Забыл, видно, как получал от меня подзатыльники? И еще сколько раз! Забыл, как я тебе всыпал горячих, когда ты воровал персики? Да что-то мало толку! Видно, шкуру надо было с тебя спустить! Всегда мы с тобой не очень-то ладили и, если не прекратишь грубиянить, не поладим и теперь…
— А раз так, — со зловещим спокойствием проговорил Эрнст, — то чем скорей вы отсюда уберетесь, тем лучше. И для вас и для нас.
— Как же! Доверю я тебе, щенку, дела своей единственной сестры!
Мать снова попробовала что-то сказать, но ее и на этот раз заглушили сердитые голоса.
— А я вам говорю, выкатывайтесь отсюда! Может, вам трудно выкатиться своим ходом? Тогда придется подсобить. Предупреждаю!
— На тебе ж траур надет, опомнись! — вмешалась мать. — Разве можно, в трауре? И потом…
Но оба так разошлись, что и не слышали ее.
— Скажите, как распетушился! — кипел дядюшка. — Вы не очень испытывайте мое терпение, молодой человек. С меня довольно.
— С меня тоже, — сказал Эрнст и встал.
Дядя тоже встал, и оба злобно уставились друг на друга.
— Дверь вон там! — угрожающе произнес Эрнст.
Дядя повернулся и подошел к своему излюбленному месту на каминном коврике.
— Ну ладно, не будем ссориться в такой день, — сказал он. — Если тебе мать нипочем, так хоть из уважения к покойному. Я ведь просто чего добиваюсь, — устроить, чтобы всем было лучше. И опять-таки говорю: содержать меблированные комнаты в одиночку, без мужской помощи — это дурацкая затея, нигде такого не видано. Только олух, щелкопер зеленый…
Эрнст подошел к нему вплотную.
— Будет, поговорили, — сказал он. — Это — дело наше с матерью, и точка. А ваше дело — танцуй отсюда. Ясно?
Снова мать попыталась заговорить, и снова ее перебили.
— Сейчас пойдет мужской разговор, мать, — объявил ей Эрнст. — Ну, дядя, как: двинетесь вы с места, нет?
Дядя не дрогнул перед лицом угрозы.
— Мой долг — подумать о сестре…
И тут, как ни прискорбно сознаться, мой брат Эрнст применил рукоприкладство. Одной рукой он схватил дядю за шиворот, другой — за запястье, две фигуры в черном качнулись вперед, назад…
— Пус-сти, — прохрипел дядя. — Пусти воротник…
Но Эрнста уже нельзя было остановить: он возжаждал крови. Мы с матерью и Пру так и оцепенели.
— Эрни! — всплеснула руками мать. — Опомнись…
— Порядочек, мать, — отозвался Эрни и, рванув дядю с каминного коврика, круто повернул вокруг себя и поставил у нижней ступеньки лестницы. Затем, выпустив руку своего противника, он ухватился за черные брюки, туго обтягивающие дядюшкин зад, и, приподняв дядю Джулипа с земли, подталкивая сзади, поволок его вверх по лестнице. Дядюшкины руки отчаянно заболтались в воздухе, будто цепляясь за утраченное достоинство.
Я успел поймать дядин взгляд, прежде чем голова его скрылась в проеме. Видимо, он искал глазами шляпу. Он уже почти не отбивался.
— Отдай ему, Гарри, — велела мне мать. — И вот еще перчатки.
Я взял у нее черную шляпу, черные перчатки и шаг за шагом стал подниматься вслед за сплетением грузных тел. Оглушенный и притихший, дядя был выставлен на улицу через парадную дверь и стоял теперь, отдуваясь и тараща глаза на моего брата. Воротничок у него болтался на одной запонке, черный галстук съехал набок. Эрнст тяжело перевел дух.
— А теперь катитесь отсюда и больше не суйтесь не в свои дела.
Эрни вздрогнул и обернулся: это я протиснулся в дверь мимо него.
