, и вдруг без всяких учебников, без советов, без помощи я соображал – уверенность, что сообразил, была железной, – что сейчас мне придется в первый раз в жизни на угасшем человеке делать ампутацию. И человек этот умрет под ножом. Ах, под ножом умрет. Ведь у нее же нет крови! За десять верст вытекло все через раздробленные ноги, и неизвестно даже, чувствует ли она что-нибудь сейчас, слышит ли. Она молчит. Ах, почему она не умирает? Что скажет мне безумный отец?
– Готовьте ампутацию, – сказал я фельдшеру чужим голосом.
Акушерка посмотрела на меня дико, но у фельдшера мелькнула искра сочувствия в глазах, и он заметался у инструментов. Под руками у него взревел примус.
Прошло четверть часа. С суеверным ужасом я вглядывался в угасший глаз, продымая холодное веко. Ничего не постиг. Как может жить полутруп? Капли пота неудержимо бежали у меня по лбу из-под белого колпака, и марлей Пелагея Ивановна вытирала соленый пот. В остатках крови в жилах у девушки теперь плавал и кофеин. Нужно было его впрыскать или нет? На бедрах Анна Николаевна, чуть-чуть касаясь, гладила бугры, набухшие от физиологического раствора. А девушка жила.
Я взял нож, стараясь подражать (раз в жизни в университете я видел ампутацию) кому-то… Я умолял теперь судьбу, чтобы уж в ближайшие полчаса она не померла… «Пусть умрет в палате, когда я окончу операцию…»
За меня работал только мой здравый смысл, подхлестнутый необычайностью обстановки. Я кругообразно и ловко, как опытный мясник, острейшим ножом полоснул бедро, и кожа разошлась, не дав ни одной росинки крови. «Сосуды начнут кровить, что я буду делать?» – думал я и, как волк, косился на груду торзионных пинцетов. Я срезал громадный кус женского мяса и один из сосудов – он был в виде беловатой трубочки, – но ни капли крови не выступило из него. Я зажал его торзионным пинцетом и двинулся дальше. Я натыкал эти торзионные пинцеты всюду, где предполагал сосуды «Артериа… артериа… как, черт, ее?…» В операционной стало похоже на клинику. Торзионные пинцеты висели гроздьями. Их марлей оттянули кверху вместе с мясом, и я стал мелкозубой ослепительной пилой пилить круглую кость «почему не умирает?… Это удивительно… ох, как живуч человек!»
И кость отпала. В руках у Демьяна Лукича осталось то, что было девичьей ногой. Лохмы мяса, кости! Все это отбросили в сторону, и на столе оказалась девушка, как будто укороченная на треть, с оттянутой в сторону культей. «Еще, еще немножко… не умирай, – вдохновенно думал я, – потерпи до палаты, дай мне выскочить благополучно из этого ужасного случая моей жизни».
Потом вязали лигатурами, потом, шелкая колленом, я стал редкими швами зашивать кожу… но остановился, осененный, сообразил… оставил сток… вложил марлевый тампон… Пот застилал мне глаза, и мне казалось, будто я в бане…
Отдулся. Тяжело посмотрел на культю, на восковое лицо. Спросил:
– Жива?
– Жива… – как беззвучное эхо, отозвались сразу и фельдшер и Анна Николаевна.
– Еще минуточку проживет, – одними губами, без звука в ухо сказал мне фельдшер. Потом запнулся и деликатно посоветовал: – Вторую ногу, может, и не трогать, доктор. Марлей, знаете ли, замотаем… а то не дотянет до палаты… А? Все лучше, если не в операционной скончается.
– Гипс давайте, – сипло отозвался я, толкаемый неизвестной силой.
Весь пол был заляпан белыми пятнами, все мы были в поту. Полутруп лежал неподвижно. Правая нога была забинтована гипсом, и зияло на голени вдохновенно оставленное мною окно на месте перелома.
– Живет… – удивленно хрипнул фельдшер.
