Привыкла к свободе, к независимости. Она родит, и все постепенно уляжется, она ведь очень тебя любит, я-то знаю!
— Задурила она тебе голову, Лизка, — почти со злостью проговорил я. — Не верь ей. Просто с возрастом приперло. Решила родить абы от кого — ну, а тут как раз дурак попался. Никого она, кроме себя, не любит, и никогда не любила… Ну, так что у нас с обедом? Ты вкусный обед обещала!
Она испуганно всматривалась мне в лиц. Будто не узнавала. Будто у меня выросли рога и чертов пятак вместо носа.
— Вот теперь я совсем поняла, о чем ты ночью говорил…
— Да я много глупостей наговорил.
— Не надо так! — болезненно выкрикнула она. — Эта ночь — одна из самых счастливых в жизни у меня! Никогда может мы с тобой не были так близко… А говорил ты, что нельзя крушить живое. Потому что тогда ожесточаются и высыхают. Ты не становись таким, Саша, — она подняла руку и погладила меня по щеке. — До нее мне, в конце концов, извини, дела нет, но ты… лучше уж изменяй мне хоть каждый день, но таким не становись, потому что я тебя такого очень быстро разлюблю. И что я и Поля тогда станем делать?
Стокгольм
1
Теплоход крался по фьорду.
В желтом свете предосеннего северного заката тянулись назад лежащие в воде цвета неба острова. Крупные, покрытые лесом, или помельче, скалистые, украшенные одним-двумя деревьями и какой-нибудь почти обязательной избушкой под ними, или совсем лысые, или совсем небольшие, не крупнее Лягушек в Коктебельской бухте — просто валуны, высунувшие на воздух покатые, как шляпки грибов, розово-коричневые спины. На каждом из них хотелось посидеть — свесить ноги к воде и, коротко глядя на остывающий мир, в рассеянности размышлять обо всем и ни о чем. Глухо рокотали на малых оборотах дизеля, корабль мягко проминал зеркало поверхности, и за ним далеко-далеко тянулись по ясной, холодной глади медленно расходящиеся морщины. Красота была неописуемая, первозданная, хотя громадный город уже надвинулся — из-за леса на правом берегу тянулась в небо окольцованная игла телебашни, светились в настильном сиянии почти негреющего солнца разбросанные в темной зелени прибрежные виллы и особняки Лилла-Бартан, но все равно современное мощное судно казалось неуместным здесь, нужен был драккар. Пятнадцать лет назад один мой друг, писатель — с ним-то мы и попали впервые в эти края, он и познакомил нас со Стасей позапрошлым летом — сказал: «Теперь я понимаю Пер Гюнта. Здесь можно взять меч и молча выйти на двадцать лет. Здесь можно ждать двадцать лет». Я не очень понял тогда, что он имел ввиду, не понимаю и теперь, но сказано было красиво, и вокруг все было красиво — а между двумя красотами всегда можно найти связь, один найдет одну, другой — другую. Смертельно, до тоски хотелось показать все это Поле, Лизе и Стасе. Одну красоту — другой красоте. Вот и еще одна связь между красотами, уже моя, кроме меня, ее никто не поймет.
На нижних палубах суетились туристы, перебегая от борта к борту через широкую, как площадь, кормовую площадку, беззвучно для меня орудовали фотоаппаратами и видеокамерами, толкались в поисках свей идеальной точки зрения. Я стоял наверху, неподалеку от труб — они туго вибрировали и сдержано рычали. На шее у меня болтался полагающийся по легенде «Канон», но я про него забыл. Не хотелось дергаться. Кто смотрит через видоискатель — тот видит только фокус да ракурс, а мне хотелось видеть Стокгольм. Я люблю этот город.