— Возьмите, дядя. — Я протянул шляпу и перчатки.
Он взял их машинально, по-прежнему не отрывая глаз от Эрнста.
— И это тот самый мальчик, которого я когда-то научил быть честным! — с глубокой обидой проговорил дядюшка, обращаясь к брату. — По крайней мере старался научить… Не тебя ли, презренный червяк, я вскормил у себя на огородах, не ты ли видел от меня столько добра! Так вот она, твоя благодарность!
Несколько мгновений он пристально изучал зажатую в руке шляпу, как будто не узнавая этот странный предмет, а затем, словно по счастливому наитию, нахлобучил ее на голову.
— Да поможет бог твоей бедной матери! — заключил дядя Джон Джулип. — Да поможет ей бог.
Больше он ничего не сказал. Он поглядел в одну сторону, затем в другую и, будто нехотя, побрел туда, где находилась пивная «Веллингтон». Вот таким-то образом в тот день, когда мы похоронили отца, и был вышвырнут на улицы Черри-гарденс будущий вдовец, обездоленный, до слез жалкий человечек — мой дядюшка Джон Джулип. До сих пор так и стоит у меня перед глазами эта уходящая потрепанная черная фигурка. Даже спина его — и та выражала растерянность. Трудно поверить, чтобы человек, которого никто не бил, мог иметь такой побитый вид… Больше я его никогда не встречал. Я не сомневаюсь, что он поплелся со своею обидой прямехонько в «Веллингтон» и напился там до потери сознания, не сомневаюсь и в том, что ему при этом все время мучительно недоставало отца…
Эрнст с задумчивым видом спустился назад в кухню. Он явно хватил через край, и ему уже было слегка неловко. Вслед за ним, соблюдая почтительную дистанцию, сошел вниз и я.
— Зачем же ты так, разве можно? — напустилась на него мать.
— А какое он имеет право? Навязался тебе на шею: ты его и корми и ходи за ним!
— Ничего бы не навязался. Ты, Эрни, всегда так: разойдешься, и удержу тебе нет…
— А-а, никогда я этого дядю не обожал, — пробурчал Эрни.
— Ты когда разойдешься, Эрни, тебе все нипочем, — повторила мать. — Мог бы вспомнить, что он мне брат.
— Хорош братец! — фыркнул Эрни. — А воровать — это от кого повелось? А отца, беднягу, кто приучил к пивной да к скачкам?
— Все равно, — настаивала мать. — Ты не имел права с ним так поступать. Отец, бедный, в гробу еще не остыл, а ты… — Она всплакнула. Потом достала носовой платок с траурной каймой и отерла глаза. — Я-то мечтала, хоть похороны ему, бедненькому, хорошие справим — что хлопот, что расходов! И все ты испортил. Никогда уж мне теперь не будет приятно вспомянуть этот день — никогда, хоть целый век проживу. Только то и запомнится, как ты своему же отцу испортил все похороны — накинулся на родного дядю!
Эрнсту нечем было ответить на эти упреки.
— А что он лезет наперекор? Да еще слова какие… — слабо оправдывался он.
— И ведь главное — зря это. Я же тебе все время старалась сказать: можешь обо мне не беспокоиться. Не нужны мне твои меблированные комнаты в Клифстоуне. С дядей, без дяди — не нужны! Я еще в тот вторник написала Матильде Гуд, и мы с ней обо всем договорились. Все улажено.
— То есть как? — оторопел Эрнст.
— Ну, дом у нее этот, в Пимлико. Она уж давно себе ищет надежного человека в помощь: каково ей бегать вверх-вниз по лестнице с ее-то расширением вен! Как я ей написала, что отец, бедный, скончался, так она мне тут же пишет: «Пока, — говорит, — у меня есть хоть один жилец, тебе нечего тревожиться насчет крова. Тебя и Пру, — говорит, — приму с радостью как долгожданных помощниц, да и малому здесь нетрудно найти работу — гораздо легче, чем в Клифстоуне». Я все время тебе старалась сказать, пока ты мне тут прочил меблированные комнаты и все такое…
— Значит, все уж улажено?
