Профессор Х.Х., восьмидесяти лет, влюбился в девушку девятнадцати лет. Понимая, что не может рассчитывать на взаимность, не сумев себя обмануть самоувещеваниями, что испытывает лишь отцовские чувства, испытывая муки бессильной ревности к некоему молодому человеку, к которому ездит девушка, он убивает ее. А чтобы отвести от себя подозрения и создать видимость научного преступления, прячет материалы исследований. Каково, а? Идем далее. Супруга Х.Х., также терзаемая муками ревности и напичканная детективными и шпионскими историями с инструкциями по изготовлению маленьких аккуратных пластиковых бомбочек, взрывает машину соперницы.
— А сейф?
— Это уже детали. Это ваше дело. Я вам лишь подбрасываю идеи. Причем заметьте: бесплатно. А бесплатно разрабатывать детали я не умею. Продолжать или вы устали уже от этого умственного жонглирования?
— Нет, нет, мистер Лернер. Наоборот.
— Отлично. Продолжаем. Мисс Валерия Басс. Это наша специалистка по сну. Ассистентка профессора Кулика, о котором мы еще поговорим. Незамужняя дама тридцати с небольшим лет. Достаточно, чтобы потерять надежду стать настоящим ученым, и недостаточно, чтобы обрести философское смирение. Достаточно, чтобы сменить по крайней мере двух мужей, и недостаточно, чтобы вцепиться в последнего. Рядом с Линой Каррадос кажется бледной старухой с синеватым прозрачным носом. Чем не мотив?
— На этот раз я не аплодирую.
— И правильно делаете. Ученым и артистам аплодировать не следует, они сразу же перестают двигаться вперед. Кто уйдет по доброй воле от сладостных звуков оваций?
«О господи, я засыпаю! Еще немножко — и он усыпит меня этим нескончаемым потоком слов», — подумал лейтенант Милич.
— Следующий абзац мелкого шрифта. Сам профессор Кулик. Гм… Что бы ему придумать? Взглядов у бедняги нет, не было и не будет. Любовь? Только трогательная в своей бескорыстности любовь к себе. А может быть, он тайный безумец, убийца-маньяк?
— Слабо.
— Увы, действительно слабовато. Что значит эгоист… Еще один специалист по сновидениям, профессор Лезе. Никак не может простить родителям, что они родили его в Шервуде, а не в старой доброй Вене, где должен рождаться каждый уважающий себя психоаналитик. Гм… Вполне мог взорвать машину, чтобы потом на досуге не спеша анализировать самого себя.
— Психосамоанализ невозможен.
— Это выдумка психоаналитиков, которые боятся лишиться куска хлеба. Ну, а если говорить серьезно, ему мотива я пока подобрать не могу. Зато Чарльз Медина так и просится на скамью подсудимых. Молод, энергичен, мечтает занять уютную нишу, где наш Хью Хамберт спешно достраивает себе памятник.
— Но разве он не участвует в работе группы? Он в списке, который мне дал мистер Хамберт.
— О да, конечно. Но это группа Хамберта. Проект Хамберта. Хамберт выбил деньги у фонда Капра. Хамберт узнал о девчонке, которой снятся странные сны. А Чарльз Медина не из тех людей, которые согласны быть просто сотрудниками. Если бы ему предложили участвовать в проекте, который должен сделать человечество счастливым, он бы прежде всего спросил, кто будет руководителем. И если не он — отказался бы.
— Но он же согласился на этот раз.
— Может быть, только для того, чтобы скомпрометировать великого старца.
— Нельзя сказать, мистер Лернер, чтобы вы были особенно высокого мнения о ваших коллегах…
— Ученые в целом, как группа, невозможны. А как индивидуумы невыносимы. Пожалуй, за исключением Иана Колби. Это наш теолог, моралист и местный святой.
— Какой у него мог быть мотив?
— У него? Гм… Здесь даже моей фантазии не хватает. Кротчайшее существо. Синт. Синт третьего ранга. Знаете, те, что носят на одежде желтую нашивку.