Совсем уже неторопливо мы проползли мимо островка Каскель-Хольмен, где на тонкой мачте над краснокирпичным замком чуть полоскал давно уже навечно поднятый флаг — исторически его полагалось спускать, когда Швеция ведет войну, потом слегка взяли вправо. По левому борту открылся близкий, и продолжающий мерно наплывать изящный лепесток моста, разграничивающего залив Сальтшен и озеро Меларен — со стороны Старого города у въезда на мост высился строгий и гордый каменный Бергандотт, а дальше, за строениями рыцарского острова, похожими все, как одно, на дворцы, вывернув из-за высоких палубных надстроек судна, четко прорисовалась в напряженной желтизне небес ажурная башня Рыцарской кирки. Все это напоминало Петербург — но еще причудливее и плотнее, потому что мельче и чаще были накиданы в залив острова, а берега кое-где были низкими и плоскими, как у нас, но кое-где вспучивались вверх каменными горбами — и здания взлетали в небо.
Подумать только. Чтобы построить город, так похожий на этот, мы воевали с ними едва ли не четверть века. А они с нами — чтобы мы не построили. Средневековье…
Ошвартовались в самом центре, у набережной Скеппсбрен, почти что под окнами королевского дворца. Толпа на палубах медленно всосалась в недра корабля, а я, не спеша никуда, завороженно озираясь, еще выкурил сигарету на своей верхотуре. Чуть не швырнул окурок за борт, как делал в море, но рука сама не пошла. Это было все равно, что плюнуть в лицо Мадонне Литта.
«Правда» была столь любезна, что по своим каналам забронировала для меня скромный, но вполне уютный двухкомнатный номер в одном из отелей на Свеаваген, в двух шагах от концертного зала, где, как мне говорили когда-то, и происходит вручение Нобелевских премий. Начало смеркаться, когда я закончил разбирать багаж и полез в душ. Очень горячий, очень холодный. Все вроде было в порядке: и краны чуткие, и напор хороший, а не то.
Вытерся, вылез, оделся. Подошел к окну. Загорались огни, двумя плотными противонаправленными потоками катили внизу яркие авто. Покосился на телефон. Нет, не хотелось сразу звонить. На корабле я как-то расслабился, морская прогулка даже слишком пошла мне на пользу, размяк я, как последний бездельник, и никак было не решиться снова броситься в бойцовый ритм.
Я знал: стоит начать — это надолго.
Да и не следовало, пожалуй, звонить из отеля. Береженого бог бережет.
Хотя покамест за журналистом Чернышовым, по всем признакам, никто не следил.
Я опустился в полупустой бар. Музыка играла ни уму, ни сердцу, но к счастью, не громко. Не спеша, выпил чашку кофе, выкурил еще сигарету. Сладкое ничегонеделание… Вышел на улицу. Поколебался немного и пошел налево, к роскошной биргер-ярло-гатан.
Насколько я понимал, это в честь того ярла Биргера, которого в свое время откомпостировал святой князь Александр. Хорошо, что средневековье закончилось. Я не смог бы жить в те эпохи. Разве что принял бы постриг. И то: католики, лютеране, православные, старообрядцы — и все праве остальных.
На улице имени смертельного врага русского святого я купил мемориальный банан. Понюхал пахнущую приторной тропической сыростью кожицу, интернациональным жестом уважительно показал тонущему в своих фруктах уличному торговцу большой палец — тот с утрированной гордостью выпятил челюсть и задрал нос: мол, плохого не держим. Мы разошлись, довольные друг другом. С бананом в руке я двинулся дальше.
Люди, люди, люди… Люди у витрин, люди у машин, люди у лотков, и просто идущие не спеша, жующие резинку и не жующие резинку, разговаривающие, смеющиеся… Нет, люди у нас красивее. А вот город чище у них. Аккуратнее как-то, прополотее.
Слитно шумя и моргая тысячью красных глаз, катил мимо вечерний автомобильный ледоход.
Улица вывела к маленькому скверику, громко именуемому парком. Берцели-парк, кажется. Я миновал его, и тут уж снова недалеко было от воды. Остановился. Вот с этого места начиналась моя симпатия к Стокгольму.
Никуда он не делся за пятнадцать лет, мой чугунный приятель, которого я когда-то в сумерках, принял в первый момент за живого. Надо очень любить свою столицу, чтобы любить ее так весело и непринужденно: в блистательном центре великого города, сердца северной империи, пусть даже бывшей, поставить красно-желтую загородку «ведутся работы», кинуть на асфальт тяжелую крышку канализационного люка, а под крышкой воткнуть с натугой открывающего ее чугунного водопроводчика, так что казалось, будто он вылезает из дыры в земле — с худой, костлявой, уныло перекошенной и явно похмельной рожей. Одно только слегка портило впечатление — торчащая тут же табличка «Хумор». Как будто без этого пояснения кто-нибудь мог не догадаться, что водопроводчик является юмором, и окаменел бы от недоумения. Была тут какая-то неуверенность шведов в самих себе.