Затем ее стали подымать, и под простыней бы виден гигантский провал – треть ее тела мы оставили в операционной.
Затем колыхались тени в коридоре, шмыгали сиделки, и я видел, как по стене прокралась растрепанная мужская фигура и издала сухой вопль. Но его удалили. И стихло.
В операционной я мыл окровавленные по локоть руки.
– Вы, доктор, вероятно, много делали ампутаций? – вдруг спросила Анна Николаевна. – Очень, очень хорошо… Не хуже Леопольда…
В ее устах слово «Леопольд» неизменно звучало, как «Дуайен».
Я исподлобья взглянул на лица. И у всех – и у Демьяна Лукича и у Пелагеи Ивановны – заметил в глазах уважение и удивление.
– Кхм… я… Я только два раза делал, видите ли…
Зачем я солгал? Теперь мне это непонятно.
В больнице стихло. Совсем.
– Когда умрет, обязательно пришлите за мной, – вполголоса приказ я фельдшеру, и он почему-то вместо «хорошо» ответил почтительно:
– Слушаю-с…
Через несколько минут я был у зеленой лампы в кабинете докторской квартиры. Дом молчал.
Бледное лицо отражалось в чернейшем стекле.
«Нет, я не похож на Дмитрия Самозванца, и я, видите ли, постарел как-то… Складка над переносицей… Сейчас постучат… Скажут «умерла"…
Да, пойду я и погляжу в последний раз… Сейчас раздастся стук…
* * *
В дверь постучали. Это было через два с половиной месяца. В окне сиял один из первых зимних дней.
Вошел он; я его разглядел только тогда. Да, действительно черты лица правильные. Лет сорока пяти. Глаза искрятся.
Затем шелест… на двух костылях впрыгнула очаровательной красоты одноногая девушка в широчайшей юбке, обшитой по подолу красной каймой.
Она поглядела на меня, и щеки ее замело розовой краской.
– В Москве… в Москве… – И я стал писать адрес – там устроят протез, искусственную ногу.
– Руку поцелуй, – вдруг неожиданно сказал отец.
Я до того растерялся, что вместо губ поцеловал ее в нос.
Тогда она, обвисая на костылях, развернула сверток, и выпало длинное снежно-белое полотенце с безыскусственным красным вышитым петухом. Так вот что она прятала под подушку на осмотрах. То-то, я помню, нитки лежали на столике.
– Не возьму, – сурово сказал я и даже головой замотал. Но у нее стало такое лицо, такие глаза, что я взял…
И много лет оно висело у меня в спальне в Мурьеве, потом странствовало со мной. Наконец обветшало, стерлось, продырявилось и исчезло, как стираются и исчезают воспоминания.
Вьюга
То, как зверь, она завоет,
То заплачет, как дитя
Вся эта история началась с того, что, по словам всезнающей Аксиньи, конторщик Пальчиков, проживающий в Шалометьево, влюбился в дочь агронома. Любовь была пламенная, иссушающая беднягино сердце. Он съездил в уездный город Грачевку и заказал себе костюм. Вышел этот костюм ослепительным, и очень возможно, что серые полоски на конторских штанах решили судьбу несчастного человека. Дочка агронома согласилась стать его женой.
Я же – врач Н-ской больницы, участка, такой-то губернии, после того как отнял ногу у девушки, попавшей в мялку для льна, прославился настолько, что под тяжестью своей славы чуть не погиб. Ко мне на прием по накатанному санному пути стали ездить сто человек крестьян в день. Я перестал обедать. Арифметика – жестокая наука. Предположим, что на каждого из ста моих пациентов я тратил только по пять минут… пять! Пятьсот минут – восемь часов двадцать минут. Подряд, заметьте. И, кроме того, у меня было стационарное отделение на тридцать человек. И, кроме того, я ведь делал операции.
Одним словом, возвращаясь из больницы в девять часов вечера, я не хотел ни есть, ни пить, ни спать. Ничего не хотел, кроме того, чтобы никто не приехал звать меня на роды.