— Ага. А он подпадает под ваше определение ученых?
— Пожалуй, нет. Он теолог. А это не наука. Религия — это мечта. Теология — поэзия. Он скорее поэт. Тихий, кроткий поэт, стремящийся к недостижимому совершенству…
— Так. Давайте подведем итоги…
— Э, обождите еще. Я совершенно забыл нашего физиолога Эммери Бьюгла. Отличная кандидатура для роли убийцы.
— Почему?
— Твердо убежден, что все несчастья — от разрядки. Спорил с Хамбертом до хрипоты, доказывал, что не следует проводить совместные исследования. Впрочем, он вам расскажет об этом сам. Его дважды просить не нужно, уверяю вас. Знаете, эдакий биологический консерватор. Человек, которого корчит от новых идей. Вот, собственно говоря, и вся наша маленькая компания, которая, надо думать, скоро распадется.
— Как скоро, кстати?
— Пока еще ничего не решено. Хамберт, насколько я понимаю, хотел бы провести цикл исследований с русскими, но что-то у них не получается.
— Что именно не получается?
— Не знаю. Я практически не разговаривал с Хамбертом с момента убийства.
— Ну что ж, благодарю вас, мистер Лернер. Мне было очень приятно беседовать с вами, хотя, конечно, я бы предпочел, чтобы вы сразу признались или хотя бы точно назвали убийцу.
— Увы…
— А вы кому-нибудь рассказывали о номере комбинации?
— Замка сейфа?
— Угу.
— Нет.
— Жаль. Был бы еще один, про которого можно было бы сказать: подозрение пало…
— Еще один?
— Ну конечно. Один уже есть.
— Кто же это?
— Вы, разумеется.
Абрахам Лернер рассмеялся, но смех получился искусственным.
— Вы так убедительно изложили мне свои мотивы, что просто было бы грехом не числить вас в фаворитах… И последний вопрос: в ночь с седьмого на восьмое вы были здесь, в Лейквью?
— Да. Я здесь почти все время. Изумительное место: тишина, покой, воздух божественный.
— А точнее? Вы ведь в коттедже живете один?
— Вы об алиби?
— Приблизительно.
— И в помине нет, — весело сказал профессор. — Весь вечер работал над рукописью, потом посмотрел какую-то глупость по телевизору, почитал в кровати и уснул. Никто и ничто поручиться за меня не может.
— Спасибо, мистер Лернер, вы мне очень помогли.
— Пожалуйста, пожалуйста, — ухмыльнулся ученый, — рад помочь нашей достославной полиции. — Он стряхнул пепел с пиджака и встал.
4
Вторую ночь я просыпаюсь в невыразимой печали. Я просыпаюсь рано, когда за окном висит плотная бархатная темнота. Здесь, в Лейквью, тишина необыкновенная. Я лежу с открытыми глазами и слушаю монотонный стук дождя о крышу. Иногда в стук вплетается разбойничий посвист ветра. Под одеялом тепло, но я всем своим нутром чувствую и холодный, бесконечный дождь и ледяной ветер. Вернее, не чувствую. Просто мне легко представить себе, что происходит на улице, потому что душевное мое состояние созвучно погоде. Но оно не вызвано погодой. И даже не гибелью Лины Каррадос, хотя мне до слез жалко ее, жалко всего, о чем мы так и не поговорили. Потому что только мы двое могли понять друг друга.
Я печалюсь оттого, что вот уже вторую ночь подряд не вижу янтарных снов. Я не вижу больше братьев У, не слышу мелодии поющих холмов, не скольжу в воздухе по крутым невидимым горкам силовых полей, не спешу на Зов, не Завершаю с братьями Узора.
И мир сразу потерял для меня золотой отблеск праздничности, кануна торжества, к которому я так привык. Хотя это не так. К празднику привыкнуть нельзя. Праздник, к которому привыкаешь, — уже не праздник. А сны оставались для меня праздником.