Хотелось навестить еще Риддар-хольмен, Рыцарский остров, но небо уже отцветало, и даже на западе сквозь холодную зелень заката вовсю проступала синева. Я постоял у воды, вспоминая, как мы с другом сидели на стрелке этого самого хольмена, на скамейках открытой эстрады — а за темной водной ширью, неторопливо игравшей словно бы каучуковыми отражениями городских огней, потянет и отпустит, потянет и отпустит, громоздился тяжелый, угловатый бастион ратуши, а мимо, в двух шагах от нашего берега, тарахтя несильным дизельком и тускло светя фонарями и единственным квадратным оконцем, проплывал занюханный катерок с громким названием «Соларис Рекс»… Но сердце было уже не на месте. Пора работать.
Я решительно пошел к телефону. Я не знал по-шведски, Эрик, по словам патриарха, не знал по-русски. И когда, подняв трубку, с того конца ответили международным «алло», я спросил, старательно надавив на английское «р», чтобы сразу дать понять, на каком языке ведется разговор:
— Эрик?
— Он включился сразу.
— Е-э…
— Гуд дей, Эрик. Ай'м фром Михаил Сергеич.[4]
2
Дни летели — как листья на ветру.
Работа была кропотливой, и, в общем, совершенно непривычной для меня. Эрик — немногословный, очень славный и феноменально эрудированный в своей области человек — помогал, чем мог, без него я запутался бы быстро и безнадежно, для меня действительно все оказалось доступно и открыто, по первому требованию поступали картотеки, документы, пожелтевшие, а то и затянутые прозрачной пленкой ветхие письма, расписки, дагерротипы… Но что Эрик мог сделать, ежели я сам не ведал, что ищу? Поди туда — не знаю куда… Целыми днями я просиживал за терминалом ЕСИ — помню, когда создавалась Единая Сеть Информации, мы, желторотики, пили за ее здоровье и пели «Ой, ты гой, Еси!», в читальных залах, а то и в рабочих каморках фондов, расшифровывая старый почерк — на немецком, на французском, и тонул в ворохах ничего не значащих фактов, и вновь выныривал было, уцепившись за какую-то нить, а потом нить рвалась, или приводила в тупик, и я искал другую, и все было наугад, наощупь, все было зыбко. А дни летели, и я скучал по всем.
Однажды мне показалось, что меня пасут — и я целый день проверялся. Кружил в перепутанном, как кишечник, метро, зашел в кино, зашел в ресторан. Похоже, почудилось. Вечером просто руки чесались прозвонить номер на предмет электронных «жучков», но у меня, естественно, никакой аппаратуры с собою, — аппаратура — вещь броская, первый же сделанный обыск в номере меня бы расшифровал, а, во вторых, пусть слушают, я все время молчу. Однако нервы были на взводе, и в тот же день я дольше обычного мучился бессонницей. Слишком уж медленно шло дело. Да и шло ли? Порой мне казалось, что я вообще на ложном пути и не по заслугам проедаю казенные кроны. Очень хотелось осведомиться, набегает ли дальше статистика Папазяна, происходят ли и теперь в мире преступления, аналогичные выявленным нами — но отсюда это было невозможно. Я бежал в пустоте.
А листья и впрямь полетели, поплыли, зябко дрожа, по рябой от осеннего ветра воде уличных проливов.
Я ни с кем не знакомился, ни с кем не сходился.
Я тосковал.
Я работал.
Поначалу мне то Стася, то Лиза мерещились в толпе. Потом все это стало реже. Потом прекратилось совсем. Я даже не мог узнать, как у них дела, здоровы ли…
Пятого сентября мы и штатники запустили очередную пару гравитаторов. Вот об этом мне прожужжали все уши по радио, промозолили все глаза в газетах. «Новая фаза глобального сотрудничества…»
Никто проекту «Арес» не угрожал.