— Ну да, улажено.
— Но ведь у тебя здесь кое-какая обстановка — как же с ней?
— Что продам, а что заберу с собой…
— Что ж, подходяще, — после короткого раздумья заключил Эрнст.
— Стало быть, не из-за чего нам было с дядей и это самое… ну… спор затевать? — спросил, помолчав, Эрнст.
— Из-за меня, во всяком случае, нет, — подтвердила мать.
Снова наступила пауза.
— Ну, а мы вот затеяли! — без малейших признаков сожаления объявил Эрнст.
— Если то, что мне приснилось, и вправду сон, — сказал Сарнак, — значит, это сон на редкость обстоятельный. Я мог бы перечислить вам сотни подробностей: как мы ехали в Лондон, как распорядились нехитрой обстановкой нашего домика в Черри-гарденс. И каждая такая подробность была бы наглядным свидетельством того, как удивительно непохожи были воззрения тех давних времен на теперешние.
Командовал сборами мой брат Эрнст. Он был распорядителен и вспыльчив, как порох. Чтобы помочь матери все уладить, он на неделю отпросился с работы. Среди прочего был, кажется, улажен и инцидент с дядей: мать уговорила противников «пожать друг другу руки». Впрочем, подробности этого исторического события мне неизвестны, оно состоялось без меня, при мне о нем только вспоминали по дороге в Лондон. Я с удовольствием рассказал бы вам, как к нам приходил скупщик мебели, забравший у нас почти весь домашний скарб, в том числе и пресловутый красно-черный диван, и как он громко и ожесточенно препирался с братом из-за поломанной ножки дивана; как мистер Кросби предъявил счет, который, как думала мать, он давным-давно простил нам ради Фанни. С нашим домохозяином тоже не обошлось без осложнений, причем из-за какого-то имущества у Эрнста с мистером Булстродом дело едва не дошло до рукопашной. Мало того, мистер Булстрод возвел на нас поклеп, что мы, якобы, попортили стены его дома, и на этом основании запросил неслыханно высокую компенсацию за причиненный ущерб. Пришлось и его осадить самым решительным образом. Были какие-то неприятности и с доставкой одного из наших тюков, а когда мы прибыли на лондонский вокзал Виктория, Эрнсту понадобилось чуть ли не в драку вступить с носильщиком — вы читали, что такое носильщики? — чтобы тот обслужил нас как полагается.
Но описывать сейчас все эти забавные и характерные сценки я не могу: иначе весь наш отдых кончится раньше, чем моя история. Сейчас пора рассказать вам о Лондоне, этом огромном, а в те дни — крупнейшем в мире городе, с которым была отныне связана наша судьба. Именно в Лондоне суждено было разыграться всем дальнейшим событиям моей жизни, не считая почти двух с половиной лет, проведенных мною во время первой мировой войны в военных лагерях, во Франции и в Германии. Вы уже знаете, каким гигантским скопищем человеческих существ был Лондон; знаете, что в его границы радиусом в пятнадцать миль было втиснуто семь с половиной миллионов душ населения: людей, рожденных не ко времени, чаще всего обязанных своим появлением на свет лишь дремучему невежеству тех, кто их породил, — людей, пришедших в мир, не готовый к тому, чтобы их принять. Их согнала сюда, на эту невзрачную и глинистую землю, горькая необходимость — необходимость заработать на пропитание. Вам известно, какой страшной ценой заплатили они в конце концов за столь преступную скученность; вы читали о трущобах Вест-Энда, видели на старых кинолентах запруженные народом улицы, толпы зевак, собравшихся поглядеть на какую-нибудь нелепую церемонию, узкие, непригодные для городского транспорта улочки, забитые громоздкими автомобилями и понурыми лошадьми. Кошмарная теснота, духота, давка, грязь, невыносимое напряжение, зрительное, слуховое и нервное — таково, я полагаю, ваше общее представление о Лондоне. Его подкрепляют и те сведения, что мы получили в детстве на уроках истории.
