Пропащими душами, если хочешь. Но и это не совсем верно. Чтобы понять Тайну, постичь ее полностью, нужно пребывать в ней – как я. Но сейчас тебе важно знать лишь то, что погружение в нее не исключает присутствия человека в другом месте.
Он небрежно махнул в сторону Жизели:
– Voila!
Стена за спиной Жизели и часть прилегавших к ней плит пола тотчас растаяли, вытесненные черным звездным полем Тайны, – зрелище, к которому Бехайм, кажется, начинал привыкать. Тьма выпячивалась в их сторону, как будто сдерживаемая выпуклым стеклом. Часть тела Жизели, казалось, входила в это пространство, ее ступни покачивались на самом краю пропасти.
– А теперь смотри, – сказал Патриарх. – Смотри, как она прилетит.
Перед ними вдруг материализовалась вторая Жизель, ее полупрозрачный силуэт наложился на первую. Она была похожа на нее во всем, только на новой не было рубашки, и она как будто сопротивлялась, боролась с тьмой: извивалась, наклоняла голову то в одну сторону, то в другую; казалось, тьма – это какая-то тяжелая ткань, которая обволокла и душит ее. Постепенно этот второй ее образ обрел плоть и цвет, а первый стал таким же смутным и призрачным, каким вначале был второй. От вида ее нагого тела – совершенного и столь уязвимого – у него защемило сердце. Затем ее губы чуть приоткрылись, и изо рта тонкой струйкой потекла и закапала на подбородок чернота, резко, как трещина, выделяясь на фоне бледной кожи.
– Ты и сам совершил однажды такой же полет, – задумчиво произнес Патриарх. – Как и все мы. Погружаясь в сок смерти, пропитываясь им.
Бехайма захлестнул стыд – и судьба Жизели была не главной тому причиной. Ведь сожалеет он больше о том, что не успел ее посвятить, что навечно потерял власть над ней. Он понял, что их всегда связывали бы отношения хозяина и рабыни. Из всей Семьи лишь с Александрой возникло у него что-то, хоть сколько-нибудь похожее на равенство. Но осознание всего этого не избавило его от чувства раскаяния.
– Верни ее, – сказал он.
Патриарх рассмеялся:
– Это невозможно. Да если бы я и был способен сделать это, мне удалось бы лишь отсрочить неизбежное.
– Верни ее, черт тебя побери! – закричал Бехайм.
– Да не обезумел ли ты? – Патриарх поднялся на ноги. – Держи себя в руках. Это неприлично. В высшей степени.
Но Бехайм потерял власть над собой. Он рванулся вперед, надеясь – сверх всякого вероятия, – что сможет выхватить Жизель из пространства пустоты, но, не успев коснуться ее, от удара в затылок оказался на четвереньках, а в глазах у него все побелело.
– Совершенно очевидно, – сказал Патриарх, – что ты извлечешь из нашего разговора гораздо больше пользы, если не будешь ни на что отвлекаться.
Подняв голову, Бехайм едва успел заметить, как Жизель устремилась в пустоту, быстро превратившись в белую точку, и как если бы тьма была куском ткани за ее спиной и в движении потянулась за ней, словно в черный материал ткнули руку и он перчаткой собрался вокруг, так и это пространство, казалось, тоже стало уменьшаться и вскоре сжалось в пятно с рваными краями размером не больше окна, потом – в неправильный кружок диаметром с отверстие водосточной трубы, затем – в крапинку и наконец исчезло, оставив вместо себя плитняк пола и серые зубчатые стены двора.
Патриарх схватил Бехайма за шиворот и легко, как котенка, поднял над полом.
