Да даже если и возможно, что такого случилось? И директор хорош — вместо того чтобы пресечь, еще и поощряет… Подумаешь — троянец! А принципы? Нет уж, извольте!"
— Не знаю, не знаю, — говорил тем временем директор. — Как, что и почему — это не по нашей части. Это по части капитана Зырянова.
Капитан снова коротко поклонился. С этими учеными историками нужно работать поаккуратнее, а то разом начнут майором Прониным звать. Он почувствовал легкий озноб волнения, который испытывал, выходя на сцену самодеятельного театра, в котором, по странной прихоти режиссера, всегда играл стариков, несколько раз глубоко вздохнул и сказал:
— Могу ли я попросить товарищей сесть так, как они сидели во время происшествия?
— Мы не вставали, товарищ капитан, — сказал Флавников. — Я лишь отодвинул стул, чтобы впустить Модеста Модестовича и вас. До этого я с места не вставал, и пройти или выйти из комнаты можно было лишь у меня между ногами и через замочную скважину.
Капитан понимающе улыбнулся — что-что, а чувство юмора у него, слава богу, есть, — посмотрел на ноги Флавникова в коричневых замшевых туфлях на каучуке, словно оценивая, может ли незаметно проползти между ними среднего роста мужчина, кивнул и направился к окну. Окно было закрыто. Капитан склонился над подоконником, провел по нему пальцем, оставляя едва заметную дорожку в пыли, покачал головой и сказал:
— Похоже, что окно во время заседания не открывалось?
— Нет, — сказал Павсанян.
— В таком случае я должен задать несколько вопросов… гражданину Абнеосу. Правильно я произнес?
— Правильно, — ответила Тиберман, чувствовавшая уже некоторую ответственность за троянца. Если бы не этот запах овечьего сыра… И хитон нужно бы выстирать…
— По-русски он говорит?
— Нет, только по-древнегречески. Но я переведу…
— Спасибо. Имя?
— Абнеос, — перевела вопрос и ответ аспирантка.
— Семейное положение?
— Женат.
— Возраст?
— Что-нибудь около трех тысяч тридцати или сорока.
«Спокойно, — сказал себе капитан. — Система Брехта — посмотреть на себя со стороны». Так. Капитан понимает шутку. Улыбка главным образом в глазах. Просто засмеяться было бы преувеличением, сценической неправдой.
— Видите ли, капитан, Абнеос говорит, что ему тридцать пять лет да плюс еще три тысячи лет со времени осады и падения Трои, описанных Гомером и Вергилием.
— Понятно. Цель прибытия в Москву?
— Он не прибыл, он очутился. И притом без цели.
— Какие были отношения у-Абнеоса с женой?
— Средние. — Маша Тиберман почему-то произнесла это слово с видимым удовольствием.
— Ага…
Почему капитан сказал «ага», он не знал, равно как не знал, что сказать еще. Опыт у него, конечно, был не очень большой, но вряд ли и сам полковник Полупанов знал бы, что делать дальше. Ни разу ни на лекциях, ни в учебниках ему не приходилось сталкиваться с прохождением сквозь стены и с людьми трехтысячелетнего возраста…
3
«Батюшки светы, — испуганно подумал Куроедов, сообразив, что задремал. — Хорошо я, должно быть, выгляжу. Сижу на секторе с закрытыми глазами и дрыхну. Прикрою-ка я на секунду лицо руками, будто устал».
Он открыл глаза и вместо привычной комнаты сектора с портретом археолога Шлимана в шубе с бобровым воротником увидел маленькую сумрачную каморку, на глинобитных стенах которой висели какие-то кожаные изделия, похожие не то на упряжь, не то на орудия пыток. Не будучи знаком ни с тем, ни с другим видом кожгалантереи, он с интересом разглядывал их.