Да, факты были действительно таковы, как нам их преподносят, а между тем я не припомню, чтобы Лондон хоть в малой степени вызвал у меня то удручающее ощущение, какого естественно было бы ожидать. Наоборот, мне живо запомнилось волнующее чувство острого любопытства, жадный интерес к этому неведомому и прекрасному миру. Нельзя забывать, что в своем удивительном сне я утратил способность подходить к явлениям с нашей меркой. Грязь и сутолока были для меня в порядке вещей; величие города, его бескрайний размах, своеобразная переменчивая, неуловимая красота поднимались передо мною из моря борьбы и лишений так же безмятежно, как поднимается серебристая березка из породившего ее болота.
Район Лондона, в котором мы поселились, назывался Пимлико. Он выходил к реке; в свое время здесь была пристань, у которой швартовались суда, приходившие через Атлантический океан из Америки. Слово «Пимлико» тоже явилось сюда на корабле вместе с прочим товаром — то было последнее живое слово исчезнувшего к тому времени языка алгонкинских индейцев. Потом исчезла и пристань, американские купцы были забыты, а словом «Пимлико» теперь назывался обширный, перерезанный множеством улочек жилой массив, состоящий из хмурых, грязно-серых домов. Часть помещения обычно занимал хозяин, остальная часть сдавалась внаем, хотя эти дома вовсе не предназначались под меблированные комнаты. Они были облицованы известковой массой, именуемой штукатуркой и создающей некое подобие каменной облицовки. В каждом доме был полуподвал, первоначально задуманный как помещение для прислуги, наружная дверь с портиком и несколько наземных этажей, к которым вела внутренняя лестница. Рядом с парадной дверью находился покрытый решеткой приямок для освещения полуподвальных комнат, выходящих на фасад.
Глазам прохожего улицы Пимлико представлялись бесконечной вереницей уходящих вдаль порталов, и за каждым из них ютилось человек десять обитателей — заблудших, ограниченных людей, не слишком чистоплотных, ущербных нравственно и духовно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39
— А раз так, — со зловещим спокойствием проговорил Эрнст, — то чем скорей вы отсюда уберетесь, тем лучше. И для вас и для нас.
— Как же! Доверю я тебе, щенку, дела своей единственной сестры!
Мать снова попробовала что-то сказать, но ее и на этот раз заглушили сердитые голоса.
— А я вам говорю, выкатывайтесь отсюда! Может, вам трудно выкатиться своим ходом? Тогда придется подсобить. Предупреждаю!
— На тебе ж траур надет, опомнись! — вмешалась мать. — Разве можно, в трауре? И потом…
Но оба так разошлись, что и не слышали ее.
— Скажите, как распетушился! — кипел дядюшка. — Вы не очень испытывайте мое терпение, молодой человек. С меня довольно.
— С меня тоже, — сказал Эрнст и встал.
Дядя тоже встал, и оба злобно уставились друг на друга.
— Дверь вон там! — угрожающе произнес Эрнст.
Дядя повернулся и подошел к своему излюбленному месту на каминном коврике.
— Ну ладно, не будем ссориться в такой день, — сказал он. — Если тебе мать нипочем, так хоть из уважения к покойному. Я ведь просто чего добиваюсь, — устроить, чтобы всем было лучше. И опять-таки говорю: содержать меблированные комнаты в одиночку, без мужской помощи — это дурацкая затея, нигде такого не видано. Только олух, щелкопер зеленый…
Эрнст подошел к нему вплотную.
— Будет, поговорили, — сказал он. — Это — дело наше с матерью, и точка. А ваше дело — танцуй отсюда. Ясно?
Снова мать попыталась заговорить, и снова ее перебили.
— Сейчас пойдет мужской разговор, мать, — объявил ей Эрнст. — Ну, дядя, как: двинетесь вы с места, нет?
