Неблагородны и презренны промыслы подёнщиков и всех тех, кто продаёт свою работу, а не искусство, ибо само получение платы служит задатком на рабство. Презренными надо считать тех, кто покупает у купцов для немедленной перепродажи: они ведь ничего не заработают, если не будут сверх меры лгать, а нет ничего позорнее пустозвонства. Ремесленники все занимаются грязным делом: в мастерской не может быть ничего от свободнорождённого. А меньше всего заслуживают одобрения те занятия, которые обслуживают чувственное наслаждение, – ремесло торговца солёной рыбой, мясников, поваров, колбасников, рыбаков, как говорит Теренций. Сюда можно, если хочешь, прибавить продавцов мазей, танцовщиков и всякого рода игроков. Но те ремесла, которые требуют значительного ума или приносят серьёзную пользу, как медицина, архитектура, преподавание почтенных наук, считаются почтенными – для тех, конечно, кому они подходят по их социальному положению. Что касается торговли, то мелкую надо считать презренной; но если она крупная и богатая, когда привозится отовсюду много товаров и они продаются оптом многим без надувательства, то такую торговлю не следует порицать… Но из всех способов добывания благ нет ничего лучшего, прибыльнее, достойнее свободного человека, чем земледелие».
Все эти люди формально обладали правами римских граждан, участвовали в выборах магистратов, в народных собраниях (никаких собственных политических интересов они, правда, не имели и обычно голосовали за кого скажут); не имели они и никакой собственности. Этот слой жил за счёт подачек богатых граждан, становясь клиентами и поддерживая их кандидатов на выборах, выполняя какие-то мелкие услуги, наконец, просто за счёт государственных раздач. В I веке до н. э. их содержание взяла на себя римская казна: по закону Кассия, изданному в 73 г. до н. э., каждому из пролетариев полагалось 5 модиев зерна в месяц (примерно 1,5 кг в сутки). В 50–40 до н. э. в Риме регулярно получали бесплатный хлеб до 300 тысяч человек; все они были занесены в особые списки, и было бы прямым нарушением римского закона хоть в чём-то обделить этих нахлебников.
Меж тем не обделить их было трудно, ибо претензии этой категории граждан достигали того, что они начинали требовать от своего государства не только бесплатного хлеба, но и дармовой выпивки. История оставила нам память о том, что сам Август был вынужден напоминать волнующейся толпе, что в акведуках Агриппы есть достаточно свежей и чистой воды, и все желающие могут удовлетворить свою жажду без всякой платы. При всём сочувствии к несчастным, здесь наши симпатии всецело на стороне Августа, ибо стоит только представить трехсоттысячную толпу, имеющую доступ к бесплатной выпивке… Словом формируется паразитический слой люмпен-пролетариев, который рабовладельческое общество Рима содержало за счёт труда рабов и финансового ограбления провинций.
Когда Гай Гракх на втором году своего трибуната предложил предоставить всем союзникам Рима всю полноту прав гражданина, это начинание встретило абсолютное неприятие. И римский Сенат, и всадники, и (в особенности!) римский плебс, как городской, так и сельский, единым фронтом выступили против этого закона. Позиция первых, как кажется, естественна и понятна, а что касается социальных низов, то, на первый взгляд, здесь есть некоторое противоречие, ибо почему-то хочется верить, что между обездоленными всегда существует взаимопонимание и единство. Однако именно в поведении социальных низов и обнаруживается подлинная закономерность.
Высказывается мнение, что римский плебс не хотел делиться правом на дармовое снабжение хлебом. Но, думается, дело здесь не только в этом. Толпа не сильна в экономических расчётах. Всё то, что даётся ей, воспринимается ею как неотъемлемое право, любое посягательство на которое является верхом святотатства и заслуживает самой суровой кары. Поэтому едва ли многие связывали расширение прав римского гражданина с возможностью прекращения бесплатных раздач. Но вот что действительно неприемлемо ей – так это расстаться с гордым ощущением того, что пусть она и формирует собой низшую ступень социальной иерархии Рима, но это всё-таки низшая ступень некоей элиты. Полноправные граждане великого государства, они могли остаться свободными только в том случае, если сохраняется дефицит прав у других, ибо свобода римского гражданина – это, как уже говорилось в гл. 7, не что иное, как сумма несвобод всех тех, кто был покорён их городом.