Может быть, если бы это была только моя потеря, я бы относился к ней чуточку спокойнее. Или хотя бы попытался относиться спокойнее. Но это потеря для всего человечества. Я здесь ни при чем. Я понимаю, что комбинация слов "я" и «человечество» по меньшей мере смешна. Но я ведь лишь реципиент. Точка на земной поверхности, куда попал лучик янтарных сновидений. Живой приемник на двух ногах и четырнадцати миллиардах нейронов. И вот приемник перестал работать. Сломался ли он? Не думаю. Как не думает и Павел Дмитриевич. Слишком велики совпадения. Потеря дара чтения мыслей, которую я заметил в самолете, пришлась на время, когда Лина Каррадос умирала в больнице. А янтарные сны исчезли после ее смерти.
Павел Дмитриевич убежден, что и Лина Каррадос и я одновременно с ролью приемников выполняли и функции передатчиков. Во всяком случае, жители Янтарной планеты видели Землю нашими глазами точно так же, как мы с ней видели Янтарную планету глазами У.
Они не понимают, что такое смерть. Для них смерть — это острая необходимость тут же Завершить Узор. Страдания Лины Каррадос должны были потрясти их, если ее мозг продолжал работать в режиме передатчика. И страх и боль заставили их прервать с нами связь. Они слишком другие. Они слишком далеко ушли от нас — если вообще когда-нибудь стояли близко, — чтобы не ужаснуться мукам, жестокости, смерти. Они должны были прервать с нами связь. Они поняли, что эта боль, мучения, смерть как-то связаны со сновидениями. Они вполне могли это понять.
Бомба, корежащая при взрыве металл. Вспышка, уносящая жизнь. Им нет места на Янтарной планете. И они разорвали нить, что связывала нас.
Я лежу в темноте, в тихой и плотной тишине Лейквью, и сердце мое сжимает печаль. Это нелепо. Когда подумаешь как следует, вдруг остро осознаешь нелепость общества, в котором совершают преступления. Это не новая мысль, я ничего не открываю, даже для себя, но бывает, что, произнеся вслух какое-нибудь самое обычное слово, поражаешься вдруг незнакомым звукам, и слово становится загадочным и чужим. Так и с убийством. Мысль о том, что человек может убить человека, вдруг поражает меня. Убить человека. Брата. Сестру.
Дождь продолжает выбивать по крыше свою скучную и однообразную мелодию. В Москве, наверное, уже лежит снег, и снегоуборочные машины идут по ночным тихим улицам развернутым фронтом, оттесняя его все ближе к тротуарам.
Галя сейчас спит. Хотя нет. Разница во времени. Только собирается. Смотрит по телевизору соревнования по регби. Или стоклеточным шашкам. И думает, может быть, как там Юраня. А может быть, и не думает.
Илья, наверное, прошел протоптанной в пыли дорожкой из кухни к своему ложу и читает сейчас. Он всегда читает самые невероятные книжки. Например «Историю алхимии в Западной Европе». Или «Методику обучения умственно отсталых детей».
А Нина, наверное, спит. Или лежит и думает о выросшем мальчике, который когда-то носил ее портфель. И который ушел от нее. С огромным портфелем. Пустым портфелем, из которого исчезли все материалы опытов. Он не уходит, он уезжает. На странной маленькой машине. К машине что-то привязано. Это же бомба. Сейчас она взорвется. Я вздрагиваю и просыпаюсь. Сердце колотится, лоб горит. Надо успокоиться. Я смотрю на свои часы. Стрелки слабо светятся в темноте. Половина шестого. Надо еще поспать. Боязливо, словно нащупывая брод в бурной, опасной речке, я вхожу в сон.
Утром к нам пришел профессор Хамберт. Как он постарел за эти два дня! Теперь уже не только его шея напоминает ящерицу. И лицо тоже.
Он вопросительно посмотрел на меня, на Павла Дмитриевича, тяжело опустился в кресло.
— К сожалению, снова нет, — покачал я головой. — Ничего похожего.