"Ничего себе расхрапелся, это уже какой-то трехслойный сон во сне. Сначала снилось, что я заснул на секторе, потом — что я проснулся в этой хибарке и — самое главное — что я вовсе не сплю. Но вообще-то немножко странно — трехслойный сон это или пятисерийный с продолжением, — только что я действительно сидел на секторе и разглядывал выщипанные брови Машки Тиберман. Ну ладно, не хватало мне еще галлюцинаций. Через три месяца защищаться, а я сижу на секторе и дрыхну. Представляю, что скажет Флавников. Наш Александр Васильевич разрабатывает, очевидно, новые формы гипнопедии. Не только обучение во сне, но и участие в заседании сектора в состоянии здорового, глубокого сна.
Ну ладно, пора кончать с этим цветным широкоэкранным сном и просыпаться. Хватит".
Куроедов несколько раз энергично согнул и разогнул руки. Мышечное ощущение было обычным, под кожей послушно прокатились бицепсы гимнаста-второразрядника. Ущипнул правой рукой левую ладонь. Почувствовал некоторую боль. Почесал нос. И нос и мозг отметили почесывание.
Глинобитная стена со странными предметами не исчезала. Мало того, сон все углублялся. Теперь он уже был звуковым и издавал довольно сильные запахи. Сквозь небольшое оконце в верхней части стены доносился гомон людских голосов, мычание коров, блеяние овец, металлическое позвякивание. Резко пахло луком, навозом, мочой.
Где-то в самой глубине сознания Куроедова вдруг родилась уверенность, что он не спит. Уверенность эта все крепла и, словно пузырек воздуха, поднималась на поверхность, пока окончательно не овладела им. Мозг, не в состоянии объяснить происходящее, казалось, перешел на малые обороты.
Куроедов сильно прикусил кончик языка в последней попытке проснуться — а вдруг! — но уже твердо знал, что не проснется, потому что он не спал, а бодрствовал. Самое удивительное было то, что он даже особенно не удивлялся. Происшедшее просто не укладывалось в рамки удивления. Чтобы удивиться чему-нибудь, надо прежде всего допускать возможность этого. Например, если бы Машка Тиберман вдруг замяукала на заседании, он был бы поражен. Поражен именно потому, что от этой дурехи можно ожидать всего. Но если замяукал бы Геродюк, он не удивился бы, потому что Геродюк замяукать просто не мог. Так и сейчас. Он не мог быть в этой комнате, просто не мог, а раз не мог, стало быть, нечего и ломать голову над тем, что не может быть.
Мысли были какие-то успокоительные, и хотя он был по-прежнему возбужден, почувствовал, что в состоянии двигаться.
Он оглянулся, увидел незапертую дверь и, стараясь унять колотившееся сердце, шагнул сквозь нее и вышел на улицу.
Улица с размаху ударила сразу по всем органам чувств: ярчайшее солнце плавило стены невысоких домов. Тени были столь густы, что казались провалами, бездонными ямами. По улице брели люди в коротких светлых накидках, хитонах, туниках. Ослик, увешанный по обоим бокам своего тщедушного тельца связками глиняных сосудов, сосредоточенно мочился посреди мостовой, не обращая внимания на юного погонщика, который лупил его ладонью по крупу. От ослика поднималась пыль, как от старого коврика. Крики, крики восточного базара доносились отовсюду. Казалось, что торговали везде, даже над Куроедовым и под ним.
С минуту Александр Васильевич стоял в оцепенении. Ему снова стало страшно. Он знал, что не спал и что люди на улице носили одежду Древней Эллады и язык, на котором они говорили, был языком Эллады. Он слишком много лет штудировал классиков, чтобы спутать его. Но если он не спит и картина перед ним не плод его болезненной фантазии, то тогда… Ответа не было, ибо рациональный ум скорее выключится, как перегруженный мотор, чем признает какую-нибудь иррациональность. А младший научный сотрудник сектора Деревянного Коня Института Истории Троянской Войны Александр Васильевич Куроедов, стоявший живьем на улице древнегреческого города, — куда уж иррациональнее!