Кстати, в этом единодушии гражданам римского государства часто не уступали даже рабы. Существует легенда, относящаяся ко времени первого принципата. Один из римских городов был осаждён варварами; защищавший его гарнизон погиб во время вылазки, в городе остались только женщины, дети и рабы. В это время вражеские катапульты забрасывали город посланиями, в которых говорилось, что если этот город падёт, женщины и дети станут добычей последних, которые смогут сделать с ними всё, что захотят. Но на краю гибели рабы потребовали оружия, чтобы защитить город. Оружие было выдано, и они победили, а после победы сложили в центре города из него большую пирамиду. Когда их спросили, почему они поступили так, рабы ответили: «Лучше быть рабами Рима, чем свободными в мире варваров».
Нужно ли говорить, что этими людьми двигало не одно только чувство глубокой благодарности к своей новой приютившей их родине? Легенды способны многое преувеличивать, здесь же, скорее всего, был прямой расчёт, что выгоднее – свести былые счёты или сохранить существующее положение, и, вероятно, этот расчёт показал, что куда выгоднее второе.
А впрочем, – мы ещё скажем об этом, – некоторую долю экзальтации, наверное, тоже нельзя было сбрасывать со счётов (да ведь и в случае победного штурма их ожидало отнюдь не освобождение). Мы, конечно, знаем, что Рим отличался крайней бесчеловечностью обращения со своими невольниками, но знаем и другое – освобождение рабов было сравнительно лёгким делом в этом городе: ещё победитель Карфагена, Сципион Эмилиан Африканский Младший (185–129 до н. э.) презрительно попрекал бушующую на форуме толпу тем, что он совсем недавно привёз её в Рим в цепях. Так что этот огромный город показывал нам образцы не одной только жестокости, но и доступного тому времени гуманизма (мы уже приводили здесь выписки из писем Сенеки, свидетельство Тацита о реакции народа на осуждение рабов, не предотвративших убийство Луция Педания Секунда), поэтому равнять всех римлян под одну гребёнку, конечно же, нельзя. К тому же не будем забывать, что и сообщество рабов тоже далеко не однородно, и многие из них – как ни парадоксально – были совершенно искренне заинтересованы в сохранении самого института рабства и честно служили ему. Словом, и этим людям доставалось что-то своё от эксплуатации завоёванных Римом земель.
Отсюда неудивительно, что политически бесправная масса провинциального населения, которая подвергалась жестокой и беззастенчивой эксплуатации со стороны римлян всех состояний, отвечала открытой ненавистью самому понятию Рима. Насколько велико было озлобление в провинциях против римлян, показывает такой факт: во время войны Рима с понтийским царём Митридатом местные жители провинции Азия в один день уничтожили 80 тысяч римлян, живших в малоазийских городах. Надо думать, что только одним днём дело не кончилось (не случайно другие источники говорят о 150 тысячах убитых), как надо думать и то, что среди растерзанных были и женщины, и дети… Во все времена уничтожение ненавистных символов вершилось убийством не только виновных.
§ 2. Свобода и правоспособность
Дело усугубляется тем, что долгое время римская провинция фактически не знает закона, властвующего в метрополии; поначалу она получает от победителя лишь его усечённый суррогат – так называемый lex provincialis, которым определялись её границы, административное деление и лишь некоторые сохраняющиеся за ней права. Каждая провинция поручалась римскому проконсулу или пропретору, которым вменялось в обязанность комплектовать и содержать войска, собирать налоги и через издаваемые эдикты осуществлять законную власть. Каждому наместнику был положен свой штат легатов (его формировал Сенат), свои воинские контингенты и, конечно же, масса жадных до наживы чиновников. Слабая связь с центральной властью и одновременно постоянная необходимость принятия оперативных управленческих решений делала римского наместника практически неограниченным диктатором, явочные права которого могли простираться вплоть до объявления войны правителям сопредельных с провинцией государств.
Но дело не объясняется ни слабой связью с метрополией, ни жадностью наместников, ни даже общей корыстью всех римских сословий, согласно «гревших руки» на ограблении захваченных оружием территорий. Все гораздо глубже, ибо здесь инстинкт наживы смыкается ещё и с древними представлениями человека о свободе. Повторимся: её идеал и здесь (в Республике и даже ранней Империи) не слишком отличается от греческого, иными словами, само представление о свободе существует только благодаря существованию противостоящей ей стихии неволи. Вернее сказать, свобода и здесь осознается как неотъемлемое право вершить свой суд над окружением; возможность же суда есть только там, где сохраняется утверждённое силой неравенство. Правда, в Риме это противопоставление не столько жёстко и контрастно, ибо свободе уже не противополагается одно только рабство; смысл этого многосложного понятия обогащается многими полутонами, и полное его определение вбирает в себя все промежуточные степени правосостояний всех категорий граждан. Поэтому институт рабства – при том, что относительные масштабы рабовладения на закате Республики, как кажется, значительно превосходят греческие – уже не оказывает решающего влияния на формирование представлений о правах и свободах римского гражданина. Так, сегодня существование обычных тюрем для уголовных преступников в общем-то мало сказывается на определении существа гражданских свобод.