Дядя не дрогнул перед лицом угрозы.
— Мой долг — подумать о сестре…
И тут, как ни прискорбно сознаться, мой брат Эрнст применил рукоприкладство. Одной рукой он схватил дядю за шиворот, другой — за запястье, две фигуры в черном качнулись вперед, назад…
— Пус-сти, — прохрипел дядя. — Пусти воротник…
Но Эрнста уже нельзя было остановить: он возжаждал крови. Мы с матерью и Пру так и оцепенели.
— Эрни! — всплеснула руками мать. — Опомнись…
— Порядочек, мать, — отозвался Эрни и, рванув дядю с каминного коврика, круто повернул вокруг себя и поставил у нижней ступеньки лестницы. Затем, выпустив руку своего противника, он ухватился за черные брюки, туго обтягивающие дядюшкин зад, и, приподняв дядю Джулипа с земли, подталкивая сзади, поволок его вверх по лестнице. Дядюшкины руки отчаянно заболтались в воздухе, будто цепляясь за утраченное достоинство.
Я успел поймать дядин взгляд, прежде чем голова его скрылась в проеме. Видимо, он искал глазами шляпу. Он уже почти не отбивался.
— Отдай ему, Гарри, — велела мне мать. — И вот еще перчатки.
Я взял у нее черную шляпу, черные перчатки и шаг за шагом стал подниматься вслед за сплетением грузных тел. Оглушенный и притихший, дядя был выставлен на улицу через парадную дверь и стоял теперь, отдуваясь и тараща глаза на моего брата. Воротничок у него болтался на одной запонке, черный галстук съехал набок. Эрнст тяжело перевел дух.
— А теперь катитесь отсюда и больше не суйтесь не в свои дела.
Эрни вздрогнул и обернулся: это я протиснулся в дверь мимо него.
— Возьмите, дядя. — Я протянул шляпу и перчатки.
Он взял их машинально, по-прежнему не отрывая глаз от Эрнста.
— И это тот самый мальчик, которого я когда-то научил быть честным! — с глубокой обидой проговорил дядюшка, обращаясь к брату. — По крайней мере старался научить… Не тебя ли, презренный червяк, я вскормил у себя на огородах, не ты ли видел от меня столько добра! Так вот она, твоя благодарность!
Несколько мгновений он пристально изучал зажатую в руке шляпу, как будто не узнавая этот странный предмет, а затем, словно по счастливому наитию, нахлобучил ее на голову.
— Да поможет бог твоей бедной матери! — заключил дядя Джон Джулип. — Да поможет ей бог.
Больше он ничего не сказал. Он поглядел в одну сторону, затем в другую и, будто нехотя, побрел туда, где находилась пивная «Веллингтон». Вот таким-то образом в тот день, когда мы похоронили отца, и был вышвырнут на улицы Черри-гарденс будущий вдовец, обездоленный, до слез жалкий человечек — мой дядюшка Джон Джулип. До сих пор так и стоит у меня перед глазами эта уходящая потрепанная черная фигурка. Даже спина его — и та выражала растерянность. Трудно поверить, чтобы человек, которого никто не бил, мог иметь такой побитый вид… Больше я его никогда не встречал. Я не сомневаюсь, что он поплелся со своею обидой прямехонько в «Веллингтон» и напился там до потери сознания, не сомневаюсь и в том, что ему при этом все время мучительно недоставало отца…
Эрнст с задумчивым видом спустился назад в кухню. Он явно хватил через край, и ему уже было слегка неловко. Вслед за ним, соблюдая почтительную дистанцию, сошел вниз и я.
— Зачем же ты так, разве можно? — напустилась на него мать.
— А какое он имеет право? Навязался тебе на шею: ты его и корми и ходи за ним!
— Ничего бы не навязался. Ты, Эрни, всегда так: разойдешься, и удержу тебе нет…
— А-а, никогда я этого дядю не обожал, — пробурчал Эрни.