И вдруг словно что-то щелкнуло в нем, словно вышел из строя какой-то предохранитель, и Куроедов почувствовал волнительное изумление, острейшее любопытство и холодящую спину отчаянность. Эх, рационально, иррационально, спит, не спит, разбираться будем потом, уважаемые товарищи и друзья!
Он хлопнул себя ладонями по груди, засмеялся, глубоко вздохнул и пошел вниз по улице, ловя на себе недоуменные взгляды толпы. «Пиджак с двумя разрезами и пестренький галстук — это, конечно, не лучший туалет для Древней Греции. Ну да ладно… — подумал Куроедов. — Хорошо бы определить, где я и когда я. Похоже, что до нашей эры. Так что по меньшей мере мне две тысячи лет… Гм… Более, чем достаточно для пенсии».
Перед ним были ворота в крепостной стене, запертые на толстый деревянный засов. У ворот дремали" два стражника, сидя в тени и положив подле себя длинные копья с медными наконечниками.
Куроедов оглянулся. В центре города, на холме горел на солнце дворец с круто поднимавшимися вверх толстыми стенами и небольшими оконцами.
«В сущности, — подумал Куроедов, — если бы оказалось, что дворец этот Пергам царя Приама, а я нахожусь в Трое, было бы вполне логично. Сегодня я бы не удивился. Сейчас. Сейчас все возможно. Как назывались главные ворота Трои? Ну, ну, Александр Васильевич, стыдно… Конечно, Скейские. А ну возьму-ка я и спрошу».
Он почувствовал, как мгновенно взмокла у него спина. То ли допекла малоазийская жара, то ли дух захватило от волнения.
— Эй, мальчик, — позвал он по-древнегречески полуголого черноволосого озорника, державшего на руках серую тощую кошку, — скажи мне, что это за ворота?
От испуга мальчуган уронил кошку, и та в два прыжка исчезла из виду. Он смотрел на Куроедова широко раскрытыми глазами. Испуг в них медленно сменялся удивлением и любопытством. Мальчик бесцеремонно разглядывал его. Больше всего его, очевидно, заинтересовали брюки Куроедова.
— Так как же называются эти ворота?
Мальчик ухмыльнулся:
— Да Скейские же… Как ты забавно говоришь… И не знаешь ворот.
На мгновение Куроедову показалось, что в голове у него взорвалась петарда. Троя! Священная Троя на холме Гиссарлык! Троя, живая Троя, пахнущая навозом, Троя Приама и Гектора, Елены и Париса… И он, Сашка Куроедов, 1947 года рождения, проживающий по адресу: Москва, А—252, улица Георгиу-Дежа, дом 3, квартира 34, — он, Сашка Куроедов, стоит у Скейских ворот и разговаривает с живым маленьким троянцем с царапиной на голой смуглой ручонке — должно быть, след кошачьих коготков.
Черт с тем, что это невозможно, черт побери все объяснения! Это все потом, а сейчас — представить только! — можно пройтись по Трое или даже выйти за ворота… Хотя судя по тому, что они заперты и охраняются двумя храпящими стражами, город, наверное, осажден… Троянская война. Значит, там, за воротами, лагерь греков. Там где-то шатер Ахиллеса, Агамемнона, Менелая… Куроедов улыбнулся: «Позвольте представиться: младший научный сотрудник Александр Куроедов». — «Очень приятно, царь Менелай». Ах, черт подери! Здорово.
Мальчуган все еще смотрел на Куроедова и даже нерешительно подошел к нему, отступил на шаг и снова подошел, как щенок, перед незнакомой, но соблазнительной игрушкой.
— Что это у тебя? — спросил он наконец у Куроедова, показывая на часы.
— Это? Это… как тебе объяснить… Эта штучка показывает время.
— Время… — Мальчуган снисходительно усмехнулся: глупы эти чужестранцы. Простых вещей не знают. — Время узнают по солнцу, а как может солнце сидеть в такой маленькой штучке? Ты не смеешься надо мной? — спросил он. — Я уже большой. Мне восемь лет. А ты ведь чужестранец? Правда? Я такой одежды в глаза не видел. Как ты в ней ходишь…
— Да, — вздохнул Куроедов. — Это точно — чужестранец. А как хожу — не знаю сам. Скажи мне, мальчуган, а где твой отец? Я хотел бы познакомиться с ним.
