Начинаются визиты. В начале первой зимы у семьи нашей знакомств было мало, так что если б не три-четыре семейства из своих же соседей по именью, тоже переезжавших на зиму в Москву «повеселиться», то, пожалуй, и ездить было бы некуда; но впоследствии, с помощью дяди, круг знакомств значительно разросся, и визитация приняла обширные размеры.
Когда все визиты были сделаны, несколько дней сидели по утрам дома и ждали отдачи. Случалось, что визитов не отдавали, и это служило темой для продолжительных и горьких комментариев. Но случалось и так, что кто-нибудь приезжал первый – тогда на всех лицах появлялось удовольствие.
Из новых знакомств преимущественно делались такие, где бывали приглашенные вечера, разумеется, с танцами, и верхом благополучия считалось, когда можно было сказать:
– У нас все вечера разобраны, даже в театр съездить некогда.
Или:
– Ах, эта Балкина! пристает, приезжай, к ней по середам. Помилуйте, говорю, Марья Сергевна! мы и без того по середам в два дома приглашены! – так нет же! пристала: приезжай да приезжай! Пренеотвязчивая.
Словом сказать, машина была пущена в ход, и «веселье» вступало в свои права на целую зиму.
Утро в нашем семействе начинал отец. Он ежедневно ходил к ранней обедне, которую предпочитал поздней, а по праздникам ходил и к заутрене. Еще накануне с вечера он выпрашивал у матушки два медных пятака на свечку и на просвиру, причем матушка нередко говаривала:
– И на что тебе каждый день свечку брать! Раз-другой в неделю взял – и будет!
Замечание это, разумеется, полагало начало бурной домашней сцене, что, впрочем, не мешало ему повторяться и впредь в той же силе.
Возвращается отец около осьми часов, и в это же время начинает просыпаться весь дом. Со всех сторон слышатся вопли:
– Сашка! Анютка! где вы запропастились? куда вас черт унес! – кричит матушка.
– Ариша! где моя кофта? – взывает сестра своей фрейлине.
– Марфа! долго ли же мне не мыться? – жалуется Коля.
– Ах, хамки проклятые! да убирайте же в зале! наслякощено, нахламощено. Где Конон? Чего смотрит? Степан где? Мы за чай, а они пыль столбом поднимать!
Поднимается беготня. Девушки снуют взад и вперед, обремененные кофтами, юбками, умывальниками и проч. По временам раздается грохот разбиваемой посуды.
– Бейте шибче! – слышится голос отца из кабинета, – что разбили?
– Ничего, сударь!
– Как ничего! сказывайте, кто разбил? Что? – допрашивает матушка.
И так далее.
Наконец, кой-как шум угомоняется. Семейство сбирается в зале около самовара. Сестра, еще не умытая, выходит к чаю в кофте нараспашку и в юбке. К чаю подают деревенские замороженные сливки, которые каким-то способом умеют оттаивать.
– Вот белый хлеб в Москве так хорош! – хвалит матушка, разрезая пятикопеечный калач на кусочки, – только и кусается же! Что, каково нынче на дворе? – обращается она к прислуживающему лакею.
– Сегодня, кажется, еще лютее вчерашнего мороз.
– Ах, прах побери! всех кучеров переморозили. Что Алемпий? как?
– Гусиным жиром и уши, и нос, и щеки мазали. Очень уж шибко захватило.
– А он бы больше дрыхнул на козлах. Сидит да носом клюет. Нет чтобы снегом потереть лицо. Как мы сегодня к Урсиловым поедем, и не придумаю!
– Ах, маменька, непременно надо ехать! Я уж мазурку обещала! – настаивает сестра.
– Знаю, что надо… Этот там будет… предмет-то твой…
– Какой же это предмет… старик!
– Ну, что за старик! Кабы он… да я бы, кажется, обеими руками перекрестилась! А какая это Соловкина – халда: так вчера и вьется около него, так и юлит. Из кожи для своей горбуши Верки лезет! Всех захапать готова.
– Мне, маменька, какое платье сегодня готовить?
– А барежевое диконькое… нечего очень-то рядиться! Не бог знает какое «паре» (pare), простой вечерок… Признаться сказать, скучненько-таки у Урсиловых. Ужинать-то дадут ли? Вон вчера у Соловкиных даже закуски не подали. Приехали домой голодные.
– По-моему, уж совсем лучше ужинать не подавать, чем намеднись у Голубовицких сосиски с кислой капустой!
– Что ж, сосиски, ежели они…
– Ну, нет! я и не притронулась. Да, чтоб не забыть; меня, маменька, вчера Обрящин спрашивал, можно ли ему к нам приехать? Я… позволила…
– Пускай ездит. Признаться сказать, не нравится мне твой Обрящин. Так, фордыбака. Ни наследственного, ни приобретенного, ничего у него нет. Ну, да для счета и он сойдет.
