Я словно просыпался после мгновенного сна. И солнце светило мне в лицо, и я понял – вновь повезло, вновь уцелел!
А потом шел я вверх по течению, к Кобершанцу, на знакомый шум военного лагеря, пока не встретил патруль, немало сим удивленный – это были драгуны моего полка.
– Кто таков? – сурово спросил меня старший, Алешка Дементьев, потянув пистоль из седельной кобуры. А я с этим Алешкой не единожды, одним плащом укрывшись, у костра засыпал. Теперь же сидит он, гордый, на играющем коне, заломив треугольную шапочку, белым офицерским шарфом перехваченный, и смотрит свысока на мокрого и озябшего бородатого холопа, с грязной парусиной под мышкой.
– Кто таков?..
А я с лета русской речи не слыхивал!
– Алешка? Не узнал? Черт ты немазанный, мать твою так, и перетак, и еще раз так!..
– Андрюшка? Сгинь, бесовское наваждение!
Так и рухнул на меня Алешка со своего жеребца, и в плащ свой меня закутал, и велел одному из драгун коня мне уступить. А от его костоломного объятия у меня дух захватило. И он клял на все лады и шведов, и медлителя Шереметева, и меня, блудного кота, а я отвечал еще похлеще, и мы, пустив коней галопом, орали оба наперебой – лишь бы по-русски!
Но, скача к Кобершанцу бок о бок с Алешкой, прижимая к груди прихваченный сыростью пакет, со столь великой опасностью собранный и сбереженный, уже чуя, как поведут меня, не дав и переодеться, к Борису Петровичу, я все оборачивался назад – туда, где таяли в ясном небе башни с золотыми петухами…
* * *
– Я осталась одна.
Рядом были те же люди, что и до тебя, – отец, Маде, рыжий Вильгельм, курносый и маленький Иоганн, Кристина, Йорен, Олаф и Бьорн, родственники, подружки, просто знакомые, почтенные бюргеры, их жены и дети, незнакомые офицеры и солдаты, прохожие на улицах.
Но я осталась одна.
Поздней осенью стало ясно, что от русских на сей раз уже так просто не отбиться. Царь Петр сам сделал первые пушечные выстрелы по Риге. Началась настоящая осада.
Я помнила твои слова, я верила – все скоро кончится, и мы опять будем вместе. Я верила – а странная тревога не давала мне покоя, как будто я заранее знала, что, выбрав тебя, обречена на бесконечную разлуку.
Недели две спустя Маде напомнила мне – сегодня ночь святого Андрея, когда все девушки гадают о суженом. Мы приготовились – Маде за ужином съела селедку со всеми потрохами, чтобы суженый во сне кружку воды поднес, а я умылась, не вытираясь, и положила полотенце под подушку, чтобы ты мне во сне лицо вытер. Мы бы и вишневые веточки, сломанные полночь, поставили каждая в свою бутылку, залив горлышко воском, чтобы слабенькие полупрозрачные цветы на коротких ножках появились к Рождеству и тем дали знать, что загаданное сбудется. Но все вишни росли в форштадтах, а туда мы попасть не могли.
После селедки и умывания разговаривать не полагалось. Мы с Маде молча ходили по дому, объясняясь знаками, а домашние, зная причину, постоянно нас задевали, вызывая на разговор.
– Держатся стойко, как рижские бастионы! – восхищался Бьорн, а Олаф придумывал всякие подвохи и искренне веселился, когда Маде чуть было не поддалась. Я же была на удивление спокойна – не то, что в прошлом году. А ведь то гадание сбылось – я встретила суженого. И готовилась ко сну, твердо зная – ты придешь ко мне, и тихо радовалась тому, что хоть так поцелую твое лицо, твои милые глаза…
Не успела я раздеться и лечь, как рядом с домом раздался треск и грохот. Я поняла – это русские ядра! Никогда они еще не падали так близко. Все мы, испугавшись, выбежали на улицу.
Они лежали на припорошенной первым снегом брусчатке, как большие, разбежавшиеся из корзинки клубки черной шерсти. Одно, оказалось, пробило соседскую крышу. У нас в двух окнах вылетели стекла.