И профессор Хамберт и Павел Дмитриевич знают, о чем я говорю, так же как и я знаю, о чем они молча спрашивают меня.
Профессор Хамберт вздыхает. Тяжелый вздох разочарования.
— А я все-таки не теряю надежды, — решительно говорит Павел Дмитриевич, но в голосе его больше упрямства, чем уверенности.
— Спасибо, Пол, — грустно говорит профессор Хамберт, — вы очень добрый человек, и вам хочется, чтобы мы все-таки могли провести совместные опыты. И вам очень хочется, чтобы эти опыты были удачными и я перестал бы хныкать.
— Хью, неужели у вас раньше не было неудач? Но вы всегда сохраняли оптимизм… — Павел Дмитриевич делает отчаянные усилия перекачать в профессора Хамберта хотя бы часть своего оптимизма и энергии, но ток не течет и аккумуляторы старика не заряжаются.
— Раньше? Конечно, Пол, были и неудачи. Сколько угодно. Но была надежда на завтра. Или на послезавтра. А теперь у меня нет надежды. Завтра утром не придет Лина и не начнет рассказывать о своей планете. У меня украли эту девочку и величайшее научное, философское и политическое открытие. Украли саму идею Контакта.
— Да, но у нас ведь есть…
— Я понимаю, Пол. И вы понимаете. И вам и нам нужно было подтверждение. Мистер Чернов должен был подтвердить объективно сны Лины Каррадос, а Лина Каррадос — его. Тогда мы были бы готовы сообщить всему миру о Контакте. А так? Сновидений нет, Лины Каррадос нет, никаких материалов нет. Есть лишь какие-то черновые заметки, какие-то воспоминания. Это не годится. В восемьдесят лет неприятно становиться посмешищем. Профессор Хамберт увлекается телепатией. Да, знаете, в его возрасте это простительно. А что, он действительно утверждает, что есть загробная жизнь? И так далее. Может быть, я преувеличиваю, но чуть-чуть. Так ведь?
— К сожалению, так, — кивнул Павел Дмитриевич.
У меня прямо сердце сжимается, когда я смотрю на него. Вокруг него всегда бушуют маленькие смерчи — столько в нем энергии. А сейчас он ничего сделать не может и выглядит поэтому обиженной, нахохлившейся седой хохлаткой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42
— А сейф?
— Это уже детали. Это ваше дело. Я вам лишь подбрасываю идеи. Причем заметьте: бесплатно. А бесплатно разрабатывать детали я не умею. Продолжать или вы устали уже от этого умственного жонглирования?
— Нет, нет, мистер Лернер. Наоборот.
— Отлично. Продолжаем. Мисс Валерия Басс. Это наша специалистка по сну. Ассистентка профессора Кулика, о котором мы еще поговорим. Незамужняя дама тридцати с небольшим лет. Достаточно, чтобы потерять надежду стать настоящим ученым, и недостаточно, чтобы обрести философское смирение. Достаточно, чтобы сменить по крайней мере двух мужей, и недостаточно, чтобы вцепиться в последнего. Рядом с Линой Каррадос кажется бледной старухой с синеватым прозрачным носом. Чем не мотив?
— На этот раз я не аплодирую.
— И правильно делаете. Ученым и артистам аплодировать не следует, они сразу же перестают двигаться вперед. Кто уйдет по доброй воле от сладостных звуков оваций?
«О господи, я засыпаю! Еще немножко — и он усыпит меня этим нескончаемым потоком слов», — подумал лейтенант Милич.
— Следующий абзац мелкого шрифта. Сам профессор Кулик. Гм… Что бы ему придумать? Взглядов у бедняги нет, не было и не будет. Любовь? Только трогательная в своей бескорыстности любовь к себе. А может быть, он тайный безумец, убийца-маньяк?
— Слабо.