Начинают судачить вплотную. Перебирают по очереди всех знакомых и не обретают ни одного достойного. Наконец, отдавши долг темпераменту, расходятся по углам до часа.
В час или выезжают, или ожидают визитов. В последнем случае сестра выходит в гостиную, держа в одной руке французскую книжку, а в другой – ломоть черного хлеба (завтрака в нашем доме не полагается), и садится, поджавши ноги, на диван. Она слегка нащипывает себе щеки, чтобы они казались румяными.
Чу, кто-то приехал.
Входит Конон и возглашает:
– Петр Павлыч Обрящин!
Сестра поспешно прячет хлеб в ящик стола и оправляется.
– А! мсьё Обрящин! садитесь! Maman сейчас придет.
Обрящин – молодой человек, ничем особенно не выдающийся. Он тоже принадлежит к среднему дворянству, а состояние имеет очень умеренное. Но так как он служит в канцелярии московского главнокомандующего (так назывался нынешний генерал-губернатор), то это открывает ему доступ в семейные дома. Как на завидную партию никто на него не смотрит, но для счета, как говорит матушка, и он пользуется званием «жениха». Многие даже заискивают в нем, потому что он, в качестве чиновника канцелярии, имеет доступ на балы у главнокомандующего; а балы эти, в глазах дворян средней руки, представляются чем-то недосягаемым. Одет чистенько, танцует все танцы и крошечку болтает по-французски.
– Мсьё Обрящин! – восклицает, в свою очередь, матушка, появляясь в дверях, – вот обрадовали!
Начинается светский разговор.
– Не правда ли, как вчера у Соловкиных было приятно! – говорит матушка, – и какая эта Прасковья Михайловна милая! Как умеет занять гостей, оживить!
– Помилуйте! дает вечера, а в квартире повернуться негде! – отвечает Обрящин.
– Мы, приезжие, и все так живем. И рады бы попросторнее квартирку найти, да нет их. Но Верочка Соловкина – это очарование!
– Горбатое!
– Ах, какой вы критикан, сейчас заметите! Правда, что у нее как будто горбик, но зато личико, коса… ах, какая коса!
– От цирульника Остроумова с Горохового-Поля. Волосы покупает у цирульника, а наряды шьет в Хамовниках у мадам Курышкиной.
– Однако попасться к вам на язычок… А я так слышала, что Верочка и вы…
Матушка грозит Обрящину пальчиком и шаловливо приговаривает:
– Мовёшка!
– Увольте, ради Христа! – отрекается молодой человек, – что называется, ни кожи…
– Ах, оставьте! с вами просто опасно! Скажите лучше, давно вы были у нашего доброго главнокомандующего?
– Не далее как на прошлой неделе, он вечерок давал. Были только свои… Потанцевали, потом сервировали ужин… Кстати: объясните, отчего Соловкина только через раз дает ужинать?
– А вы и это заметили… Злой вы! Ну, зато в следующий раз покушаете. А на балах у главнокомандующего вы тоже бываете? Я слышала, это волшебство!
– Особенной роскоши нет, напротив, все очень просто… Но эта простота!.. В том-то весь и секрет настоящих вельмож, что с первого взгляда видно, что люди каждый день такой «простотой» пользуются!
– И нам князь Колюшпанский обещал приглашение достать…
– Но отчего же вы не обратились ко мне? я бы давно с величайшей готовностью… Помилуйте! я сам сколько раз слышал, как князь note 28 говорил: всякий дворянин может войти в мой дом, как в свой собственный…
– Ну, всякий не всякий…
– Конечно, не всякий – это только faeon de par-ler… note 29 Но вы… разве тут может быть какое-нибудь сомнение!
– Благодарю вас. Так вы постараетесь? – Непременно-с.
Поболтавши еще минут пять, Обрящин откланивается. На смену является Прасковья Михайловна Соловкина с дочерью, те самые, которых косточки так тщательно сейчас вымыли.
– Ах, Прасковья Михайловна! Вера Владимировна! вот обрадовали!
– Верочка! quelle charmante surprise! note 30.
– Не говорите! И то хотела до завтра отложить… не могу! Так я вас полюбила, Анна Павловна, так полюбила! Давно ли, кажется, мы знакомы, а так к вам и тянет!
– И нас взаимно. Знаете ли, есть что-то такое… сродство, что ли, называется… Иногда и не слыхивали люди друг о дружке – и вдруг…
– Вот именно это самое.
Дамы целуются; девицы удаляются в зал, обнявшись ходят взад и вперед и шушукаются. Соловкина – разбитная дама, слегка смахивающая на торговку; Верочка, действительно, с горбиком, но лицо у нее приятное. Семейство это принадлежит к числу тех, которые, как говорится, последнюю копейку готовы ребром поставить, лишь бы себя показать и на людей посмотреть.