Я знала, не нужно быть пророком, чтобы знать, что так случится. Пушкари с твоими планами в руках опять заряжают мортиры. Генералы твоего царя, глядя на эти планы, отдают приказы. И то, что от сегодняшних выстрелов пострадали лишь окна, – случайность. В следующий раз ядро может угодить в мой дом, пробить потолок моей комнаты, и я приму смерть – из твоих рук!
Нет, нет, прости меня, я не то хотела сказать! Или нет, все-таки то. Я знала, что ты принесешь мне и моим близким страдание, может быть, и смерть. Но разве ты виноват в этом? Мне было бы легче, полюби я кого-нибудь по эту сторону укреплений – Олафа хотя бы. Вместе бороться и вместе погибнуть – это ведь тоже отрада. Но я выбрала самое тяжелое, что могло выпасть на долю женщины. Иной любви у меня и быть не могло. Я словно всю жизнь именно к такой и готовилась… И в конце концов, еще месяц, еще два, и Стромберг поймет, что сопротивляться нелепо. Он сдаст город. Именно это я и хотела увидеть во сне.
Я молила Бога – пусть я зажмурюсь, а когда открою глаза, будет день, и тишина, без надоевшей канонады, и вдалеке музыка походного марша. И я побегу навстречу драгунскому полку, входящему в город. Пусть другие смотрят из окон, еще полные страха или недоверия, а я побегу через площадь навстречу, ища среди всадников в синих с красным мундирах одного-единственного, который уже и сам высматривает меня, приподнимаясь в стременах. А я побегу, сбивая о грубую брусчатку тонкие каблучки своих парчовых туфель…
Дни шли, погреб наш пустел, и с едой становилось все хуже. Однажды отец зазвал в пустую мастерскую и сказал:
– Знаешь ли ты, Ульрика, что другие мастера уже отпустили своих учеников и подмастерьев?
– Как это – отпустили? – не поняла я.
– Сказали – молодые люди, кормить вас нечем, время тяжелое, ступайте куда знаете…
– Одним словом – выгнали!
– Ульрика, спроси у Маде, сколько муки у нас осталось. Или у Кристины. С Кристиной тоже, наверное, придется расстаться.
Но по лицу отца я видела, что не подмастерья и Кристина его беспокоят. И вдруг догадалась.
– А Йорен?
– Не знаю, – отец отвел глаза. – Может быть, и с ним.
Я своим ушам не поверила. Как же мы без Йорена? И как же он – без нас?
– Ты подумал, отец, куда он денется?
– Ульрика, послушай меня… Надолго наших запасов не хватит… – тихим, покорным голосом говорил мой отец, славный мастер, гордившийся своими полными погребами, своим гостеприимным домом, своими всегда сытыми и довольными подмастерьями и ученикам. – Если мы не избавимся от лишних ртов, а Бог весть когда кончится эта проклятая осада, то наступит день, когда ты, мое дитя, попросишь у меня хлеба, а мне нечего будет дать…
Я слушала и думала – ведь он уговаривает сейчас не меня, а сам себя, вот что страшно.
– Неужели? – спросила я из милосердия, чтобы он мог убедить меня, а значит, и себя, в нашем бедственном положении и в необходимости расстаться с Йореном.
Он не убеждал. Он просто посмотрел как-то жалко, обиженно, и вышел.