— Увы, действительно слабовато. Что значит эгоист… Еще один специалист по сновидениям, профессор Лезе. Никак не может простить родителям, что они родили его в Шервуде, а не в старой доброй Вене, где должен рождаться каждый уважающий себя психоаналитик. Гм… Вполне мог взорвать машину, чтобы потом на досуге не спеша анализировать самого себя.
— Психосамоанализ невозможен.
— Это выдумка психоаналитиков, которые боятся лишиться куска хлеба. Ну, а если говорить серьезно, ему мотива я пока подобрать не могу. Зато Чарльз Медина так и просится на скамью подсудимых. Молод, энергичен, мечтает занять уютную нишу, где наш Хью Хамберт спешно достраивает себе памятник.
— Но разве он не участвует в работе группы? Он в списке, который мне дал мистер Хамберт.
— О да, конечно. Но это группа Хамберта. Проект Хамберта. Хамберт выбил деньги у фонда Капра. Хамберт узнал о девчонке, которой снятся странные сны. А Чарльз Медина не из тех людей, которые согласны быть просто сотрудниками. Если бы ему предложили участвовать в проекте, который должен сделать человечество счастливым, он бы прежде всего спросил, кто будет руководителем. И если не он — отказался бы.
— Но он же согласился на этот раз.
— Может быть, только для того, чтобы скомпрометировать великого старца.
— Нельзя сказать, мистер Лернер, чтобы вы были особенно высокого мнения о ваших коллегах…
— Ученые в целом, как группа, невозможны. А как индивидуумы невыносимы. Пожалуй, за исключением Иана Колби. Это наш теолог, моралист и местный святой.
— Какой у него мог быть мотив?
— У него? Гм… Здесь даже моей фантазии не хватает. Кротчайшее существо. Синт. Синт третьего ранга. Знаете, те, что носят на одежде желтую нашивку.
— Ага. А он подпадает под ваше определение ученых?
— Пожалуй, нет. Он теолог. А это не наука. Религия — это мечта. Теология — поэзия. Он скорее поэт. Тихий, кроткий поэт, стремящийся к недостижимому совершенству…
— Так. Давайте подведем итоги…
— Э, обождите еще. Я совершенно забыл нашего физиолога Эммери Бьюгла. Отличная кандидатура для роли убийцы.
— Почему?
— Твердо убежден, что все несчастья — от разрядки. Спорил с Хамбертом до хрипоты, доказывал, что не следует проводить совместные исследования. Впрочем, он вам расскажет об этом сам. Его дважды просить не нужно, уверяю вас. Знаете, эдакий биологический консерватор. Человек, которого корчит от новых идей. Вот, собственно говоря, и вся наша маленькая компания, которая, надо думать, скоро распадется.
— Как скоро, кстати?
— Пока еще ничего не решено. Хамберт, насколько я понимаю, хотел бы провести цикл исследований с русскими, но что-то у них не получается.
— Что именно не получается?
— Не знаю. Я практически не разговаривал с Хамбертом с момента убийства.
— Ну что ж, благодарю вас, мистер Лернер. Мне было очень приятно беседовать с вами, хотя, конечно, я бы предпочел, чтобы вы сразу признались или хотя бы точно назвали убийцу.
— Увы…
— А вы кому-нибудь рассказывали о номере комбинации?
— Замка сейфа?
— Угу.
— Нет.
— Жаль. Был бы еще один, про которого можно было бы сказать: подозрение пало…
— Еще один?
— Ну конечно. Один уже есть.
— Кто же это?
— Вы, разумеется.
Абрахам Лернер рассмеялся, но смех получился искусственным.
— Вы так убедительно изложили мне свои мотивы, что просто было бы грехом не числить вас в фаворитах… И последний вопрос: в ночь с седьмого на восьмое вы были здесь, в Лейквью?
— Да. Я здесь почти все время. Изумительное место: тишина, покой, воздух божественный.
— А точнее? Вы ведь в коттедже живете один?
— Вы об алиби?
— Приблизительно.
— И в помине нет, — весело сказал профессор. — Весь вечер работал над рукописью, потом посмотрел какую-то глупость по телевизору, почитал в кровати и уснул. Никто и ничто поручиться за меня не может.