Из газет же я узнал, что патриарх вернулся к работе. Его все-таки ухитрились поставить на ноги, он снова мог ходить сам — медленно, приволакивая ноги, присаживаясь для отдыха каждые метров полтораста, но все же не остался прикованным к креслу, которое я запомнил так хорошо. Потрудились и в Симбирске, и в петербургской нейрохирургии, и в прекрасном санатории «Бильгя» на северном берегу Апшерона… В основном писали с радостью и симпатией к патриарху — иногда, как мне казалось, чересчур экзальтированной, неприятной для нормального человека так же, как и любое вибрирующее на грани истерики чувство. Но событие всколыхнуло угасшую волну интереса к покушению, газеты всех направлений в течении нескольких дней были наводнены версиями. Версии — хоть плачь. Однажды довелось мне прочесть и про себя. Ярая антирусская газета — не помню названия, зато врезался в память тираж: 637 экземпляров — огорошила своих шестьсот тридцать семь читателей заявлением, что злодейское убийство наследника русского престола было осуществлено по воле патриарха коммунистов, так как великий князь своей популярностью в народе и набожностью способствовал усилению православия, чего коммунисты старались не допустить, покушение же на патриарха было карательной акцией российских спецслужб.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35
— Задурила она тебе голову, Лизка, — почти со злостью проговорил я. — Не верь ей. Просто с возрастом приперло. Решила родить абы от кого — ну, а тут как раз дурак попался. Никого она, кроме себя, не любит, и никогда не любила… Ну, так что у нас с обедом? Ты вкусный обед обещала!
Она испуганно всматривалась мне в лиц. Будто не узнавала. Будто у меня выросли рога и чертов пятак вместо носа.
— Вот теперь я совсем поняла, о чем ты ночью говорил…
— Да я много глупостей наговорил.
— Не надо так! — болезненно выкрикнула она. — Эта ночь — одна из самых счастливых в жизни у меня! Никогда может мы с тобой не были так близко… А говорил ты, что нельзя крушить живое. Потому что тогда ожесточаются и высыхают. Ты не становись таким, Саша, — она подняла руку и погладила меня по щеке. — До нее мне, в конце концов, извини, дела нет, но ты… лучше уж изменяй мне хоть каждый день, но таким не становись, потому что я тебя такого очень быстро разлюблю. И что я и Поля тогда станем делать?
Стокгольм
1
Теплоход крался по фьорду.
В желтом свете предосеннего северного заката тянулись назад лежащие в воде цвета неба острова. Крупные, покрытые лесом, или помельче, скалистые, украшенные одним-двумя деревьями и какой-нибудь почти обязательной избушкой под ними, или совсем лысые, или совсем небольшие, не крупнее Лягушек в Коктебельской бухте — просто валуны, высунувшие на воздух покатые, как шляпки грибов, розово-коричневые спины. На каждом из них хотелось посидеть — свесить ноги к воде и, коротко глядя на остывающий мир, в рассеянности размышлять обо всем и ни о чем. Глухо рокотали на малых оборотах дизеля, корабль мягко проминал зеркало поверхности, и за ним далеко-далеко тянулись по ясной, холодной глади медленно расходящиеся морщины. Красота была неописуемая, первозданная, хотя громадный город уже надвинулся — из-за леса на правом берегу тянулась в небо окольцованная игла телебашни, светились в настильном сиянии почти негреющего солнца разбросанные в темной зелени прибрежные виллы и особняки Лилла-Бартан, но все равно современное мощное судно казалось неуместным здесь, нужен был драккар. Пятнадцать лет назад один мой друг, писатель — с ним-то мы и попали впервые в эти края, он и познакомил нас со Стасей позапрошлым летом — сказал: «Теперь я понимаю Пер Гюнта. Здесь можно взять меч и молча выйти на двадцать лет. Здесь можно ждать двадцать лет». Я не очень понял тогда, что он имел ввиду, не понимаю и теперь, но сказано было красиво, и вокруг все было красиво — а между двумя красотами всегда можно найти связь, один найдет одну, другой — другую. Смертельно, до тоски хотелось показать все это Поле, Лизе и Стасе. Одну красоту — другой красоте. Вот и еще одна связь между красотами, уже моя, кроме меня, ее никто не поймет.
