Чем они были сыты – это составляло загадку, над разрешением которой никто не задумывался. Даже отец не интересовался этим вопросом и, по-видимому, был очень доволен, что его не беспокоят. По временам Аннушка, завтракавшая и обедавшая в девичьей, вместе с женской прислугой, отливала в небольшую чашку людских щец, толокна или кулаги и, крадучись, относила под фартуком эту подачку «барышням». Но однажды матушка узнала об этом и строго-настрого запретила:
– Они дворянки, – сказала она язвительно, – а дворянкам не пристало холопские щи есть. Я купчиха – и то не ем.
Вообще сестрицы сделались чем-то вроде живых мумий; забытые, брошенные в тесную конуру, лишенные притока свежего воздуха, они даже перестали сознавать свою беспомощность и в безмолвном отупении жили, как в гробу, в своем обязательном убежище. Но и за это жалкое убежище они цеплялись всею силой своих костенеющих рук. В нем, по крайней мере, было тепло… Что, ежели рассердится сестрица Анна Павловна и скажет: мне и без вас есть кого поить-кормить! куда они тогда денутся?
Даже Марья Порфирьевна притихала и съеживалась, когда ей напоминали о возможности подобной катастрофы. Вообще она до того боялась матушки, что при упоминовении ее имени бросалась на постель и прятала лицо в подушки.
Увы! предчувствие не обмануло сестриц. Минуты, когда ворота малиновецкой усадьбы заперлись перед ними навсегда, были сочтены.
Матушка в это время уже могла считать себя богатою. В самом начале тридцатых годов она успела приобрести значительное имение, верстах в сорока от Малиновца и всего в пяти верстах от «Уголка». Это было большое торговое село Заболотье, заключавшее в себе с деревнями более трех тысяч душ. Принадлежало оно троим владельцам, и часть одного из них, около тысячи двухсот душ, продавалась в опекунском совете с аукциона. Прослышав о предстоящей продаже, матушка решила рискнуть своим небольшим приданным капиталом и поехала в Москву. Успех превзошел самые смелые ожидания. На аукцион никто не явился, кроме подставного лица, и имение осталось за матушкой, «с переводом долга» и с самой небольшой приплатой из приданных денег.
Имение было малоземельное, но оброк с крестьян получался исправно. А по тогдашнему времени это только и было нужно. Операция была настолько выгодна, что сразу дала матушке лишних пятнадцать тысяч чистого годового дохода, не считая уплаты процентов и погашения. Сверх того, летом из Заболотья наряжалась в Малиновец так называемая помочь, которая в три-четыре дня оканчивала почти все жнитво и значительную часть сенокоса. Вследствие этого, и Малиновец начал давать все более и более серьезный доход. Благосостоянию семьи было положено прочное основание.
Но тут именно и случилось нечто в высшей степени прискорбное для сестриц. Матушка, никогда не любившая Малиновца, начала, с покупкой нового имения, положительно скучать в родовом отцовском гнезде. В Заболотье был тоже господский дом, хотя тесный и плохо устроенный, но матушка была неприхотлива. Ей нравилась оживленная улица села, с постоянно открытыми лавками, в которых, по ее выражению, только птичьего молока нельзя было достать, и с еженедельным торгом, на который съезжались толпы народа из соседних деревень; нравилась заболотская пятиглавая церковь с пятисотпудовым колоколом; нравилась новая кипучая деятельность, которую представляло оброчное имение. Оброки собирались по мелочам, так что надо было наблюдать да и наблюдать, записывать да и записывать. Да и один ли оброк? ежели к такому имению да приложить руки, так и других полезных статей не мало найдется. Обложить торговцев сбором, свои лавки построить, постоялый двор, трактир… Одно горе, имение череспелесное; мужики остальных двух частей, при заглазном управлении, совсем извольничались и, пожалуй, не скоро пойдут на затеи новой помещицы. Но ведь и эте представляло пищу для деятельности. Пойдут разговоры, совещания; иное уладится само собой, а иное и до суда дойдет. Обо всем надо подумать, переговорить. Матушка и об тяжбе начала помышлять без особенного страха.