— Ты когда разойдешься, Эрни, тебе все нипочем, — повторила мать. — Мог бы вспомнить, что он мне брат.
— Хорош братец! — фыркнул Эрни. — А воровать — это от кого повелось? А отца, беднягу, кто приучил к пивной да к скачкам?
— Все равно, — настаивала мать. — Ты не имел права с ним так поступать. Отец, бедный, в гробу еще не остыл, а ты… — Она всплакнула. Потом достала носовой платок с траурной каймой и отерла глаза. — Я-то мечтала, хоть похороны ему, бедненькому, хорошие справим — что хлопот, что расходов! И все ты испортил. Никогда уж мне теперь не будет приятно вспомянуть этот день — никогда, хоть целый век проживу. Только то и запомнится, как ты своему же отцу испортил все похороны — накинулся на родного дядю!
Эрнсту нечем было ответить на эти упреки.
— А что он лезет наперекор? Да еще слова какие… — слабо оправдывался он.
— И ведь главное — зря это. Я же тебе все время старалась сказать: можешь обо мне не беспокоиться. Не нужны мне твои меблированные комнаты в Клифстоуне. С дядей, без дяди — не нужны! Я еще в тот вторник написала Матильде Гуд, и мы с ней обо всем договорились. Все улажено.
— То есть как? — оторопел Эрнст.
— Ну, дом у нее этот, в Пимлико. Она уж давно себе ищет надежного человека в помощь: каково ей бегать вверх-вниз по лестнице с ее-то расширением вен! Как я ей написала, что отец, бедный, скончался, так она мне тут же пишет: «Пока, — говорит, — у меня есть хоть один жилец, тебе нечего тревожиться насчет крова. Тебя и Пру, — говорит, — приму с радостью как долгожданных помощниц, да и малому здесь нетрудно найти работу — гораздо легче, чем в Клифстоуне». Я все время тебе старалась сказать, пока ты мне тут прочил меблированные комнаты и все такое…
— Значит, все уж улажено?
— Ну да, улажено.
— Но ведь у тебя здесь кое-какая обстановка — как же с ней?
— Что продам, а что заберу с собой…
— Что ж, подходяще, — после короткого раздумья заключил Эрнст.
— Стало быть, не из-за чего нам было с дядей и это самое… ну… спор затевать? — спросил, помолчав, Эрнст.
— Из-за меня, во всяком случае, нет, — подтвердила мать.
Снова наступила пауза.
— Ну, а мы вот затеяли! — без малейших признаков сожаления объявил Эрнст.
— Если то, что мне приснилось, и вправду сон, — сказал Сарнак, — значит, это сон на редкость обстоятельный. Я мог бы перечислить вам сотни подробностей: как мы ехали в Лондон, как распорядились нехитрой обстановкой нашего домика в Черри-гарденс. И каждая такая подробность была бы наглядным свидетельством того, как удивительно непохожи были воззрения тех давних времен на теперешние.
Командовал сборами мой брат Эрнст. Он был распорядителен и вспыльчив, как порох. Чтобы помочь матери все уладить, он на неделю отпросился с работы. Среди прочего был, кажется, улажен и инцидент с дядей: мать уговорила противников «пожать друг другу руки». Впрочем, подробности этого исторического события мне неизвестны, оно состоялось без меня, при мне о нем только вспоминали по дороге в Лондон. Я с удовольствием рассказал бы вам, как к нам приходил скупщик мебели, забравший у нас почти весь домашний скарб, в том числе и пресловутый красно-черный диван, и как он громко и ожесточенно препирался с братом из-за поломанной ножки дивана; как мистер Кросби предъявил счет, который, как думала мать, он давным-давно простил нам ради Фанни. С нашим домохозяином тоже не обошлось без осложнений, причем из-за какого-то имущества у Эрнста с мистером Булстродом дело едва не дошло до рукопашной. Мало того, мистер Булстрод возвел на нас поклеп, что мы, якобы, попортили стены его дома, и на этом основании запросил неслыханно высокую компенсацию за причиненный ущерб. Пришлось и его осадить самым решительным образом. Были какие-то неприятности и с доставкой одного из наших тюков, а когда мы прибыли на лондонский вокзал Виктория, Эрнсту понадобилось чуть ли не в драку вступить с носильщиком — вы читали, что такое носильщики? — чтобы тот обслужил нас как полагается.