Мальчик опустил голову и проглотил слюну. Голос его дрогнул:
— Его убили в бою. В том году. Он был добрый. Он подбрасывал меня высоко в воздух, выше домов, до самого неба. Он был сильный… Сильней всех, не веришь?
Отец у Куроедова умер рано, когда ему не было и пяти. Он его почти не помнил. Помнил почему-то только большие руки и себя, маленького, в них. Больше ничего. Но с годами он воссоздавал для себя портрет отца. Воссоздавал сам, не спрашивая никого, даже матери. Воссоздавал, потому что чувствовал в нем потребность. Нужен был ему отец, и все тут.
И этот мальчуган перед ним уже начал воссоздавать. Или создавать? Добрый и самый сильный. У всех были самые сильные отцы, особенно когда их не было. Есть, оказывается, преимущество и в сиротстве.
Куроедов вдруг почувствовал прилив какой-то братской жалости к грязному мальчугану. Смотрит-то он на него как! А наверное, и действительно был у него отец. Подбрасывал малыша к троянскому небу. Погиб в бою. Плакал ли мальчуган по нему? Погиб в бою. Война, настоящая война. Если умирает чей-то отец — это уже настоящая война. Троянская война! В ней, оказывается, участвовали не только бессмертные боги и герои, умевшие умирать красиво и поэтично. Были и другие, умиравшие тяжело и страшно, с хриплыми стонами и свистящим слабеющим дыханием, царапая сухую землю долины Скамандра ногтями или пытаясь засунуть в живот вываливающиеся внутренности, думая об оставляемых ими таких вот мальчуганах и девчонках, которых уже никто не будет подбрасывать в воздух, к самому небу… Война, кровь, усталость, пот, смерть. И мальчуган с царапиной, у которого был самый добрый и сильный отец.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
— Не знаю, не знаю, — говорил тем временем директор. — Как, что и почему — это не по нашей части. Это по части капитана Зырянова.
Капитан снова коротко поклонился. С этими учеными историками нужно работать поаккуратнее, а то разом начнут майором Прониным звать. Он почувствовал легкий озноб волнения, который испытывал, выходя на сцену самодеятельного театра, в котором, по странной прихоти режиссера, всегда играл стариков, несколько раз глубоко вздохнул и сказал:
— Могу ли я попросить товарищей сесть так, как они сидели во время происшествия?
— Мы не вставали, товарищ капитан, — сказал Флавников. — Я лишь отодвинул стул, чтобы впустить Модеста Модестовича и вас. До этого я с места не вставал, и пройти или выйти из комнаты можно было лишь у меня между ногами и через замочную скважину.
Капитан понимающе улыбнулся — что-что, а чувство юмора у него, слава богу, есть, — посмотрел на ноги Флавникова в коричневых замшевых туфлях на каучуке, словно оценивая, может ли незаметно проползти между ними среднего роста мужчина, кивнул и направился к окну. Окно было закрыто. Капитан склонился над подоконником, провел по нему пальцем, оставляя едва заметную дорожку в пыли, покачал головой и сказал:
— Похоже, что окно во время заседания не открывалось?
— Нет, — сказал Павсанян.
— В таком случае я должен задать несколько вопросов… гражданину Абнеосу. Правильно я произнес?
— Правильно, — ответила Тиберман, чувствовавшая уже некоторую ответственность за троянца. Если бы не этот запах овечьего сыра… И хитон нужно бы выстирать…
— По-русски он говорит?
— Нет, только по-древнегречески. Но я переведу…
— Спасибо. Имя?
— Абнеос, — перевела вопрос и ответ аспирантка.
— Семейное положение?
— Женат.
— Возраст?