И в течение двух недель по санному пути меня ночью увозили раз пять.
Темная влажность появилась у меня в глазах, а над переносицей легла вертикальная складка, как червяк. Ночью я видел в зыбком тумане неудачные операции, обнаженные ребра, а руки свои в человеческой крови и просыпался, липкий и прохладный, несмотря на жаркую печку-голландку.
На обходе я шел стремительной поступью, за мною мело фельдшера, фельдшерицу и двух сиделок. Останавливаясь у постели, на которой, тая в жару и жалобно дыша, болел человек, я выжимал из своего мозга все, что в нем было. Пальцы мои шарили по сухой, пылающей коже, я смотрел на зрачки, постукивал по ребрам, слушал, как таинственно бьет в глубине сердце, и нес в себе одну мысль – как его спасти? И этого – спасти. И этого! Всех.
Шел бой. Каждый день он начинался утром при бледном свете снега, а кончался при желтом мигалии пылкой лампы свете снега, а кончался при желтом мигании пылкой лампы «молнии».
«Чем это кончится, мне интересно было бы знать? – говорил я сам себе ночью. – Ведь этак будут ездить на санях и в январе, и в феврале, и в марте.»
Я написал к Грачевку и вежливо напомнил о том, что на Н-ском участке полагается и второй врач.
Письмо на дровнях уехо по ровному снежному океану за сорок верст. Через три дня пришел ответ: писали, что, конечно, конечно… Обязательно… но только не сейчас… никто пока не едет…
Заключали письмо некоторые приятные отзывы о моей работе и пожелания дальнейших успехов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
– Что? Что случилось?! – выкрикнул я, чувствуя, что у меня холодеет лицо.
Он вскочил на ноги, метнулся и прошептал так:
– Господин доктор… что хотите… денег дам… денег берите, какие хотите. Какие хотите. Продукты будем доставлять… только чтоб не померла. Только чтоб не померла. Калекой останется – пущай. Пущай – кричал он в потолок. Хватит прокормить, хватит.
Бледное лицо Аксиньи висело в черном квадрате двери. Тоска обвилась вокруг моего сердца.
– Что?.. Что? говорите! – выкрикнул я болезненно.
Он стих и шепотом, как будто по секрету, сказал мне, и глаза его стали бездонны:
– В мялку попала…
– В мялку… в мялку?.. – переспросил я – что это такое?
– Лен, лен мяли… господин доктор… – шепотом объяснила Аксинья, – мялка-то… лен мнут…
«Вот начало. Вот. О, зачем я приехал!» подумал я.
– Кто?
– Дочка моя, – ответил он шепотом, а потом крикнул: – Помогите! – и вновь повалился, и стриженые его в скобку волосы метнулись на его глаза.
Лампа «молния» с покривившимся жестяным абажуром горела жарко, двумя рогами. На операционном столе, на белой, свежепахнущей, клеенке я ее увидел, и грыжа померкла у меня в памяти.
Светлые, чуть рыжеватые волосы свешивались со стола сбившимся засохшим колтуном. Коса была гигантская, и конец ее касался пола. Ситцевая юбка была изорвана, и кровь на ней разного цвета – пятно бурое, пятно жирное, алое. Свет «молнии» показался мне желтым и живым, а ее лицо бумажным, белым, нос заострен.
На белом лице у нее, как гипсовая, неподвижная, потухала действительно редкостная красота. Не всегда, не часто встретишь такое лицо.
В операционной секунд десять было полное молчание, но за закрытыми дверями слышно было, как глухо выкрикивал кто-то и бухал, все бухал головой.
«Обезумел, – думал я, – а сиделки, значит, его отпаивают… Почему такая красавица? Хотя у него правильные черты лица… Видно, мать была красивая… Он вдовец».
– Он вдовец? – машинально шепнул я.
– Вдовец, – тихо ответа Пелагея Ивановна.