Я отвернулась к окну. Подмастерья – Вильгельм и Иоганн… Господи, чего они только не вытворяли! Наверное, сто раз отец торжественно обещал выгнать на все четыре стороны то рыжего Вильгельма, то маленького Иоганна. Но на днях приходил отец Вильгельма, и они оба толковали, что если бы не осада, парень мог бы уже приниматься за работу на звание мастера. Конечно, до этого далеко, и об этом ли теперь думать… Но мы все так радовались, когда думали и говорили о том, что вот скоро все кончится, и Вильгельм станет мастером, и Иоганн возьмется за ум, и наши дела поправятся. А пока мир словно на глазах становился все теснее. Уйдут подмастерья, Кристина, Йорен. А останутся в доме Бьорн с женой и сыном и Олаф. Те, кого я понемногу начинала ненавидеть за их уверенность в благополучном исходе осады. Они верили в обещанные из Стокгольма корабли. Они, невзирая на подступивший голод, убеждали нас, что доблестная шведская армия и на этот раз отстоит Ригу. А дальше что? Они будут ненавидеть тебя, молить Бога о твоей смерти, и есть хлеб, отнятый у Вильгельма, Йорена, Иоганна, Кристины…
Я слышала голоса подмастерьев во дворе. Чтобы не слышать их, я поднялась наверх, к Ингрид. Долго там пробыть не смогла – отправилась искать отца. Его нигде не было. Я подошла к дверям мастерской и долго стояла – я боялась войти и никого не увидеть. Маде застала меня у дубовой двери.
– Ты знаешь? – спросила я.
– Что, фрейлейн?
– Нет, ничего…
– Он тебе ничего не говорил? – я кивнула на дверь.
– Ничего, фрейлейн… Бедный Вильгельм!
Значит, Маде оставалась! Это придало мне смелости. Я приоткрыла дверь и поняла, что должна немедленно закрыть ее и убежать, а то, как маленькая, брошусь на шею отцу и у него сломается в руках хрупкая пластинка – заготовка.
В мастерской было тихо и просторно. Только в разных углах склонились над столиками две седые головы. Одна коротко стриженная, другая длинноволосая…
– Мы прочно блокировали Ригу. Дивизия Алларта стояла в Бауске. Значит, подвоз провианта по Курземской Аа был прекращен. Дивизия Меншикова заняла Тукумс – и с запада город не получал ни зернышка. Шереметев встал в четырех милях от Риги. И оставалось только теснее сжать кольцо осады.
В лагерь прибыл Петр Алексеич. Крепко ругал фельдмаршала за промедление. А тому и так перед государем неловко. Племянник Васька, коему было велено ехать в Англию постигать науки, своевольно женился на дочке Ромодановского Ирине и остался дома. Государь разгневался – и вот родной брат фельдмаршала Василий Петрович, отставной генерал-майор, отдан в работу к генералиссимусу Бутурлину, генеральша Прасковья – на прядильный двор. Хорошо, Меншиков не отказал, просил за них Петра Алексеича. Ваську, паршивца, все же силком отправили в Англию. Вся армия потешалась – такого дурака поискать! Сама фортуна в руки идет, а он!..
Еще год назад и я бы в Англию помчался, и еще подальше – куда государь велит. С радостью бы постигал хоть корабельную науку, хоть языки, хоть обхождение. Отзывчив и понятлив я был на новое, на неизведанное. Да и теперь, видно, не поздно попросится туда, в заморские страны. А я бродил понурый по лагерю, не ведая, что со мной творится. Что без тебя скучал – это понятно. Только еще одно не давало мне покоя.
Все чаще я вспоминал тяжелую дубовую дверь с искусно врезанным большим замком – дверь гильхеновской мастерской, куда меня, конюха, ни разу и не пустили. Я вспоминал, как ты говорила о янтаре, и видел – вот мы вместе открываем ее, и ты ведешь меня к рабочему столику у окна, усаживаешь, а сама стоишь за спиной и тихо подсказываешь, направляешь… Ведь ты же хотела этого? И от теплого твоего дыхания в моих волосах всю душу тепло и свет пронизали…
Я глядел издали на Ригу – неприступную, озлобившуюся. Ах, хоть бы Янка прибежал оттуда, весточку от тебя принес! Ведь были же перебежчики! Даже рижский магистрат как-то прислал тайных гонцов. Стромберг отказался принять их просьбу о капитуляции, и они додумались сами вступить в сношения с Шереметевым. Да что толку было сейчас рассуждать о сохраняемых и обещаемых привилегиях! Шведы и не собирались сдавать город.
Речь шла не о стремительном приступе, а о трудной затяжной осаде. Так велел недовольный государь. И в войске со злой радостью говорили, что Ригу возьмем измором, голодом, холодом и болезнями.