— Что-нибудь около трех тысяч тридцати или сорока.
«Спокойно, — сказал себе капитан. — Система Брехта — посмотреть на себя со стороны». Так. Капитан понимает шутку. Улыбка главным образом в глазах. Просто засмеяться было бы преувеличением, сценической неправдой.
— Видите ли, капитан, Абнеос говорит, что ему тридцать пять лет да плюс еще три тысячи лет со времени осады и падения Трои, описанных Гомером и Вергилием.
— Понятно. Цель прибытия в Москву?
— Он не прибыл, он очутился. И притом без цели.
— Какие были отношения у-Абнеоса с женой?
— Средние. — Маша Тиберман почему-то произнесла это слово с видимым удовольствием.
— Ага…
Почему капитан сказал «ага», он не знал, равно как не знал, что сказать еще. Опыт у него, конечно, был не очень большой, но вряд ли и сам полковник Полупанов знал бы, что делать дальше. Ни разу ни на лекциях, ни в учебниках ему не приходилось сталкиваться с прохождением сквозь стены и с людьми трехтысячелетнего возраста…
3
«Батюшки светы, — испуганно подумал Куроедов, сообразив, что задремал. — Хорошо я, должно быть, выгляжу. Сижу на секторе с закрытыми глазами и дрыхну. Прикрою-ка я на секунду лицо руками, будто устал».
Он открыл глаза и вместо привычной комнаты сектора с портретом археолога Шлимана в шубе с бобровым воротником увидел маленькую сумрачную каморку, на глинобитных стенах которой висели какие-то кожаные изделия, похожие не то на упряжь, не то на орудия пыток. Не будучи знаком ни с тем, ни с другим видом кожгалантереи, он с интересом разглядывал их.
"Ничего себе расхрапелся, это уже какой-то трехслойный сон во сне. Сначала снилось, что я заснул на секторе, потом — что я проснулся в этой хибарке и — самое главное — что я вовсе не сплю. Но вообще-то немножко странно — трехслойный сон это или пятисерийный с продолжением, — только что я действительно сидел на секторе и разглядывал выщипанные брови Машки Тиберман. Ну ладно, не хватало мне еще галлюцинаций. Через три месяца защищаться, а я сижу на секторе и дрыхну. Представляю, что скажет Флавников. Наш Александр Васильевич разрабатывает, очевидно, новые формы гипнопедии. Не только обучение во сне, но и участие в заседании сектора в состоянии здорового, глубокого сна.
Ну ладно, пора кончать с этим цветным широкоэкранным сном и просыпаться. Хватит".
Куроедов несколько раз энергично согнул и разогнул руки. Мышечное ощущение было обычным, под кожей послушно прокатились бицепсы гимнаста-второразрядника. Ущипнул правой рукой левую ладонь. Почувствовал некоторую боль. Почесал нос. И нос и мозг отметили почесывание.
Глинобитная стена со странными предметами не исчезала. Мало того, сон все углублялся. Теперь он уже был звуковым и издавал довольно сильные запахи. Сквозь небольшое оконце в верхней части стены доносился гомон людских голосов, мычание коров, блеяние овец, металлическое позвякивание. Резко пахло луком, навозом, мочой.
Где-то в самой глубине сознания Куроедова вдруг родилась уверенность, что он не спит. Уверенность эта все крепла и, словно пузырек воздуха, поднималась на поверхность, пока окончательно не овладела им. Мозг, не в состоянии объяснить происходящее, казалось, перешел на малые обороты.
Куроедов сильно прикусил кончик языка в последней попытке проснуться — а вдруг! — но уже твердо знал, что не проснется, потому что он не спал, а бодрствовал. Самое удивительное было то, что он даже особенно не удивлялся. Происшедшее просто не укладывалось в рамки удивления. Чтобы удивиться чему-нибудь, надо прежде всего допускать возможность этого. Например, если бы Машка Тиберман вдруг замяукала на заседании, он был бы поражен. Поражен именно потому, что от этой дурехи можно ожидать всего. Но если замяукал бы Геродюк, он не удивился бы, потому что Геродюк замяукать просто не мог. Так и сейчас. Он не мог быть в этой комнате, просто не мог, а раз не мог, стало быть, нечего и ломать голову над тем, что не может быть.