Тут Демьян Лукич резким, как бы злобным движением от края до верху разорвал юбку и сразу ее обнажил. Я глянул, и то, что я увидал, превысило мои ожидания. Левой ноги, собственно, не было. Начиная от раздробленного колена, лежала кровавая рвань, красные мятые мышцы и остро во все стороны торчали белые раздавленные кости. Правая была переломлена в голени так, что обе кости концами выскочили наружу, пробив кожу. От этого ступня ее безжизненно, как бы отдельно, лежала, повернувшись набок.
– Да, – тихо молвил фельдшер и ничего больше не прибавил.
Тут я вышел из оцепенения и взялся за ее пульс. В холодной руке его не было. Лишь после нескольких секунд нашел я чуть заметную редкую волну. Она прошла… потом была пауза, во время которой я успел глянуть на синеющие крылья носа и белые губы… Хотел уже сказать: конец… по счастью, удержался… Опять прошла ниточкой волна.
«Вот как потухает изорванный человек, – подумал я, тут уж ничего не сделаешь»
Но вдруг сурово сказал, не узнавая своего голоса:
– Камфары.
Тут Анна Николаевна склонилась к моему уху и шепнула:
– Зачем, доктор. Не мучайте. Зачем еще колоть. Сейчас отойдет… Не спасете.
Я злобно и мрачно оглянулся на нее и сказал:
– Попрошу камфары…
Так, что Анна Николаевна с вспыхнувшим, обиженным лицом сейчас же бросилась к столику и сломала ампулу.
Фельдшер тоже, видимо, не одобрял камфары. Тем не менее он ловко и быстро взялся за шприц, и желтое масло ушло под кожу плеча.
«Умирай. Умирай скорее, – подумал я, – умирай. А то что же я буду делать с тобой?»
– Сейчас помрет, – как бы угадал мою мысль, шепнул фельдшер. Он покосился на простыню, но, видимо, раздумал: жаль было кровавить простыню. Однако через несколько секунд ее пришлось прикрыть. Она лежала, как труп, но она не умерла. В голове моей вдруг стало светло, как под стеклянным потолком нашего далекого анатомического театра.
– Камфары еще, – хрипло сказал я.
И опять покорно фельдшер впрыснул масло.
«Неужели же не умрет?… – отчаянно подумал я. Неужели придется…»
Все светлело в мозгу, и вдруг без всяких учебников, без советов, без помощи я соображал – уверенность, что сообразил, была железной, – что сейчас мне придется в первый раз в жизни на угасшем человеке делать ампутацию. И человек этот умрет под ножом. Ах, под ножом умрет. Ведь у нее же нет крови! За десять верст вытекло все через раздробленные ноги, и неизвестно даже, чувствует ли она что-нибудь сейчас, слышит ли. Она молчит. Ах, почему она не умирает? Что скажет мне безумный отец?
– Готовьте ампутацию, – сказал я фельдшеру чужим голосом.
Акушерка посмотрела на меня дико, но у фельдшера мелькнула искра сочувствия в глазах, и он заметался у инструментов. Под руками у него взревел примус.
Прошло четверть часа. С суеверным ужасом я вглядывался в угасший глаз, продымая холодное веко. Ничего не постиг. Как может жить полутруп? Капли пота неудержимо бежали у меня по лбу из-под белого колпака, и марлей Пелагея Ивановна вытирала соленый пот. В остатках крови в жилах у девушки теперь плавал и кофеин. Нужно было его впрыскать или нет? На бедрах Анна Николаевна, чуть-чуть касаясь, гладила бугры, набухшие от физиологического раствора. А девушка жила.