– У тебя просто отняли игрушку, любимую собачку – вот ты и дуешься. – Он приподнял его еще, так что ноги Бехайма теперь болтались в воздухе, и вздернул ему голову, чтобы смотреть прямо в глаза. – Ты ведь ее не любишь. Если б любил, то радовался бы вовсю, ликовал, что она вскоре станет одной из нас. Бессмертной, полной сил – да она о таком и мечтать не могла. Если бы все случилось иначе, может быть, после того как она прошла бы посвящение, между вами и возникли бы нежные отношения. Но то, что ты принимаешь за свои чувства к той, кем она была, – это чистой воды самообман. Ты что, обратно в смертные захотел? С их слезливостью и детской моралью? И думать об этом забудь. Ты теперь вот какой.
Красивое, бледное, широкоскулое лицо Патриарха вдруг стало вытягиваться, черты его расплылись, в спокойных и умных темных глазах загорелись красные огни, а волнистые черные волосы превратились в заросли ежевики, окружившие, но еще не успевшие целиком покрыть уродливую мраморную голову. Даже когда метаморфоза прекратилась и лицо вновь обрело свой байронический вид, Бехайму все еще виделось под ним это близкое к распаду существо. Он вспомнил, как собирался обмануть Патриарха, чтобы добиться от него поддержки. Каким же глупцом он тогда был! Его так ослепила новизна его собственной силы и озарения, что он не мог представить себе силы более мощной.
– Душа твоя теперь черным-черна, – сообщил Патриарх, отпустив Бехайма, который повалился на каменный пол. – Она окрасилась в цвет смерти, в которой ты был заново рожден. В цвет могильной земли и кошмара. Ты знаешь, что это так, чувствуешь это, но все сопротивляешься, а потому и не понимаешь, что это для тебя значит. Ты видишь в этом зло, но ведь ты не способен проникнуть в смысл этого слова. Твое представление о нем столь же ошибочно, как у христиан. Будто это ужасное, бессовестное разрушение порядка всех вещей. В общем-то, так оно и есть. Но ты упускаешь из виду те глубины, что лежат в основе этого понятия, логику, старое доброе деревенское чувство зла. Так слушай же меня и набирайся мудрости.
Он отошел на несколько шагов и принял театральную позу: повернулся к Бехайму спиной, сцепив за ней руки и устремив взор в звездное небо.
– Порядок – это иллюзия, дитя мое. Во всяком случае, в общеизвестном значении этого слова. Это признает как философия зла, так и философия добра, правда, очень по-разному. Приверженцы добра считают себя и себе подобных несовершенными по своей природе; они стремятся навязать своей жизни порядок, обуздать естественные порывы, создать видимость порядка с помощью самоограничения и бессмысленной набожности. И к чему же привели их усилия? К войнам, голоду, пыткам, грязному насилию, массовому смертоубийству и лишению свободы.
На миг плиты пола растаяли, слились в серую гладь и стали похожи на море хмурым утром. Усохли и посерели папоротники. Стены двора расплылись. Потом все вернулось на свои места. Как будто, подумал Бехайм, Патриарх под тягостным влиянием своих соображений по поводу добра на секунду засомневался в прочности своего мировоззрения.
– Мы же, предпочитающие зло, – сказал Патриарх, – открыто признаемся, что мы – создания природы, и стремимся лишь выразить свою суть. Мы кормимся, когда нам это нужно, даем выход гневу и похоти, всей палитре чувств, и не корим себя за это, не насилуем свои основные порывы. Мы себе ни в чем не отказываем и принимаем всю правду о себе. Что же мы имеем в итоге? Некоторые погибают от наших рук, кое-кому даруется бессмертие. Да, нам иногда приходится переживать неприятные физические и психические состояния, но чем они хуже рака, старческой немощи и слабоумия, которым подвержены смертные? Время от времени мы предаемся излишествам – но христиане и тут нас обходят по размаху и быстроте действия. Мы с ними не воюем. Да, мы пьем их кровь. Но ведь это естественно – регулировать численность поголовья. Это они хотят развязать с нами войну, они пытаются нас уничтожить. Таковы их методы. Умеренность им не знакома.
Он обернулся к Бехайму.