Лейбниц (1646–1716), немецкий философ, математик, физик, лингвист, один из величайших мыслителей не только своего времени, где-то сравнивал римское право с математикой, и в какой-то степени его сравнение абсолютно справедливо, ибо в этом грандиозном творении чистого разума со скрупулёзной точностью расчислено все. Строгие зависимости объединяют все сферы частной и общественной жизни человека; чёткость формальных определений соперничает здесь с чеканными дефинициями логических категорий; все подведомственное закону складывается в некую единую систему строгих уравнений, род математических соотношений, где ни один даже самый ничтожный элемент общей гармонии уже не может быть изменён ничьим свободным произволом. Здесь решительно недопустима никакая приблизительность решений и даже бесконечно малое отклонение вердикта от истины оставляет вывод вне её сферы; степень отклонения уже не имеет решительно никакого значения, ибо, как и в математике, здесь правят только абсолютные результаты, а в сфере абсолютов любая неточность – ложь.
Сходные с математическими пропорциями, строгие количественные зависимости явственно прослеживаются и в правовом регулировании свободы. Ведь наличие разных категорий населения, которые обладают несопоставимыми объёмами прав, делает общую градацию правосостояний граждан родом сложной системы уравнений и неравенств. Свобода полноправного гражданина Рима – это уже не предмет какой-то отвлечённой умственной гимнастики не возвышенная абстракция; она может быть осмыслена до конца только в этой целостной системе конкретных связей, что скрепляют в единый монолит само государство. Отсюда, подобно тому, как полнота прав просто не существует там, где нет никакого неравноправия, свобода предстаёт как сложная юридическая категория, объемлющая собой всю сумму несвобод тех, кто когда-то был побеждён его легионами.
Краткий обзор многовековой политической борьбы показывает, что в правовом континууме Рима расширение правоспособности одних может быть достигнуто исключительно за счёт уменьшения реальной меры свободы других. Как, впрочем, и наоборот – любое сокращение правоспособности где-то на одном полюсе единого гражданского массива означает соразмерное ему расширение меры свободы всех тех, чьё место расположено у другого. Ничто иное немыслимо, никакое нарушение этих строгих взаимозависимостей недопустимо, ибо никакая свобода не возникает просто так из ничего, из абсолютной правовой пустоты; но точно так же никакую, даже самую малую её часть (там, где за человеком сохраняются хоть какие-то права, где он не продаётся в рабство) невозможно обратить в ничто. В какой-то степени было бы справедливым утверждать, что обществу отмерен лишь строго ограниченный объем прав и свобод, но вместе с тем смертный человек не властен изменить всемирные законы сохранения этих материй.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73
Все эти люди формально обладали правами римских граждан, участвовали в выборах магистратов, в народных собраниях (никаких собственных политических интересов они, правда, не имели и обычно голосовали за кого скажут); не имели они и никакой собственности. Этот слой жил за счёт подачек богатых граждан, становясь клиентами и поддерживая их кандидатов на выборах, выполняя какие-то мелкие услуги, наконец, просто за счёт государственных раздач. В I веке до н. э. их содержание взяла на себя римская казна: по закону Кассия, изданному в 73 г. до н. э., каждому из пролетариев полагалось 5 модиев зерна в месяц (примерно 1,5 кг в сутки). В 50–40 до н. э. в Риме регулярно получали бесплатный хлеб до 300 тысяч человек; все они были занесены в особые списки, и было бы прямым нарушением римского закона хоть в чём-то обделить этих нахлебников.
Меж тем не обделить их было трудно, ибо претензии этой категории граждан достигали того, что они начинали требовать от своего государства не только бесплатного хлеба, но и дармовой выпивки. История оставила нам память о том, что сам Август был вынужден напоминать волнующейся толпе, что в акведуках Агриппы есть достаточно свежей и чистой воды, и все желающие могут удовлетворить свою жажду без всякой платы. При всём сочувствии к несчастным, здесь наши симпатии всецело на стороне Августа, ибо стоит только представить трехсоттысячную толпу, имеющую доступ к бесплатной выпивке… Словом формируется паразитический слой люмпен-пролетариев, который рабовладельческое общество Рима содержало за счёт труда рабов и финансового ограбления провинций.