Первые три года она только урывками наезжала в Заболотье. Пробудет месяц-другой и опять воротится в Малиновец. Но мысль ее все больше и больше склонялась к тому, чтобы из Заболотья сделать зимнюю резиденцию. Зимой в Малиновце решительно нечего было делать. Шла только молотьба (иногда до самой масленицы), но для наблюдения за ней был под рукой староста Федот, которому можно было безусловно доверить барское дело. Господский дом оказывался слишком обширным и опустелым (почти все дети уж были размещены по казенным заведениям в Москве), и отопление такой махины требовало слишком много дров. Оставалось убедить отца, но ведь матушке было на привыкать стать к домашним сценам. Побурлит старик, а она все-таки на своем поставит. А о том, что где-то наверху, в боковушке, словно мыши, скребутся сестрицы, она забыла и думать.
Участь тетенек-сестриц была решена. Условлено было, что сейчас после покрова, когда по первым умолотам уже можно будет судить об общем урожае озимого и ярового, семья переедет в Заболотье. Часть дворовых переведут туда же, а часть разместится в Малиновце по флигелям, и затем господский дом заколотят.
Сверх ожидания, отец принял это решение без особенных возражений. Его соблазняло, что при заболотской церкви состоят три попа и два дьякона, что там каждый день служат обедню, а в праздничные дни даже две, раннюю и позднюю, из которых последнюю – соборне.
Матушка сама известила сестриц об этом решении. «Нам это необходимо для устройства имений наших, – писала она, – а вы и не увидите, как зиму без милых сердцу проведете. Ухитите ваш домичек соломкой, да жердочками сверху обрешетите – и будет у вас и тепленько, и уютненько. А соскучитесь одни – в Заболотье чайку попить милости просим. Всего пять верст – мигом лошадушки домчат…»
–
В половине декабря уголковский староста Осип явился в Заболотье и просил доложить о себе матушке.
– Барышня Ольга Порфирьевна у нас плоха, – доложил он ей.
– Что с нею?
– Да стужа в домишке-то… простудилась, стало быть.
– Я ведь писала, чтобы дом соломой снаружи ухитить…
– Что солома! бревна сгнили… Стужа лютее, чем на дворе.
– А я тут при чем? что ты ко мне пристал? Я разве причинна, что дом у вас сгнил?
– Я не к тому… так, доложить пришел… Как бы потом в ответе не быть…
– Лежит она, что ли?
– Пока еще бродит… кашель дюже одолел. Так бьет, так бьет, что ни на что не похоже… на бок жалуется…
– Что ж я-то могу?.. Бог милостив, отходится. За доктором, коли что, пошлите.
С тем староста и ушел. Матушка, впрочем, несколько раз порывалась велеть заложить лошадей, чтоб съездить к сестрицам; но, в конце концов, махнула рукой и успокоилась.
На святках староста опять приехал и объявил, что Ольга Порфирьевна уж кончается. Я в это время учился в Москве, но на зимнюю вакацию меня выпросили в Заболотье. Матушка в несколько минут собралась и вместе с отцом и со мной поехала в Уголок.
Домишко был действительно жалкий. Он стоял на юру, окутанный промерзлой соломой и не защищенный даже рощицей. Когда мы из крытого возка перешли в переднюю, нас обдало морозом. Встретила нас тетенька Марья Порфирьевна, укутанная в толстый ваточный капот, в капоре и в валеных сапогах. Лицо ее осунулось и выражало младенческое отупение. Завидев нас, она машинально замахала руками, словно говорила: тише! тише! Сзади стояла старая Аннушка и плакала.
Ольга Порфирьевна уже скончалась, но ее еще не успели снять с постели. Миниатюрная головка ее, сморщенная, с обострившимися чертами лица, с закрытыми глазами, беспомощно высовывалась из-под груды всякого тряпья, наваленного ради тепла; у изголовья, на стуле, стоял непочатый стакан малинового настоя. В углу, у образов, священник, в ветхой рясе, служил панихиду.
Матушка заплакала. Отец, в шубе и больших меховых сапогах, закрывал рукою рот и нос, чтобы не глотнуть морозного воздуха.
Когда кончилась панихида, матушка сунула священнику в руку полтинник и сказала: «Уж вы, батюшка, постарайтесь!» Затем все на минуту присели, дали Аннушке и старосте надлежащие наставления, поклонились покойнице и стали поспешно сбираться домой. Марью Порфирьевну тоже взяли с собой в Заболотье.
Через три дня Ольгу Порфирьевну схоронили на бедном погосте, к которому Уголок был приходом. Похороны, впрочем, произошли честь честью. Матушка выписала из города средненький, но очень приличный гробик, средненький, но тоже очень приличный покров и пригласила из Заболотья старшего священника, который и служил заупокойную литургию соборне. Мало того: она заказала два сорокоуста и внесла в приходскую церковь сто рублей вклада на вечные времена для поминовения души усопшей рабы божией Ольги.