– В основе обоих этих взглядов лежит одно и то же стремление к миру, одна и та же мечта о полной безмятежности. С одной стороны, она представляется незапятнанным белым сиянием, с другой – непроглядной тьмой. Но серьезных различий между этими двумя кажущимися полюсами немного. В сущности, вся разница между ними заключается в способе достижения мира. Наш способ, называемый злом, – пользоваться полной индивидуальной свободой и силой, решительная анархия, сдерживаемая лишь самыми условными ограничениями, и это самый гуманный путь, причиняющий наименьшую боль. С нами спорят: мол, это все так лишь потому, что нас не так много, как сторонников добра. На такие доводы я всегда отвечаю: нас никогда не будет столько же, сколько сейчас их, потому что мы не раздуваем свои ряды, мы отсеиваем слабых и наказываем тех, кто злоупотребляет властью. Так где же настоящее добро? Ответь мне. А где зло?
На веселом пути выбравших тьму, где пестуют свои желания и стараются обойтись без боли? Или на тропе бескорыстных войн и разрушений под благочестивое пение псалмов? Патриарх подошел к Бехайму.
– Секрет нашего преимущества, дитя мое, в том, что всем нам ни до чего и ни до кого нет дела. Нам все равно. И тебе, и Александре, и Агенору – любому из нашей Семьи. Ну да, иногда мы можем кем-то увлечься, и тогда, верно, мы любим своего избранника, и всем известно – это приятно, это наслаждение. Но это совсем не любовь в христианском смысле. Это игра, обман, одежды, под которыми мы прячем похоть и себялюбие. Главное – что нам наплевать на других, мы почти полностью поглощены собой, это-то и делает нас менее опасными и в конечном счете позволяет нам сострадать по-настоящему, а не так, как наши враги. Их испортила, свела с ума ханжеская погоня за фантомами: благородством, любовью к ближнему. По сравнению с их склонностью к резне во имя спасения наше безумие – целительное развлечение.
Весь двор, колыхаясь и трепеща, как будто снова потерял реальные очертания и на мгновение превратился в свой собственный смутный набросок, почти утонувший в серой мгле. Патриарх схватил Бехайма за рубашку и поднял, так что они теперь смотрели друг другу прямо в глаза.
– Зло, – грозно произнес он, как бы вызывая к жизни саму суть этого слова, – это не дьявольский маскарад, у него нет адского города-столицы. Зло, Мишель, – это лишь то, что ты есть, вещество твоей жизни. Это вкус крови, ощущение опустошенного тела, безвольно обмякшего у тебя на руках после того, как ты от него отобедал, а когда поднимешь голову – зрелище рябой луны, глядящей на тебя сверху, как мертвый бог, плывущий в темноте на фоне рогатой виселицы. Какое-то время ты можешь отрицать собственную природу, но в конце концов она возьмет свое. Сегодня ночью это уже началось. А если ты и дальше будешь отказываться от нее, бороться с ней, – он приблизился к самому лицу Бехайма и перешел на свирепый шепот, – мне это будет совсем не по душе! А это, дитя мое, самое худшее, что может тебя ждать. Я бы на твоем месте постарался этого избегнуть.
Он, вытянув руку, продолжал держать Бехайма на весу.
– А теперь ступай! Доведи до конца дело, которое я тебе поручил. А потом поразмысли над всем, что я тебе сегодня сказал.