Мысли были какие-то успокоительные, и хотя он был по-прежнему возбужден, почувствовал, что в состоянии двигаться.
Он оглянулся, увидел незапертую дверь и, стараясь унять колотившееся сердце, шагнул сквозь нее и вышел на улицу.
Улица с размаху ударила сразу по всем органам чувств: ярчайшее солнце плавило стены невысоких домов. Тени были столь густы, что казались провалами, бездонными ямами. По улице брели люди в коротких светлых накидках, хитонах, туниках. Ослик, увешанный по обоим бокам своего тщедушного тельца связками глиняных сосудов, сосредоточенно мочился посреди мостовой, не обращая внимания на юного погонщика, который лупил его ладонью по крупу. От ослика поднималась пыль, как от старого коврика. Крики, крики восточного базара доносились отовсюду. Казалось, что торговали везде, даже над Куроедовым и под ним.
С минуту Александр Васильевич стоял в оцепенении. Ему снова стало страшно. Он знал, что не спал и что люди на улице носили одежду Древней Эллады и язык, на котором они говорили, был языком Эллады. Он слишком много лет штудировал классиков, чтобы спутать его. Но если он не спит и картина перед ним не плод его болезненной фантазии, то тогда… Ответа не было, ибо рациональный ум скорее выключится, как перегруженный мотор, чем признает какую-нибудь иррациональность. А младший научный сотрудник сектора Деревянного Коня Института Истории Троянской Войны Александр Васильевич Куроедов, стоявший живьем на улице древнегреческого города, — куда уж иррациональнее!
И вдруг словно что-то щелкнуло в нем, словно вышел из строя какой-то предохранитель, и Куроедов почувствовал волнительное изумление, острейшее любопытство и холодящую спину отчаянность. Эх, рационально, иррационально, спит, не спит, разбираться будем потом, уважаемые товарищи и друзья!
Он хлопнул себя ладонями по груди, засмеялся, глубоко вздохнул и пошел вниз по улице, ловя на себе недоуменные взгляды толпы. «Пиджак с двумя разрезами и пестренький галстук — это, конечно, не лучший туалет для Древней Греции. Ну да ладно… — подумал Куроедов. — Хорошо бы определить, где я и когда я. Похоже, что до нашей эры. Так что по меньшей мере мне две тысячи лет… Гм… Более, чем достаточно для пенсии».
Перед ним были ворота в крепостной стене, запертые на толстый деревянный засов. У ворот дремали" два стражника, сидя в тени и положив подле себя длинные копья с медными наконечниками.
Куроедов оглянулся. В центре города, на холме горел на солнце дворец с круто поднимавшимися вверх толстыми стенами и небольшими оконцами.
«В сущности, — подумал Куроедов, — если бы оказалось, что дворец этот Пергам царя Приама, а я нахожусь в Трое, было бы вполне логично. Сегодня я бы не удивился. Сейчас. Сейчас все возможно. Как назывались главные ворота Трои? Ну, ну, Александр Васильевич, стыдно… Конечно, Скейские. А ну возьму-ка я и спрошу».
Он почувствовал, как мгновенно взмокла у него спина. То ли допекла малоазийская жара, то ли дух захватило от волнения.
— Эй, мальчик, — позвал он по-древнегречески полуголого черноволосого озорника, державшего на руках серую тощую кошку, — скажи мне, что это за ворота?
От испуга мальчуган уронил кошку, и та в два прыжка исчезла из виду. Он смотрел на Куроедова широко раскрытыми глазами. Испуг в них медленно сменялся удивлением и любопытством. Мальчик бесцеремонно разглядывал его. Больше всего его, очевидно, заинтересовали брюки Куроедова.
— Так как же называются эти ворота?