– А у нас сейчас мсьё Обрящин был, – возвещает матушка, – ах, какой милый!
– Не знаю… не люблю я его! – отвечает Соловкина, предчувствуя, что шла речь о ее вчерашнем вечере.
– Что так?
– Да наглый. Втерся к нам уж и сама не знаю как… ест, пьет…
– А он об вас с таким участием… Между нами: Верочка, кажется, очень ему нравится…
– Далеко кулику до Петрова дня! – Но почему ж бы?..
– Да так.
– Он нам обещал приглашение на первый бал к главнокомандующему достать.
– Будете ждать, долго не дождетесь. Он в прошлом году целую зиму нас так-то водил.
– Да ведь он туда вхож?
– В лакейской дежурит.
– Ах, что вы! будто уж и в лакейской! А впрочем, не он, так другой достанет. А какое на Верочке платье вчера прелестное было! где вы заказываете?
– Там же, где и все. Бальные – у Сихлерши, попроще – у Делавос…
– А я слышала, в Хамовниках, портниха Курышкина есть…
Соловкина слегка зеленеет, но старается казаться равнодушною.
– Не знаю, не слыхала такой, – говорит она сквозь зубы.
– Не говорите, Прасковья Михайловна! и между русскими бывают… преловкие! Конечно, против француженки…
– Я У русских не заказываю.
– В Петербурге Соловьева – даже гремит.
– Не знаю, не знаю, не знаю.
Соловкина окончательно зеленеет и сокращает визит.
– Итак, до свидания, – говорит она, поднимаясь. – До пятницы.
– Ваши гости. Да что ж вы так скоро? посидели бы!
– И рада бы, да не могу… Аншантё! До пятницы. Дочку привозите. Мсьё Обрящин будет! – в заключение язвит гостья на прощанье.
За Соловкиными следуют Голубовицкие, за Голубовицкими – Мирзохановы и т. д. Все остаются по нескольку минут, и со всеми ведется светский разговор одинакового пошиба. Около трех часов, если визиты перемежились, матушка кричит в переднюю:
– Не принимать никого! обедать!
Но иногда случается, что, вследствие этой поспешности, приходится отказать интересному кавалеру; тогда происходят сцены раскаянья, что слишком рано поспешили закрыть утро.
– Это все ты! – укоряет матушка отца, – обедать да обедать! Кто нынче в три часа обедает!
И затем, обращаясь заочно к интересующему гостю, продолжает:
– И лукавый его в эту пору принес! Кто в четвертом часу с визитами ездит! Лови его теперь! Рыскает по Москве, Христа славит.
Обед представлял собой подобие малиновецкого и почти сплошь готовился из деревенской провизии. Даже капусту кислую привозили из деревни и щи варили, в большинстве случаев, с мерзлой бараниной или с домашней птицей. Говядину покупали редко и тоже мерзлую. Дурной был обед, тяжелый, малопитательный. Впрочем, так как сестра, и без того наклонная к тучности, постоянно жаловалась, что у ней после такого обеда не стягивается корсет, то для нее готовили одно или два блюда полегче. За обедом повторялись те же сцены и велся тот же разговор, что и в Малиновые, а отобедавши все ложились спать, в том числе и сестра, которая была убеждена, что послеобеденный сон на весь вечер дает ей хороший цвет лица.
Этого «хорошего цвета лица» она добивалась страстно и жертвовала ради него даже удобствами жизни. Обкладывала лицо творогом, привязывала к щекам сырое говяжье мясо и, обвязанная тряпками, еле дыша, ходила по целым часам.
С шести часов матушка и сестра начинали приготовляться к вечернему выезду. Утренняя беготня возобновлялась с новой силой. Битых три часа сестра не отходит от зеркала, отделывая лицо, шнуруясь и примеряя платье за платьем. Беспрерывно из ее спальни в спальню матушки перебегает горничная за приказаниями.
– Барышня спрашивают, какую им ленту надеть?
– Барышня спрашивают, надевать ли локоны, или гладко причесаться?
– Барышня спрашивают, для большого или малого декольте им шею мыть?
– Шпилек, булавок несите! – раздается по коридору, – оглохли!
Когда туалет кончен, происходит получасовое оглядыванье себя перед зеркалом, принятие различных поз, приседание и проч. Если вечер, на который едут, принадлежит к числу «паре», то из парикмахерской является подмастерье и убирает сестрицыну голову.
– Шипси! – командует подмастерье (Ивашка из крепостных), подражая
хозяину-французу.
– Пропасти на вас нет! – кричит из своего угла отец, которого покой беспрерывно возмущается общей беготнёю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84