Когда Гай Гракх на втором году своего трибуната предложил предоставить всем союзникам Рима всю полноту прав гражданина, это начинание встретило абсолютное неприятие. И римский Сенат, и всадники, и (в особенности!) римский плебс, как городской, так и сельский, единым фронтом выступили против этого закона. Позиция первых, как кажется, естественна и понятна, а что касается социальных низов, то, на первый взгляд, здесь есть некоторое противоречие, ибо почему-то хочется верить, что между обездоленными всегда существует взаимопонимание и единство. Однако именно в поведении социальных низов и обнаруживается подлинная закономерность.
Высказывается мнение, что римский плебс не хотел делиться правом на дармовое снабжение хлебом. Но, думается, дело здесь не только в этом. Толпа не сильна в экономических расчётах. Всё то, что даётся ей, воспринимается ею как неотъемлемое право, любое посягательство на которое является верхом святотатства и заслуживает самой суровой кары. Поэтому едва ли многие связывали расширение прав римского гражданина с возможностью прекращения бесплатных раздач. Но вот что действительно неприемлемо ей – так это расстаться с гордым ощущением того, что пусть она и формирует собой низшую ступень социальной иерархии Рима, но это всё-таки низшая ступень некоей элиты. Полноправные граждане великого государства, они могли остаться свободными только в том случае, если сохраняется дефицит прав у других, ибо свобода римского гражданина – это, как уже говорилось в гл. 7, не что иное, как сумма несвобод всех тех, кто был покорён их городом.
Кстати, в этом единодушии гражданам римского государства часто не уступали даже рабы. Существует легенда, относящаяся ко времени первого принципата. Один из римских городов был осаждён варварами; защищавший его гарнизон погиб во время вылазки, в городе остались только женщины, дети и рабы. В это время вражеские катапульты забрасывали город посланиями, в которых говорилось, что если этот город падёт, женщины и дети станут добычей последних, которые смогут сделать с ними всё, что захотят. Но на краю гибели рабы потребовали оружия, чтобы защитить город. Оружие было выдано, и они победили, а после победы сложили в центре города из него большую пирамиду. Когда их спросили, почему они поступили так, рабы ответили: «Лучше быть рабами Рима, чем свободными в мире варваров».
Нужно ли говорить, что этими людьми двигало не одно только чувство глубокой благодарности к своей новой приютившей их родине? Легенды способны многое преувеличивать, здесь же, скорее всего, был прямой расчёт, что выгоднее – свести былые счёты или сохранить существующее положение, и, вероятно, этот расчёт показал, что куда выгоднее второе.
А впрочем, – мы ещё скажем об этом, – некоторую долю экзальтации, наверное, тоже нельзя было сбрасывать со счётов (да ведь и в случае победного штурма их ожидало отнюдь не освобождение). Мы, конечно, знаем, что Рим отличался крайней бесчеловечностью обращения со своими невольниками, но знаем и другое – освобождение рабов было сравнительно лёгким делом в этом городе: ещё победитель Карфагена, Сципион Эмилиан Африканский Младший (185–129 до н. э.) презрительно попрекал бушующую на форуме толпу тем, что он совсем недавно привёз её в Рим в цепях. Так что этот огромный город показывал нам образцы не одной только жестокости, но и доступного тому времени гуманизма (мы уже приводили здесь выписки из писем Сенеки, свидетельство Тацита о реакции народа на осуждение рабов, не предотвративших убийство Луция Педания Секунда), поэтому равнять всех римлян под одну гребёнку, конечно же, нельзя. К тому же не будем забывать, что и сообщество рабов тоже далеко не однородно, и многие из них – как ни парадоксально – были совершенно искренне заинтересованы в сохранении самого института рабства и честно служили ему. Словом, и этим людям доставалось что-то своё от эксплуатации завоёванных Римом земель.
Отсюда неудивительно, что политически бесправная масса провинциального населения, которая подвергалась жестокой и беззастенчивой эксплуатации со стороны римлян всех состояний, отвечала открытой ненавистью самому понятию Рима. Насколько велико было озлобление в провинциях против римлян, показывает такой факт: во время войны Рима с понтийским царём Митридатом местные жители провинции Азия в один день уничтожили 80 тысяч римлян, живших в малоазийских городах. Надо думать, что только одним днём дело не кончилось (не случайно другие источники говорят о 150 тысячах убитых), как надо думать и то, что среди растерзанных были и женщины, и дети… Во все времена уничтожение ненавистных символов вершилось убийством не только виновных.