Он оттолкнул Бехайма, и тот, не желая больше гневить Патриарха, быстро пошел к лестнице, спускавшейся в глубины замка. За его спиной раздался смех, мелодичный и звучный – совсем не похожий на человеческий, и когда лестница, которой он достиг, и каменные стены стали вдруг сливаться в сплошную серую массу, он без оглядки пошел дальше – ему не столько страшна была нереальность окружающего, сколько то, что он мог увидеть, обернувшись назад. Под ногами он по-прежнему чувствовал твердую опору, воздух стал холоднее, чем в палате Патриарха, но вместе с тем свежее. Наконец остатки очертаний действительности растворились, и его полностью окутал серый цвет. Он испытал приступ клаустрофобии, но не утратил решимости – ему придало сил то, что вместе со всем остальным затих смех. Так он шел несколько минут, но серое пространство не кончалось. Может быть, тут самое уместное – как раз запаниковать, а не сохранять самообладание? Пожалуй, трудно было бы найти более подходящее олицетворение зла, чем эта потерянность в серой мгле. А может быть, это очередная придумка Патриарха, эдакий наглядный урок? Но нет, вряд ли. Скорее всего, Патриарх уже занялся чем-то другим и забыл о том, что сделал с Бехаймом, вообще забыл о нем. Бросил его блуждать призраком в этой предельной пустоте. Это вполне возможно – главным, что Бехайм успел увидеть в Патриархе, было ослепительное, с сумасбродинкой, разрушение его личности. Но нет – фантазируя о его характере, он учел лишь его последнее, изящное обличье и забыл о том дьявольском отродье, каким он предстал вначале, о всемогущем обитателе Тайны. То существо, должно быть, помнит все. Оно может, конечно, притвориться забывшим – чтобы побольше вас напугать, но ему всегда так приятно кого-нибудь помучить, что никто не ускользнет от его умственной хватки – пусть тысячи душ будут одновременно подвешены над костром его величественного презрения.
Бехайм постарался выбросить из головы эти болезненные мысли и побрел дальше, постепенно сам сливаясь душой с безграничной серой пеленой вокруг. Если в его мозгу и оставалась хоть какая-то мысль, то это было что-то вроде унылого, примитивного напева, бессловесного ритма неудачи и тщеты, звучавшего в такт его шагам. Тело и сердце отяжелели, он обессилел физически и умственно, и когда наконец серая мгла стала рассеиваться и вдали мелькнули темные очертания сосен, какого-то холма, потом других холмов и он понял, что проник сквозь непостижимый, колдовской камень, из которого были сложены стены замка Банат, на самом деле прошел сквозь них, по сути став духом, и достиг того места, в котором ему положено было оказаться по долгу службы, он не почувствовал ни малейшего облегчения – лишь усталость и понимание, что начинается новый этап тяжелого испытания.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
Он небрежно махнул в сторону Жизели:
– Voila!
Стена за спиной Жизели и часть прилегавших к ней плит пола тотчас растаяли, вытесненные черным звездным полем Тайны, – зрелище, к которому Бехайм, кажется, начинал привыкать. Тьма выпячивалась в их сторону, как будто сдерживаемая выпуклым стеклом. Часть тела Жизели, казалось, входила в это пространство, ее ступни покачивались на самом краю пропасти.
– А теперь смотри, – сказал Патриарх. – Смотри, как она прилетит.
Перед ними вдруг материализовалась вторая Жизель, ее полупрозрачный силуэт наложился на первую. Она была похожа на нее во всем, только на новой не было рубашки, и она как будто сопротивлялась, боролась с тьмой: извивалась, наклоняла голову то в одну сторону, то в другую; казалось, тьма – это какая-то тяжелая ткань, которая обволокла и душит ее. Постепенно этот второй ее образ обрел плоть и цвет, а первый стал таким же смутным и призрачным, каким вначале был второй. От вида ее нагого тела – совершенного и столь уязвимого – у него защемило сердце. Затем ее губы чуть приоткрылись, и изо рта тонкой струйкой потекла и закапала на подбородок чернота, резко, как трещина, выделяясь на фоне бледной кожи.
– Ты и сам совершил однажды такой же полет, – задумчиво произнес Патриарх. – Как и все мы. Погружаясь в сок смерти, пропитываясь им.
Бехайма захлестнул стыд – и судьба Жизели была не главной тому причиной. Ведь сожалеет он больше о том, что не успел ее посвятить, что навечно потерял власть над ней. Он понял, что их всегда связывали бы отношения хозяина и рабыни. Из всей Семьи лишь с Александрой возникло у него что-то, хоть сколько-нибудь похожее на равенство. Но осознание всего этого не избавило его от чувства раскаяния.