А в Риге была ты.
Я как-то подумал – Господи, повторись еще раз тот безумный день, когда я, взбудораженный, со шведским палашом в руке прибежал к твоему окну, – сдержал бы себя, не дал душе воли, не постучался в твою комнатку. Пропали планы – и пропали, черт с ними, все равно же делать заново пришлось. И было бы все так просто – вернувшись в лагерь, я и не вспомнил бы тебя, и не мучился бы своим бессилием, и не бродил бы, как одурманенный, вздрагивая от каждого пушечного выстрела в сторону твоего непокорного города. Но – не воротишь…
Я выбрал самое страшное, что только можно выбрать, – смотреть, как гибнет женщина, лишь в том и виновная, что меня полюбила, и гибнет она по моей вине… разве я не предвидел сего? Еще по дороге в Ригу предчувствовал, что так будет! Но не хватило силы запретить душе любить. Господи, да кто ж и запретил бы в двадцать три-то года! И я принял любовь со всей той болью небывалой, что ей сопутствует, и нес в себе эту тяжесть, закусив губу, потому что там, за бастионами, на тебя легла вторая половина нашей нелегкой любви, нашей беды…
В один день показалось – есть выход. Я пришел к Борису Петровичу и попросил послать меня обратно в Ригу.
– Незачем, – был ответ.
– Мы с Маде перебирали мои старые вещи, соображая – какие чинить, какие пустить на тряпки. Маде учила меня хозяйничать – стряпать простую пищу, стирать. Я усердно терзала в тазу мокрые рубашки и думала – ведь если ты и после нашей свадьбы будешь служить, то мне придется сопровождать тебя в походах. Кому же стирать тебе, как не мне? Я другому и не позволю!
Снизу раздался шум.
– Это они! – догадалась Маде. – Скорее!
Мы должны были спуститься на кухню раньше отца и встретить удар первыми. Я догадывалась, что произойдет, если отец вступит в разговор со шведским патрулем, одним из тех, что врывались в дома и переворачивали все вверх дном в поисках съестного.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
А потом шел я вверх по течению, к Кобершанцу, на знакомый шум военного лагеря, пока не встретил патруль, немало сим удивленный – это были драгуны моего полка.
– Кто таков? – сурово спросил меня старший, Алешка Дементьев, потянув пистоль из седельной кобуры. А я с этим Алешкой не единожды, одним плащом укрывшись, у костра засыпал. Теперь же сидит он, гордый, на играющем коне, заломив треугольную шапочку, белым офицерским шарфом перехваченный, и смотрит свысока на мокрого и озябшего бородатого холопа, с грязной парусиной под мышкой.
– Кто таков?..
А я с лета русской речи не слыхивал!
– Алешка? Не узнал? Черт ты немазанный, мать твою так, и перетак, и еще раз так!..
– Андрюшка? Сгинь, бесовское наваждение!
Так и рухнул на меня Алешка со своего жеребца, и в плащ свой меня закутал, и велел одному из драгун коня мне уступить. А от его костоломного объятия у меня дух захватило. И он клял на все лады и шведов, и медлителя Шереметева, и меня, блудного кота, а я отвечал еще похлеще, и мы, пустив коней галопом, орали оба наперебой – лишь бы по-русски!
Но, скача к Кобершанцу бок о бок с Алешкой, прижимая к груди прихваченный сыростью пакет, со столь великой опасностью собранный и сбереженный, уже чуя, как поведут меня, не дав и переодеться, к Борису Петровичу, я все оборачивался назад – туда, где таяли в ясном небе башни с золотыми петухами…
* * *
– Я осталась одна.
Рядом были те же люди, что и до тебя, – отец, Маде, рыжий Вильгельм, курносый и маленький Иоганн, Кристина, Йорен, Олаф и Бьорн, родственники, подружки, просто знакомые, почтенные бюргеры, их жены и дети, незнакомые офицеры и солдаты, прохожие на улицах.
Но я осталась одна.