§ 2. Свобода и правоспособность
Дело усугубляется тем, что долгое время римская провинция фактически не знает закона, властвующего в метрополии; поначалу она получает от победителя лишь его усечённый суррогат – так называемый lex provincialis, которым определялись её границы, административное деление и лишь некоторые сохраняющиеся за ней права. Каждая провинция поручалась римскому проконсулу или пропретору, которым вменялось в обязанность комплектовать и содержать войска, собирать налоги и через издаваемые эдикты осуществлять законную власть. Каждому наместнику был положен свой штат легатов (его формировал Сенат), свои воинские контингенты и, конечно же, масса жадных до наживы чиновников. Слабая связь с центральной властью и одновременно постоянная необходимость принятия оперативных управленческих решений делала римского наместника практически неограниченным диктатором, явочные права которого могли простираться вплоть до объявления войны правителям сопредельных с провинцией государств.
Но дело не объясняется ни слабой связью с метрополией, ни жадностью наместников, ни даже общей корыстью всех римских сословий, согласно «гревших руки» на ограблении захваченных оружием территорий. Все гораздо глубже, ибо здесь инстинкт наживы смыкается ещё и с древними представлениями человека о свободе. Повторимся: её идеал и здесь (в Республике и даже ранней Империи) не слишком отличается от греческого, иными словами, само представление о свободе существует только благодаря существованию противостоящей ей стихии неволи. Вернее сказать, свобода и здесь осознается как неотъемлемое право вершить свой суд над окружением; возможность же суда есть только там, где сохраняется утверждённое силой неравенство. Правда, в Риме это противопоставление не столько жёстко и контрастно, ибо свободе уже не противополагается одно только рабство; смысл этого многосложного понятия обогащается многими полутонами, и полное его определение вбирает в себя все промежуточные степени правосостояний всех категорий граждан. Поэтому институт рабства – при том, что относительные масштабы рабовладения на закате Республики, как кажется, значительно превосходят греческие – уже не оказывает решающего влияния на формирование представлений о правах и свободах римского гражданина. Так, сегодня существование обычных тюрем для уголовных преступников в общем-то мало сказывается на определении существа гражданских свобод.
Лейбниц (1646–1716), немецкий философ, математик, физик, лингвист, один из величайших мыслителей не только своего времени, где-то сравнивал римское право с математикой, и в какой-то степени его сравнение абсолютно справедливо, ибо в этом грандиозном творении чистого разума со скрупулёзной точностью расчислено все. Строгие зависимости объединяют все сферы частной и общественной жизни человека; чёткость формальных определений соперничает здесь с чеканными дефинициями логических категорий; все подведомственное закону складывается в некую единую систему строгих уравнений, род математических соотношений, где ни один даже самый ничтожный элемент общей гармонии уже не может быть изменён ничьим свободным произволом. Здесь решительно недопустима никакая приблизительность решений и даже бесконечно малое отклонение вердикта от истины оставляет вывод вне её сферы; степень отклонения уже не имеет решительно никакого значения, ибо, как и в математике, здесь правят только абсолютные результаты, а в сфере абсолютов любая неточность – ложь.
Сходные с математическими пропорциями, строгие количественные зависимости явственно прослеживаются и в правовом регулировании свободы. Ведь наличие разных категорий населения, которые обладают несопоставимыми объёмами прав, делает общую градацию правосостояний граждан родом сложной системы уравнений и неравенств. Свобода полноправного гражданина Рима – это уже не предмет какой-то отвлечённой умственной гимнастики не возвышенная абстракция; она может быть осмыслена до конца только в этой целостной системе конкретных связей, что скрепляют в единый монолит само государство. Отсюда, подобно тому, как полнота прав просто не существует там, где нет никакого неравноправия, свобода предстаёт как сложная юридическая категория, объемлющая собой всю сумму несвобод тех, кто когда-то был побеждён его легионами.
Краткий обзор многовековой политической борьбы показывает, что в правовом континууме Рима расширение правоспособности одних может быть достигнуто исключительно за счёт уменьшения реальной меры свободы других. Как, впрочем, и наоборот – любое сокращение правоспособности где-то на одном полюсе единого гражданского массива означает соразмерное ему расширение меры свободы всех тех, чьё место расположено у другого. Ничто иное немыслимо, никакое нарушение этих строгих взаимозависимостей недопустимо, ибо никакая свобода не возникает просто так из ничего, из абсолютной правовой пустоты; но точно так же никакую, даже самую малую её часть (там, где за человеком сохраняются хоть какие-то права, где он не продаётся в рабство) невозможно обратить в ничто. В какой-то степени было бы справедливым утверждать, что обществу отмерен лишь строго ограниченный объем прав и свобод, но вместе с тем смертный человек не властен изменить всемирные законы сохранения этих материй.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73