– Верни ее, – сказал он.
Патриарх рассмеялся:
– Это невозможно. Да если бы я и был способен сделать это, мне удалось бы лишь отсрочить неизбежное.
– Верни ее, черт тебя побери! – закричал Бехайм.
– Да не обезумел ли ты? – Патриарх поднялся на ноги. – Держи себя в руках. Это неприлично. В высшей степени.
Но Бехайм потерял власть над собой. Он рванулся вперед, надеясь – сверх всякого вероятия, – что сможет выхватить Жизель из пространства пустоты, но, не успев коснуться ее, от удара в затылок оказался на четвереньках, а в глазах у него все побелело.
– Совершенно очевидно, – сказал Патриарх, – что ты извлечешь из нашего разговора гораздо больше пользы, если не будешь ни на что отвлекаться.
Подняв голову, Бехайм едва успел заметить, как Жизель устремилась в пустоту, быстро превратившись в белую точку, и как если бы тьма была куском ткани за ее спиной и в движении потянулась за ней, словно в черный материал ткнули руку и он перчаткой собрался вокруг, так и это пространство, казалось, тоже стало уменьшаться и вскоре сжалось в пятно с рваными краями размером не больше окна, потом – в неправильный кружок диаметром с отверстие водосточной трубы, затем – в крапинку и наконец исчезло, оставив вместо себя плитняк пола и серые зубчатые стены двора.
Патриарх схватил Бехайма за шиворот и легко, как котенка, поднял над полом.
– У тебя просто отняли игрушку, любимую собачку – вот ты и дуешься. – Он приподнял его еще, так что ноги Бехайма теперь болтались в воздухе, и вздернул ему голову, чтобы смотреть прямо в глаза. – Ты ведь ее не любишь. Если б любил, то радовался бы вовсю, ликовал, что она вскоре станет одной из нас. Бессмертной, полной сил – да она о таком и мечтать не могла. Если бы все случилось иначе, может быть, после того как она прошла бы посвящение, между вами и возникли бы нежные отношения. Но то, что ты принимаешь за свои чувства к той, кем она была, – это чистой воды самообман. Ты что, обратно в смертные захотел? С их слезливостью и детской моралью? И думать об этом забудь. Ты теперь вот какой.
Красивое, бледное, широкоскулое лицо Патриарха вдруг стало вытягиваться, черты его расплылись, в спокойных и умных темных глазах загорелись красные огни, а волнистые черные волосы превратились в заросли ежевики, окружившие, но еще не успевшие целиком покрыть уродливую мраморную голову. Даже когда метаморфоза прекратилась и лицо вновь обрело свой байронический вид, Бехайму все еще виделось под ним это близкое к распаду существо. Он вспомнил, как собирался обмануть Патриарха, чтобы добиться от него поддержки. Каким же глупцом он тогда был! Его так ослепила новизна его собственной силы и озарения, что он не мог представить себе силы более мощной.
– Душа твоя теперь черным-черна, – сообщил Патриарх, отпустив Бехайма, который повалился на каменный пол. – Она окрасилась в цвет смерти, в которой ты был заново рожден. В цвет могильной земли и кошмара. Ты знаешь, что это так, чувствуешь это, но все сопротивляешься, а потому и не понимаешь, что это для тебя значит. Ты видишь в этом зло, но ведь ты не способен проникнуть в смысл этого слова. Твое представление о нем столь же ошибочно, как у христиан. Будто это ужасное, бессовестное разрушение порядка всех вещей. В общем-то, так оно и есть. Но ты упускаешь из виду те глубины, что лежат в основе этого понятия, логику, старое доброе деревенское чувство зла. Так слушай же меня и набирайся мудрости.
Он отошел на несколько шагов и принял театральную позу: повернулся к Бехайму спиной, сцепив за ней руки и устремив взор в звездное небо.