Поздней осенью стало ясно, что от русских на сей раз уже так просто не отбиться. Царь Петр сам сделал первые пушечные выстрелы по Риге. Началась настоящая осада.
Я помнила твои слова, я верила – все скоро кончится, и мы опять будем вместе. Я верила – а странная тревога не давала мне покоя, как будто я заранее знала, что, выбрав тебя, обречена на бесконечную разлуку.
Недели две спустя Маде напомнила мне – сегодня ночь святого Андрея, когда все девушки гадают о суженом. Мы приготовились – Маде за ужином съела селедку со всеми потрохами, чтобы суженый во сне кружку воды поднес, а я умылась, не вытираясь, и положила полотенце под подушку, чтобы ты мне во сне лицо вытер. Мы бы и вишневые веточки, сломанные полночь, поставили каждая в свою бутылку, залив горлышко воском, чтобы слабенькие полупрозрачные цветы на коротких ножках появились к Рождеству и тем дали знать, что загаданное сбудется. Но все вишни росли в форштадтах, а туда мы попасть не могли.
После селедки и умывания разговаривать не полагалось. Мы с Маде молча ходили по дому, объясняясь знаками, а домашние, зная причину, постоянно нас задевали, вызывая на разговор.
– Держатся стойко, как рижские бастионы! – восхищался Бьорн, а Олаф придумывал всякие подвохи и искренне веселился, когда Маде чуть было не поддалась. Я же была на удивление спокойна – не то, что в прошлом году. А ведь то гадание сбылось – я встретила суженого. И готовилась ко сну, твердо зная – ты придешь ко мне, и тихо радовалась тому, что хоть так поцелую твое лицо, твои милые глаза…
Не успела я раздеться и лечь, как рядом с домом раздался треск и грохот. Я поняла – это русские ядра! Никогда они еще не падали так близко. Все мы, испугавшись, выбежали на улицу.
Они лежали на припорошенной первым снегом брусчатке, как большие, разбежавшиеся из корзинки клубки черной шерсти. Одно, оказалось, пробило соседскую крышу. У нас в двух окнах вылетели стекла.
Я знала, не нужно быть пророком, чтобы знать, что так случится. Пушкари с твоими планами в руках опять заряжают мортиры. Генералы твоего царя, глядя на эти планы, отдают приказы. И то, что от сегодняшних выстрелов пострадали лишь окна, – случайность. В следующий раз ядро может угодить в мой дом, пробить потолок моей комнаты, и я приму смерть – из твоих рук!
Нет, нет, прости меня, я не то хотела сказать! Или нет, все-таки то. Я знала, что ты принесешь мне и моим близким страдание, может быть, и смерть. Но разве ты виноват в этом? Мне было бы легче, полюби я кого-нибудь по эту сторону укреплений – Олафа хотя бы. Вместе бороться и вместе погибнуть – это ведь тоже отрада. Но я выбрала самое тяжелое, что могло выпасть на долю женщины. Иной любви у меня и быть не могло. Я словно всю жизнь именно к такой и готовилась… И в конце концов, еще месяц, еще два, и Стромберг поймет, что сопротивляться нелепо. Он сдаст город. Именно это я и хотела увидеть во сне.
Я молила Бога – пусть я зажмурюсь, а когда открою глаза, будет день, и тишина, без надоевшей канонады, и вдалеке музыка походного марша. И я побегу навстречу драгунскому полку, входящему в город. Пусть другие смотрят из окон, еще полные страха или недоверия, а я побегу через площадь навстречу, ища среди всадников в синих с красным мундирах одного-единственного, который уже и сам высматривает меня, приподнимаясь в стременах. А я побегу, сбивая о грубую брусчатку тонкие каблучки своих парчовых туфель…
Дни шли, погреб наш пустел, и с едой становилось все хуже. Однажды отец зазвал в пустую мастерскую и сказал:
– Знаешь ли ты, Ульрика, что другие мастера уже отпустили своих учеников и подмастерьев?
– Как это – отпустили? – не поняла я.
– Сказали – молодые люди, кормить вас нечем, время тяжелое, ступайте куда знаете…
– Одним словом – выгнали!