— Спасибо, мистер Лернер, вы мне очень помогли.
— Пожалуйста, пожалуйста, — ухмыльнулся ученый, — рад помочь нашей достославной полиции. — Он стряхнул пепел с пиджака и встал.
4
Вторую ночь я просыпаюсь в невыразимой печали. Я просыпаюсь рано, когда за окном висит плотная бархатная темнота. Здесь, в Лейквью, тишина необыкновенная. Я лежу с открытыми глазами и слушаю монотонный стук дождя о крышу. Иногда в стук вплетается разбойничий посвист ветра. Под одеялом тепло, но я всем своим нутром чувствую и холодный, бесконечный дождь и ледяной ветер. Вернее, не чувствую. Просто мне легко представить себе, что происходит на улице, потому что душевное мое состояние созвучно погоде. Но оно не вызвано погодой. И даже не гибелью Лины Каррадос, хотя мне до слез жалко ее, жалко всего, о чем мы так и не поговорили. Потому что только мы двое могли понять друг друга.
Я печалюсь оттого, что вот уже вторую ночь подряд не вижу янтарных снов. Я не вижу больше братьев У, не слышу мелодии поющих холмов, не скольжу в воздухе по крутым невидимым горкам силовых полей, не спешу на Зов, не Завершаю с братьями Узора.
И мир сразу потерял для меня золотой отблеск праздничности, кануна торжества, к которому я так привык. Хотя это не так. К празднику привыкнуть нельзя. Праздник, к которому привыкаешь, — уже не праздник. А сны оставались для меня праздником.
Может быть, если бы это была только моя потеря, я бы относился к ней чуточку спокойнее. Или хотя бы попытался относиться спокойнее. Но это потеря для всего человечества. Я здесь ни при чем. Я понимаю, что комбинация слов "я" и «человечество» по меньшей мере смешна. Но я ведь лишь реципиент. Точка на земной поверхности, куда попал лучик янтарных сновидений. Живой приемник на двух ногах и четырнадцати миллиардах нейронов. И вот приемник перестал работать. Сломался ли он? Не думаю. Как не думает и Павел Дмитриевич. Слишком велики совпадения. Потеря дара чтения мыслей, которую я заметил в самолете, пришлась на время, когда Лина Каррадос умирала в больнице. А янтарные сны исчезли после ее смерти.
Павел Дмитриевич убежден, что и Лина Каррадос и я одновременно с ролью приемников выполняли и функции передатчиков. Во всяком случае, жители Янтарной планеты видели Землю нашими глазами точно так же, как мы с ней видели Янтарную планету глазами У.
Они не понимают, что такое смерть. Для них смерть — это острая необходимость тут же Завершить Узор. Страдания Лины Каррадос должны были потрясти их, если ее мозг продолжал работать в режиме передатчика. И страх и боль заставили их прервать с нами связь. Они слишком другие. Они слишком далеко ушли от нас — если вообще когда-нибудь стояли близко, — чтобы не ужаснуться мукам, жестокости, смерти. Они должны были прервать с нами связь. Они поняли, что эта боль, мучения, смерть как-то связаны со сновидениями. Они вполне могли это понять.
Бомба, корежащая при взрыве металл. Вспышка, уносящая жизнь. Им нет места на Янтарной планете. И они разорвали нить, что связывала нас.
Я лежу в темноте, в тихой и плотной тишине Лейквью, и сердце мое сжимает печаль. Это нелепо. Когда подумаешь как следует, вдруг остро осознаешь нелепость общества, в котором совершают преступления. Это не новая мысль, я ничего не открываю, даже для себя, но бывает, что, произнеся вслух какое-нибудь самое обычное слово, поражаешься вдруг незнакомым звукам, и слово становится загадочным и чужим. Так и с убийством. Мысль о том, что человек может убить человека, вдруг поражает меня. Убить человека. Брата. Сестру.