– Порядок – это иллюзия, дитя мое. Во всяком случае, в общеизвестном значении этого слова. Это признает как философия зла, так и философия добра, правда, очень по-разному. Приверженцы добра считают себя и себе подобных несовершенными по своей природе; они стремятся навязать своей жизни порядок, обуздать естественные порывы, создать видимость порядка с помощью самоограничения и бессмысленной набожности. И к чему же привели их усилия? К войнам, голоду, пыткам, грязному насилию, массовому смертоубийству и лишению свободы.
На миг плиты пола растаяли, слились в серую гладь и стали похожи на море хмурым утром. Усохли и посерели папоротники. Стены двора расплылись. Потом все вернулось на свои места. Как будто, подумал Бехайм, Патриарх под тягостным влиянием своих соображений по поводу добра на секунду засомневался в прочности своего мировоззрения.
– Мы же, предпочитающие зло, – сказал Патриарх, – открыто признаемся, что мы – создания природы, и стремимся лишь выразить свою суть. Мы кормимся, когда нам это нужно, даем выход гневу и похоти, всей палитре чувств, и не корим себя за это, не насилуем свои основные порывы. Мы себе ни в чем не отказываем и принимаем всю правду о себе. Что же мы имеем в итоге? Некоторые погибают от наших рук, кое-кому даруется бессмертие. Да, нам иногда приходится переживать неприятные физические и психические состояния, но чем они хуже рака, старческой немощи и слабоумия, которым подвержены смертные? Время от времени мы предаемся излишествам – но христиане и тут нас обходят по размаху и быстроте действия. Мы с ними не воюем. Да, мы пьем их кровь. Но ведь это естественно – регулировать численность поголовья. Это они хотят развязать с нами войну, они пытаются нас уничтожить. Таковы их методы. Умеренность им не знакома.
Он обернулся к Бехайму.
– В основе обоих этих взглядов лежит одно и то же стремление к миру, одна и та же мечта о полной безмятежности. С одной стороны, она представляется незапятнанным белым сиянием, с другой – непроглядной тьмой. Но серьезных различий между этими двумя кажущимися полюсами немного. В сущности, вся разница между ними заключается в способе достижения мира. Наш способ, называемый злом, – пользоваться полной индивидуальной свободой и силой, решительная анархия, сдерживаемая лишь самыми условными ограничениями, и это самый гуманный путь, причиняющий наименьшую боль. С нами спорят: мол, это все так лишь потому, что нас не так много, как сторонников добра. На такие доводы я всегда отвечаю: нас никогда не будет столько же, сколько сейчас их, потому что мы не раздуваем свои ряды, мы отсеиваем слабых и наказываем тех, кто злоупотребляет властью. Так где же настоящее добро? Ответь мне. А где зло?
На веселом пути выбравших тьму, где пестуют свои желания и стараются обойтись без боли? Или на тропе бескорыстных войн и разрушений под благочестивое пение псалмов? Патриарх подошел к Бехайму.
– Секрет нашего преимущества, дитя мое, в том, что всем нам ни до чего и ни до кого нет дела. Нам все равно. И тебе, и Александре, и Агенору – любому из нашей Семьи. Ну да, иногда мы можем кем-то увлечься, и тогда, верно, мы любим своего избранника, и всем известно – это приятно, это наслаждение. Но это совсем не любовь в христианском смысле. Это игра, обман, одежды, под которыми мы прячем похоть и себялюбие. Главное – что нам наплевать на других, мы почти полностью поглощены собой, это-то и делает нас менее опасными и в конечном счете позволяет нам сострадать по-настоящему, а не так, как наши враги. Их испортила, свела с ума ханжеская погоня за фантомами: благородством, любовью к ближнему. По сравнению с их склонностью к резне во имя спасения наше безумие – целительное развлечение.
Весь двор, колыхаясь и трепеща, как будто снова потерял реальные очертания и на мгновение превратился в свой собственный смутный набросок, почти утонувший в серой мгле. Патриарх схватил Бехайма за рубашку и поднял, так что они теперь смотрели друг другу прямо в глаза.