Мальчик ухмыльнулся:
— Да Скейские же… Как ты забавно говоришь… И не знаешь ворот.
На мгновение Куроедову показалось, что в голове у него взорвалась петарда. Троя! Священная Троя на холме Гиссарлык! Троя, живая Троя, пахнущая навозом, Троя Приама и Гектора, Елены и Париса… И он, Сашка Куроедов, 1947 года рождения, проживающий по адресу: Москва, А—252, улица Георгиу-Дежа, дом 3, квартира 34, — он, Сашка Куроедов, стоит у Скейских ворот и разговаривает с живым маленьким троянцем с царапиной на голой смуглой ручонке — должно быть, след кошачьих коготков.
Черт с тем, что это невозможно, черт побери все объяснения! Это все потом, а сейчас — представить только! — можно пройтись по Трое или даже выйти за ворота… Хотя судя по тому, что они заперты и охраняются двумя храпящими стражами, город, наверное, осажден… Троянская война. Значит, там, за воротами, лагерь греков. Там где-то шатер Ахиллеса, Агамемнона, Менелая… Куроедов улыбнулся: «Позвольте представиться: младший научный сотрудник Александр Куроедов». — «Очень приятно, царь Менелай». Ах, черт подери! Здорово.
Мальчуган все еще смотрел на Куроедова и даже нерешительно подошел к нему, отступил на шаг и снова подошел, как щенок, перед незнакомой, но соблазнительной игрушкой.
— Что это у тебя? — спросил он наконец у Куроедова, показывая на часы.
— Это? Это… как тебе объяснить… Эта штучка показывает время.
— Время… — Мальчуган снисходительно усмехнулся: глупы эти чужестранцы. Простых вещей не знают. — Время узнают по солнцу, а как может солнце сидеть в такой маленькой штучке? Ты не смеешься надо мной? — спросил он. — Я уже большой. Мне восемь лет. А ты ведь чужестранец? Правда? Я такой одежды в глаза не видел. Как ты в ней ходишь…
— Да, — вздохнул Куроедов. — Это точно — чужестранец. А как хожу — не знаю сам. Скажи мне, мальчуган, а где твой отец? Я хотел бы познакомиться с ним.
Мальчик опустил голову и проглотил слюну. Голос его дрогнул:
— Его убили в бою. В том году. Он был добрый. Он подбрасывал меня высоко в воздух, выше домов, до самого неба. Он был сильный… Сильней всех, не веришь?
Отец у Куроедова умер рано, когда ему не было и пяти. Он его почти не помнил. Помнил почему-то только большие руки и себя, маленького, в них. Больше ничего. Но с годами он воссоздавал для себя портрет отца. Воссоздавал сам, не спрашивая никого, даже матери. Воссоздавал, потому что чувствовал в нем потребность. Нужен был ему отец, и все тут.
И этот мальчуган перед ним уже начал воссоздавать. Или создавать? Добрый и самый сильный. У всех были самые сильные отцы, особенно когда их не было. Есть, оказывается, преимущество и в сиротстве.
Куроедов вдруг почувствовал прилив какой-то братской жалости к грязному мальчугану. Смотрит-то он на него как! А наверное, и действительно был у него отец. Подбрасывал малыша к троянскому небу. Погиб в бою. Плакал ли мальчуган по нему? Погиб в бою. Война, настоящая война. Если умирает чей-то отец — это уже настоящая война. Троянская война! В ней, оказывается, участвовали не только бессмертные боги и герои, умевшие умирать красиво и поэтично. Были и другие, умиравшие тяжело и страшно, с хриплыми стонами и свистящим слабеющим дыханием, царапая сухую землю долины Скамандра ногтями или пытаясь засунуть в живот вываливающиеся внутренности, думая об оставляемых ими таких вот мальчуганах и девчонках, которых уже никто не будет подбрасывать в воздух, к самому небу… Война, кровь, усталость, пот, смерть. И мальчуган с царапиной, у которого был самый добрый и сильный отец.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16