Дождь продолжает выбивать по крыше свою скучную и однообразную мелодию. В Москве, наверное, уже лежит снег, и снегоуборочные машины идут по ночным тихим улицам развернутым фронтом, оттесняя его все ближе к тротуарам.
Галя сейчас спит. Хотя нет. Разница во времени. Только собирается. Смотрит по телевизору соревнования по регби. Или стоклеточным шашкам. И думает, может быть, как там Юраня. А может быть, и не думает.
Илья, наверное, прошел протоптанной в пыли дорожкой из кухни к своему ложу и читает сейчас. Он всегда читает самые невероятные книжки. Например «Историю алхимии в Западной Европе». Или «Методику обучения умственно отсталых детей».
А Нина, наверное, спит. Или лежит и думает о выросшем мальчике, который когда-то носил ее портфель. И который ушел от нее. С огромным портфелем. Пустым портфелем, из которого исчезли все материалы опытов. Он не уходит, он уезжает. На странной маленькой машине. К машине что-то привязано. Это же бомба. Сейчас она взорвется. Я вздрагиваю и просыпаюсь. Сердце колотится, лоб горит. Надо успокоиться. Я смотрю на свои часы. Стрелки слабо светятся в темноте. Половина шестого. Надо еще поспать. Боязливо, словно нащупывая брод в бурной, опасной речке, я вхожу в сон.
Утром к нам пришел профессор Хамберт. Как он постарел за эти два дня! Теперь уже не только его шея напоминает ящерицу. И лицо тоже.
Он вопросительно посмотрел на меня, на Павла Дмитриевича, тяжело опустился в кресло.
— К сожалению, снова нет, — покачал я головой. — Ничего похожего.
И профессор Хамберт и Павел Дмитриевич знают, о чем я говорю, так же как и я знаю, о чем они молча спрашивают меня.
Профессор Хамберт вздыхает. Тяжелый вздох разочарования.
— А я все-таки не теряю надежды, — решительно говорит Павел Дмитриевич, но в голосе его больше упрямства, чем уверенности.
— Спасибо, Пол, — грустно говорит профессор Хамберт, — вы очень добрый человек, и вам хочется, чтобы мы все-таки могли провести совместные опыты. И вам очень хочется, чтобы эти опыты были удачными и я перестал бы хныкать.
— Хью, неужели у вас раньше не было неудач? Но вы всегда сохраняли оптимизм… — Павел Дмитриевич делает отчаянные усилия перекачать в профессора Хамберта хотя бы часть своего оптимизма и энергии, но ток не течет и аккумуляторы старика не заряжаются.
— Раньше? Конечно, Пол, были и неудачи. Сколько угодно. Но была надежда на завтра. Или на послезавтра. А теперь у меня нет надежды. Завтра утром не придет Лина и не начнет рассказывать о своей планете. У меня украли эту девочку и величайшее научное, философское и политическое открытие. Украли саму идею Контакта.
— Да, но у нас ведь есть…
— Я понимаю, Пол. И вы понимаете. И вам и нам нужно было подтверждение. Мистер Чернов должен был подтвердить объективно сны Лины Каррадос, а Лина Каррадос — его. Тогда мы были бы готовы сообщить всему миру о Контакте. А так? Сновидений нет, Лины Каррадос нет, никаких материалов нет. Есть лишь какие-то черновые заметки, какие-то воспоминания. Это не годится. В восемьдесят лет неприятно становиться посмешищем. Профессор Хамберт увлекается телепатией. Да, знаете, в его возрасте это простительно. А что, он действительно утверждает, что есть загробная жизнь? И так далее. Может быть, я преувеличиваю, но чуть-чуть. Так ведь?
— К сожалению, так, — кивнул Павел Дмитриевич.
У меня прямо сердце сжимается, когда я смотрю на него. Вокруг него всегда бушуют маленькие смерчи — столько в нем энергии. А сейчас он ничего сделать не может и выглядит поэтому обиженной, нахохлившейся седой хохлаткой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42