– Зло, – грозно произнес он, как бы вызывая к жизни саму суть этого слова, – это не дьявольский маскарад, у него нет адского города-столицы. Зло, Мишель, – это лишь то, что ты есть, вещество твоей жизни. Это вкус крови, ощущение опустошенного тела, безвольно обмякшего у тебя на руках после того, как ты от него отобедал, а когда поднимешь голову – зрелище рябой луны, глядящей на тебя сверху, как мертвый бог, плывущий в темноте на фоне рогатой виселицы. Какое-то время ты можешь отрицать собственную природу, но в конце концов она возьмет свое. Сегодня ночью это уже началось. А если ты и дальше будешь отказываться от нее, бороться с ней, – он приблизился к самому лицу Бехайма и перешел на свирепый шепот, – мне это будет совсем не по душе! А это, дитя мое, самое худшее, что может тебя ждать. Я бы на твоем месте постарался этого избегнуть.
Он, вытянув руку, продолжал держать Бехайма на весу.
– А теперь ступай! Доведи до конца дело, которое я тебе поручил. А потом поразмысли над всем, что я тебе сегодня сказал.
Он оттолкнул Бехайма, и тот, не желая больше гневить Патриарха, быстро пошел к лестнице, спускавшейся в глубины замка. За его спиной раздался смех, мелодичный и звучный – совсем не похожий на человеческий, и когда лестница, которой он достиг, и каменные стены стали вдруг сливаться в сплошную серую массу, он без оглядки пошел дальше – ему не столько страшна была нереальность окружающего, сколько то, что он мог увидеть, обернувшись назад. Под ногами он по-прежнему чувствовал твердую опору, воздух стал холоднее, чем в палате Патриарха, но вместе с тем свежее. Наконец остатки очертаний действительности растворились, и его полностью окутал серый цвет. Он испытал приступ клаустрофобии, но не утратил решимости – ему придало сил то, что вместе со всем остальным затих смех. Так он шел несколько минут, но серое пространство не кончалось. Может быть, тут самое уместное – как раз запаниковать, а не сохранять самообладание? Пожалуй, трудно было бы найти более подходящее олицетворение зла, чем эта потерянность в серой мгле. А может быть, это очередная придумка Патриарха, эдакий наглядный урок? Но нет, вряд ли. Скорее всего, Патриарх уже занялся чем-то другим и забыл о том, что сделал с Бехаймом, вообще забыл о нем. Бросил его блуждать призраком в этой предельной пустоте. Это вполне возможно – главным, что Бехайм успел увидеть в Патриархе, было ослепительное, с сумасбродинкой, разрушение его личности. Но нет – фантазируя о его характере, он учел лишь его последнее, изящное обличье и забыл о том дьявольском отродье, каким он предстал вначале, о всемогущем обитателе Тайны. То существо, должно быть, помнит все. Оно может, конечно, притвориться забывшим – чтобы побольше вас напугать, но ему всегда так приятно кого-нибудь помучить, что никто не ускользнет от его умственной хватки – пусть тысячи душ будут одновременно подвешены над костром его величественного презрения.
Бехайм постарался выбросить из головы эти болезненные мысли и побрел дальше, постепенно сам сливаясь душой с безграничной серой пеленой вокруг. Если в его мозгу и оставалась хоть какая-то мысль, то это было что-то вроде унылого, примитивного напева, бессловесного ритма неудачи и тщеты, звучавшего в такт его шагам. Тело и сердце отяжелели, он обессилел физически и умственно, и когда наконец серая мгла стала рассеиваться и вдали мелькнули темные очертания сосен, какого-то холма, потом других холмов и он понял, что проник сквозь непостижимый, колдовской камень, из которого были сложены стены замка Банат, на самом деле прошел сквозь них, по сути став духом, и достиг того места, в котором ему положено было оказаться по долгу службы, он не почувствовал ни малейшего облегчения – лишь усталость и понимание, что начинается новый этап тяжелого испытания.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37