Я взял нож, стараясь подражать (раз в жизни в университете я видел ампутацию) кому-то… Я умолял теперь судьбу, чтобы уж в ближайшие полчаса она не померла… «Пусть умрет в палате, когда я окончу операцию…»
За меня работал только мой здравый смысл, подхлестнутый необычайностью обстановки. Я кругообразно и ловко, как опытный мясник, острейшим ножом полоснул бедро, и кожа разошлась, не дав ни одной росинки крови. «Сосуды начнут кровить, что я буду делать?» – думал я и, как волк, косился на груду торзионных пинцетов. Я срезал громадный кус женского мяса и один из сосудов – он был в виде беловатой трубочки, – но ни капли крови не выступило из него. Я зажал его торзионным пинцетом и двинулся дальше. Я натыкал эти торзионные пинцеты всюду, где предполагал сосуды «Артериа… артериа… как, черт, ее?…» В операционной стало похоже на клинику. Торзионные пинцеты висели гроздьями. Их марлей оттянули кверху вместе с мясом, и я стал мелкозубой ослепительной пилой пилить круглую кость «почему не умирает?… Это удивительно… ох, как живуч человек!»
И кость отпала. В руках у Демьяна Лукича осталось то, что было девичьей ногой. Лохмы мяса, кости! Все это отбросили в сторону, и на столе оказалась девушка, как будто укороченная на треть, с оттянутой в сторону культей. «Еще, еще немножко… не умирай, – вдохновенно думал я, – потерпи до палаты, дай мне выскочить благополучно из этого ужасного случая моей жизни».
Потом вязали лигатурами, потом, шелкая колленом, я стал редкими швами зашивать кожу… но остановился, осененный, сообразил… оставил сток… вложил марлевый тампон… Пот застилал мне глаза, и мне казалось, будто я в бане…
Отдулся. Тяжело посмотрел на культю, на восковое лицо. Спросил:
– Жива?
– Жива… – как беззвучное эхо, отозвались сразу и фельдшер и Анна Николаевна.
– Еще минуточку проживет, – одними губами, без звука в ухо сказал мне фельдшер. Потом запнулся и деликатно посоветовал: – Вторую ногу, может, и не трогать, доктор. Марлей, знаете ли, замотаем… а то не дотянет до палаты… А? Все лучше, если не в операционной скончается.
– Гипс давайте, – сипло отозвался я, толкаемый неизвестной силой.
Весь пол был заляпан белыми пятнами, все мы были в поту. Полутруп лежал неподвижно. Правая нога была забинтована гипсом, и зияло на голени вдохновенно оставленное мною окно на месте перелома.
– Живет… – удивленно хрипнул фельдшер.
Затем ее стали подымать, и под простыней бы виден гигантский провал – треть ее тела мы оставили в операционной.
Затем колыхались тени в коридоре, шмыгали сиделки, и я видел, как по стене прокралась растрепанная мужская фигура и издала сухой вопль. Но его удалили. И стихло.
В операционной я мыл окровавленные по локоть руки.
– Вы, доктор, вероятно, много делали ампутаций? – вдруг спросила Анна Николаевна. – Очень, очень хорошо… Не хуже Леопольда…
В ее устах слово «Леопольд» неизменно звучало, как «Дуайен».
Я исподлобья взглянул на лица. И у всех – и у Демьяна Лукича и у Пелагеи Ивановны – заметил в глазах уважение и удивление.
– Кхм… я… Я только два раза делал, видите ли…
Зачем я солгал? Теперь мне это непонятно.
В больнице стихло. Совсем.
– Когда умрет, обязательно пришлите за мной, – вполголоса приказ я фельдшеру, и он почему-то вместо «хорошо» ответил почтительно:
– Слушаю-с…
Через несколько минут я был у зеленой лампы в кабинете докторской квартиры. Дом молчал.
Бледное лицо отражалось в чернейшем стекле.
«Нет, я не похож на Дмитрия Самозванца, и я, видите ли, постарел как-то… Складка над переносицей… Сейчас постучат… Скажут «умерла"…
Да, пойду я и погляжу в последний раз… Сейчас раздастся стук…
* * *
В дверь постучали. Это было через два с половиной месяца. В окне сиял один из первых зимних дней.
Вошел он; я его разглядел только тогда. Да, действительно черты лица правильные. Лет сорока пяти. Глаза искрятся.