Но описывать сейчас все эти забавные и характерные сценки я не могу: иначе весь наш отдых кончится раньше, чем моя история. Сейчас пора рассказать вам о Лондоне, этом огромном, а в те дни — крупнейшем в мире городе, с которым была отныне связана наша судьба. Именно в Лондоне суждено было разыграться всем дальнейшим событиям моей жизни, не считая почти двух с половиной лет, проведенных мною во время первой мировой войны в военных лагерях, во Франции и в Германии. Вы уже знаете, каким гигантским скопищем человеческих существ был Лондон; знаете, что в его границы радиусом в пятнадцать миль было втиснуто семь с половиной миллионов душ населения: людей, рожденных не ко времени, чаще всего обязанных своим появлением на свет лишь дремучему невежеству тех, кто их породил, — людей, пришедших в мир, не готовый к тому, чтобы их принять. Их согнала сюда, на эту невзрачную и глинистую землю, горькая необходимость — необходимость заработать на пропитание. Вам известно, какой страшной ценой заплатили они в конце концов за столь преступную скученность; вы читали о трущобах Вест-Энда, видели на старых кинолентах запруженные народом улицы, толпы зевак, собравшихся поглядеть на какую-нибудь нелепую церемонию, узкие, непригодные для городского транспорта улочки, забитые громоздкими автомобилями и понурыми лошадьми. Кошмарная теснота, духота, давка, грязь, невыносимое напряжение, зрительное, слуховое и нервное — таково, я полагаю, ваше общее представление о Лондоне. Его подкрепляют и те сведения, что мы получили в детстве на уроках истории.
Да, факты были действительно таковы, как нам их преподносят, а между тем я не припомню, чтобы Лондон хоть в малой степени вызвал у меня то удручающее ощущение, какого естественно было бы ожидать. Наоборот, мне живо запомнилось волнующее чувство острого любопытства, жадный интерес к этому неведомому и прекрасному миру. Нельзя забывать, что в своем удивительном сне я утратил способность подходить к явлениям с нашей меркой. Грязь и сутолока были для меня в порядке вещей; величие города, его бескрайний размах, своеобразная переменчивая, неуловимая красота поднимались передо мною из моря борьбы и лишений так же безмятежно, как поднимается серебристая березка из породившего ее болота.
Район Лондона, в котором мы поселились, назывался Пимлико. Он выходил к реке; в свое время здесь была пристань, у которой швартовались суда, приходившие через Атлантический океан из Америки. Слово «Пимлико» тоже явилось сюда на корабле вместе с прочим товаром — то было последнее живое слово исчезнувшего к тому времени языка алгонкинских индейцев. Потом исчезла и пристань, американские купцы были забыты, а словом «Пимлико» теперь назывался обширный, перерезанный множеством улочек жилой массив, состоящий из хмурых, грязно-серых домов. Часть помещения обычно занимал хозяин, остальная часть сдавалась внаем, хотя эти дома вовсе не предназначались под меблированные комнаты. Они были облицованы известковой массой, именуемой штукатуркой и создающей некое подобие каменной облицовки. В каждом доме был полуподвал, первоначально задуманный как помещение для прислуги, наружная дверь с портиком и несколько наземных этажей, к которым вела внутренняя лестница. Рядом с парадной дверью находился покрытый решеткой приямок для освещения полуподвальных комнат, выходящих на фасад.
Глазам прохожего улицы Пимлико представлялись бесконечной вереницей уходящих вдаль порталов, и за каждым из них ютилось человек десять обитателей — заблудших, ограниченных людей, не слишком чистоплотных, ущербных нравственно и духовно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39