– Ульрика, спроси у Маде, сколько муки у нас осталось. Или у Кристины. С Кристиной тоже, наверное, придется расстаться.
Но по лицу отца я видела, что не подмастерья и Кристина его беспокоят. И вдруг догадалась.
– А Йорен?
– Не знаю, – отец отвел глаза. – Может быть, и с ним.
Я своим ушам не поверила. Как же мы без Йорена? И как же он – без нас?
– Ты подумал, отец, куда он денется?
– Ульрика, послушай меня… Надолго наших запасов не хватит… – тихим, покорным голосом говорил мой отец, славный мастер, гордившийся своими полными погребами, своим гостеприимным домом, своими всегда сытыми и довольными подмастерьями и ученикам. – Если мы не избавимся от лишних ртов, а Бог весть когда кончится эта проклятая осада, то наступит день, когда ты, мое дитя, попросишь у меня хлеба, а мне нечего будет дать…
Я слушала и думала – ведь он уговаривает сейчас не меня, а сам себя, вот что страшно.
– Неужели? – спросила я из милосердия, чтобы он мог убедить меня, а значит, и себя, в нашем бедственном положении и в необходимости расстаться с Йореном.
Он не убеждал. Он просто посмотрел как-то жалко, обиженно, и вышел.
Я отвернулась к окну. Подмастерья – Вильгельм и Иоганн… Господи, чего они только не вытворяли! Наверное, сто раз отец торжественно обещал выгнать на все четыре стороны то рыжего Вильгельма, то маленького Иоганна. Но на днях приходил отец Вильгельма, и они оба толковали, что если бы не осада, парень мог бы уже приниматься за работу на звание мастера. Конечно, до этого далеко, и об этом ли теперь думать… Но мы все так радовались, когда думали и говорили о том, что вот скоро все кончится, и Вильгельм станет мастером, и Иоганн возьмется за ум, и наши дела поправятся. А пока мир словно на глазах становился все теснее. Уйдут подмастерья, Кристина, Йорен. А останутся в доме Бьорн с женой и сыном и Олаф. Те, кого я понемногу начинала ненавидеть за их уверенность в благополучном исходе осады. Они верили в обещанные из Стокгольма корабли. Они, невзирая на подступивший голод, убеждали нас, что доблестная шведская армия и на этот раз отстоит Ригу. А дальше что? Они будут ненавидеть тебя, молить Бога о твоей смерти, и есть хлеб, отнятый у Вильгельма, Йорена, Иоганна, Кристины…
Я слышала голоса подмастерьев во дворе. Чтобы не слышать их, я поднялась наверх, к Ингрид. Долго там пробыть не смогла – отправилась искать отца. Его нигде не было. Я подошла к дверям мастерской и долго стояла – я боялась войти и никого не увидеть. Маде застала меня у дубовой двери.
– Ты знаешь? – спросила я.
– Что, фрейлейн?
– Нет, ничего…
– Он тебе ничего не говорил? – я кивнула на дверь.
– Ничего, фрейлейн… Бедный Вильгельм!
Значит, Маде оставалась! Это придало мне смелости. Я приоткрыла дверь и поняла, что должна немедленно закрыть ее и убежать, а то, как маленькая, брошусь на шею отцу и у него сломается в руках хрупкая пластинка – заготовка.
В мастерской было тихо и просторно. Только в разных углах склонились над столиками две седые головы. Одна коротко стриженная, другая длинноволосая…
– Мы прочно блокировали Ригу. Дивизия Алларта стояла в Бауске. Значит, подвоз провианта по Курземской Аа был прекращен. Дивизия Меншикова заняла Тукумс – и с запада город не получал ни зернышка. Шереметев встал в четырех милях от Риги. И оставалось только теснее сжать кольцо осады.