Спустя месяц тетеньку Марью Порфирьевну, вместе с Аннушкой, поместили в ближайший женский монастырь. Матушка сама ездила хлопотать и купила в монастырской ограде особую келью, чтобы старушке жилось уютненько и тепленько.
Словом сказать, устроили дело так, чтоб и душа покойной, глядючи с небеси, радовалась, да и перед людьми было не стыдно…
VIII. ТЕТЕНЬКА АНФИСА ПОРФИРЬЕВНА
Тетенька Анфиса Порфирьевна была младшая из сестер отца (в описываемое время ей было немногим больше пятидесяти лет) и жила от нас недалеко.
Я не помню, впрочем, чтоб до покупки Заболотья мы когда-нибудь езжали к ней, да и не помню, чтобы и она у нас бывала, так что я совсем ее не знал. Уже в семье дедушки Порфирия Васильича, когда она еще была «в девках», ее не любили и называли варваркой; впоследствии же, когда она вышла замуж и стала жить на своей воле, репутация эта за ней окончательно утвердилась. Рассказывали почти чудовищные факты из ее помещичьей практики и нечто совсем фантастическое об ее семейной жизни. Говорили, например, что она, еще будучи в девушках, защипала до смерти данную ей в услужение девчонку; что она находится замужем за покойником и т. д. Отец избегал разговоров об ней, но матушка, которая вообще любила позлословить, называла ее не иначе, как тиранкой и распутницей. Вообще и родные, и помещики-соседи чуждались Савельцевых (фамилия тетеньки по мужу), так что они жили совершенно одни, всеми оброшенные.
Рассказы эти передавались без малейших прикрас и утаек, во всеуслышание, при детях, и, разумеется, сильно действовали на детское воображение. Я, например, отроду не видавши тетеньки, представлял себе ее чем-то вроде скелета (такую женщину я на картинке в книжке видел), в серо-пепельном хитоне, с простертыми вперед руками, концы которых были вооружены, острыми когтями вместо пальцев, с зияющими впадинами вместо глаз и с вьющимися на голове змеями вместо волос.
Но с покупкой Заболотья обстоятельства изменились. Дело в том, что тетенькино имение, Овсецово, лежало как раз на полпути от Малиновца к Заболотью. А так как пряжка в сорок с лишком верст для непривычных лошадей была утомительна, то необходимость заставляла кормить на половине дороги. Обыкновенно, мы делали привал на постоялом дворе, стоявшем на берегу реки Вопли, наискосок от Овсецова; но матушка, с своей обычной расчетливостью, решила, что чем изъяниться на постоялом дворе note 18, выгоднее будет часа два-три посидеть у сестрицы, которая, конечно, будет рада возобновлению родственных отношений и постарается удоволить дорогую гостью.
И вот, однажды – это было летом – матушка собралась в Заболотье и меня взяла с собой. Это был наш первый (впрочем, и последний) визит к Савельцевым. Я помню, любопытство так сильно волновало меня, что мне буквально не сиделось на месте. Воображение работало, рисуя заранее уже созданный образ фурии, грозно выступающей нам навстречу. Матушка тоже беспрестанно колебалась и переговаривалась с горничной Агашей.
– Заезжать, что ли?
– Это как вам, сударыня, будет угодно.
– Еще не примет, пожалуй!
– Как не принять… помилуйте! далее с радостью. Матушка задумалась на минуту в нерешимости и потом продолжала:
– Чай, и Фомку своего покажет!
– Может, и посовестится. А впрочем, сказывают, он завсе с барыней за одним столом обедает…
– Ну ладно, едем!
Через короткое время, однако ж, решимость оставляла матушку, и разговор возобновлялся на противоположную тему.
– Нет уж, что срамиться, – говорила она и, обращаясь к кучеру, прибавляла: – Ступай на постоялый двор!
Поэтому сердце мое сильно забилось, когда, при повороте в Овсецово, матушка крикнула кучеру:
– В Овсецово!
Экипаж своротил с большой дороги и покатился мягким проселком по направлению к небольшому господскому дому, стоявшему в глубине двора, обнесенного тыном и обсаженного березками.
Действительно, нас ожидало нечто не совсем обыкновенное. Двор был пустынен; решетчатые ворота заперты; за тыном не слышалось ни звука. Солнце палило так, что даже собака, привязанная у амбара, не залаяла, услышав нас, а только лениво повернула морду в нашу сторону.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84