Затем шелест… на двух костылях впрыгнула очаровательной красоты одноногая девушка в широчайшей юбке, обшитой по подолу красной каймой.
Она поглядела на меня, и щеки ее замело розовой краской.
– В Москве… в Москве… – И я стал писать адрес – там устроят протез, искусственную ногу.
– Руку поцелуй, – вдруг неожиданно сказал отец.
Я до того растерялся, что вместо губ поцеловал ее в нос.
Тогда она, обвисая на костылях, развернула сверток, и выпало длинное снежно-белое полотенце с безыскусственным красным вышитым петухом. Так вот что она прятала под подушку на осмотрах. То-то, я помню, нитки лежали на столике.
– Не возьму, – сурово сказал я и даже головой замотал. Но у нее стало такое лицо, такие глаза, что я взял…
И много лет оно висело у меня в спальне в Мурьеве, потом странствовало со мной. Наконец обветшало, стерлось, продырявилось и исчезло, как стираются и исчезают воспоминания.
Вьюга
То, как зверь, она завоет,
То заплачет, как дитя
Вся эта история началась с того, что, по словам всезнающей Аксиньи, конторщик Пальчиков, проживающий в Шалометьево, влюбился в дочь агронома. Любовь была пламенная, иссушающая беднягино сердце. Он съездил в уездный город Грачевку и заказал себе костюм. Вышел этот костюм ослепительным, и очень возможно, что серые полоски на конторских штанах решили судьбу несчастного человека. Дочка агронома согласилась стать его женой.
Я же – врач Н-ской больницы, участка, такой-то губернии, после того как отнял ногу у девушки, попавшей в мялку для льна, прославился настолько, что под тяжестью своей славы чуть не погиб. Ко мне на прием по накатанному санному пути стали ездить сто человек крестьян в день. Я перестал обедать. Арифметика – жестокая наука. Предположим, что на каждого из ста моих пациентов я тратил только по пять минут… пять! Пятьсот минут – восемь часов двадцать минут. Подряд, заметьте. И, кроме того, у меня было стационарное отделение на тридцать человек. И, кроме того, я ведь делал операции.
Одним словом, возвращаясь из больницы в девять часов вечера, я не хотел ни есть, ни пить, ни спать. Ничего не хотел, кроме того, чтобы никто не приехал звать меня на роды.
И в течение двух недель по санному пути меня ночью увозили раз пять.
Темная влажность появилась у меня в глазах, а над переносицей легла вертикальная складка, как червяк. Ночью я видел в зыбком тумане неудачные операции, обнаженные ребра, а руки свои в человеческой крови и просыпался, липкий и прохладный, несмотря на жаркую печку-голландку.
На обходе я шел стремительной поступью, за мною мело фельдшера, фельдшерицу и двух сиделок. Останавливаясь у постели, на которой, тая в жару и жалобно дыша, болел человек, я выжимал из своего мозга все, что в нем было. Пальцы мои шарили по сухой, пылающей коже, я смотрел на зрачки, постукивал по ребрам, слушал, как таинственно бьет в глубине сердце, и нес в себе одну мысль – как его спасти? И этого – спасти. И этого! Всех.
Шел бой. Каждый день он начинался утром при бледном свете снега, а кончался при желтом мигалии пылкой лампы свете снега, а кончался при желтом мигании пылкой лампы «молнии».
«Чем это кончится, мне интересно было бы знать? – говорил я сам себе ночью. – Ведь этак будут ездить на санях и в январе, и в феврале, и в марте.»
Я написал к Грачевку и вежливо напомнил о том, что на Н-ском участке полагается и второй врач.
Письмо на дровнях уехо по ровному снежному океану за сорок верст. Через три дня пришел ответ: писали, что, конечно, конечно… Обязательно… но только не сейчас… никто пока не едет…
Заключали письмо некоторые приятные отзывы о моей работе и пожелания дальнейших успехов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17