В лагерь прибыл Петр Алексеич. Крепко ругал фельдмаршала за промедление. А тому и так перед государем неловко. Племянник Васька, коему было велено ехать в Англию постигать науки, своевольно женился на дочке Ромодановского Ирине и остался дома. Государь разгневался – и вот родной брат фельдмаршала Василий Петрович, отставной генерал-майор, отдан в работу к генералиссимусу Бутурлину, генеральша Прасковья – на прядильный двор. Хорошо, Меншиков не отказал, просил за них Петра Алексеича. Ваську, паршивца, все же силком отправили в Англию. Вся армия потешалась – такого дурака поискать! Сама фортуна в руки идет, а он!..
Еще год назад и я бы в Англию помчался, и еще подальше – куда государь велит. С радостью бы постигал хоть корабельную науку, хоть языки, хоть обхождение. Отзывчив и понятлив я был на новое, на неизведанное. Да и теперь, видно, не поздно попросится туда, в заморские страны. А я бродил понурый по лагерю, не ведая, что со мной творится. Что без тебя скучал – это понятно. Только еще одно не давало мне покоя.
Все чаще я вспоминал тяжелую дубовую дверь с искусно врезанным большим замком – дверь гильхеновской мастерской, куда меня, конюха, ни разу и не пустили. Я вспоминал, как ты говорила о янтаре, и видел – вот мы вместе открываем ее, и ты ведешь меня к рабочему столику у окна, усаживаешь, а сама стоишь за спиной и тихо подсказываешь, направляешь… Ведь ты же хотела этого? И от теплого твоего дыхания в моих волосах всю душу тепло и свет пронизали…
Я глядел издали на Ригу – неприступную, озлобившуюся. Ах, хоть бы Янка прибежал оттуда, весточку от тебя принес! Ведь были же перебежчики! Даже рижский магистрат как-то прислал тайных гонцов. Стромберг отказался принять их просьбу о капитуляции, и они додумались сами вступить в сношения с Шереметевым. Да что толку было сейчас рассуждать о сохраняемых и обещаемых привилегиях! Шведы и не собирались сдавать город.
Речь шла не о стремительном приступе, а о трудной затяжной осаде. Так велел недовольный государь. И в войске со злой радостью говорили, что Ригу возьмем измором, голодом, холодом и болезнями.
А в Риге была ты.
Я как-то подумал – Господи, повторись еще раз тот безумный день, когда я, взбудораженный, со шведским палашом в руке прибежал к твоему окну, – сдержал бы себя, не дал душе воли, не постучался в твою комнатку. Пропали планы – и пропали, черт с ними, все равно же делать заново пришлось. И было бы все так просто – вернувшись в лагерь, я и не вспомнил бы тебя, и не мучился бы своим бессилием, и не бродил бы, как одурманенный, вздрагивая от каждого пушечного выстрела в сторону твоего непокорного города. Но – не воротишь…
Я выбрал самое страшное, что только можно выбрать, – смотреть, как гибнет женщина, лишь в том и виновная, что меня полюбила, и гибнет она по моей вине… разве я не предвидел сего? Еще по дороге в Ригу предчувствовал, что так будет! Но не хватило силы запретить душе любить. Господи, да кто ж и запретил бы в двадцать три-то года! И я принял любовь со всей той болью небывалой, что ей сопутствует, и нес в себе эту тяжесть, закусив губу, потому что там, за бастионами, на тебя легла вторая половина нашей нелегкой любви, нашей беды…
В один день показалось – есть выход. Я пришел к Борису Петровичу и попросил послать меня обратно в Ригу.
– Незачем, – был ответ.
– Мы с Маде перебирали мои старые вещи, соображая – какие чинить, какие пустить на тряпки. Маде учила меня хозяйничать – стряпать простую пищу, стирать. Я усердно терзала в тазу мокрые рубашки и думала – ведь если ты и после нашей свадьбы будешь служить, то мне придется сопровождать тебя в походах. Кому же стирать тебе, как не мне? Я другому и не позволю!
Снизу раздался шум.
– Это они! – догадалась Маде. – Скорее!
Мы должны были спуститься на кухню раньше отца и встретить удар первыми. Я догадывалась, что произойдет, если отец вступит в разговор со шведским патрулем, одним из тех, что врывались в дома и переворачивали все вверх дном в поисках съестного.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13