На нижних палубах суетились туристы, перебегая от борта к борту через широкую, как площадь, кормовую площадку, беззвучно для меня орудовали фотоаппаратами и видеокамерами, толкались в поисках свей идеальной точки зрения. Я стоял наверху, неподалеку от труб — они туго вибрировали и сдержано рычали. На шее у меня болтался полагающийся по легенде «Канон», но я про него забыл. Не хотелось дергаться. Кто смотрит через видоискатель — тот видит только фокус да ракурс, а мне хотелось видеть Стокгольм. Я люблю этот город.
Совсем уже неторопливо мы проползли мимо островка Каскель-Хольмен, где на тонкой мачте над краснокирпичным замком чуть полоскал давно уже навечно поднятый флаг — исторически его полагалось спускать, когда Швеция ведет войну, потом слегка взяли вправо. По левому борту открылся близкий, и продолжающий мерно наплывать изящный лепесток моста, разграничивающего залив Сальтшен и озеро Меларен — со стороны Старого города у въезда на мост высился строгий и гордый каменный Бергандотт, а дальше, за строениями рыцарского острова, похожими все, как одно, на дворцы, вывернув из-за высоких палубных надстроек судна, четко прорисовалась в напряженной желтизне небес ажурная башня Рыцарской кирки. Все это напоминало Петербург — но еще причудливее и плотнее, потому что мельче и чаще были накиданы в залив острова, а берега кое-где были низкими и плоскими, как у нас, но кое-где вспучивались вверх каменными горбами — и здания взлетали в небо.
Подумать только. Чтобы построить город, так похожий на этот, мы воевали с ними едва ли не четверть века. А они с нами — чтобы мы не построили. Средневековье…
Ошвартовались в самом центре, у набережной Скеппсбрен, почти что под окнами королевского дворца. Толпа на палубах медленно всосалась в недра корабля, а я, не спеша никуда, завороженно озираясь, еще выкурил сигарету на своей верхотуре. Чуть не швырнул окурок за борт, как делал в море, но рука сама не пошла. Это было все равно, что плюнуть в лицо Мадонне Литта.
«Правда» была столь любезна, что по своим каналам забронировала для меня скромный, но вполне уютный двухкомнатный номер в одном из отелей на Свеаваген, в двух шагах от концертного зала, где, как мне говорили когда-то, и происходит вручение Нобелевских премий. Начало смеркаться, когда я закончил разбирать багаж и полез в душ. Очень горячий, очень холодный. Все вроде было в порядке: и краны чуткие, и напор хороший, а не то.
Вытерся, вылез, оделся. Подошел к окну. Загорались огни, двумя плотными противонаправленными потоками катили внизу яркие авто. Покосился на телефон. Нет, не хотелось сразу звонить. На корабле я как-то расслабился, морская прогулка даже слишком пошла мне на пользу, размяк я, как последний бездельник, и никак было не решиться снова броситься в бойцовый ритм.
Я знал: стоит начать — это надолго.
Да и не следовало, пожалуй, звонить из отеля. Береженого бог бережет.
Хотя покамест за журналистом Чернышовым, по всем признакам, никто не следил.
Я опустился в полупустой бар. Музыка играла ни уму, ни сердцу, но к счастью, не громко. Не спеша, выпил чашку кофе, выкурил еще сигарету. Сладкое ничегонеделание… Вышел на улицу. Поколебался немного и пошел налево, к роскошной биргер-ярло-гатан.
Насколько я понимал, это в честь того ярла Биргера, которого в свое время откомпостировал святой князь Александр. Хорошо, что средневековье закончилось. Я не смог бы жить в те эпохи. Разве что принял бы постриг. И то: католики, лютеране, православные, старообрядцы — и все праве остальных.
На улице имени смертельного врага русского святого я купил мемориальный банан. Понюхал пахнущую приторной тропической сыростью кожицу, интернациональным жестом уважительно показал тонущему в своих фруктах уличному торговцу большой палец — тот с утрированной гордостью выпятил челюсть и задрал нос: мол, плохого не держим. Мы разошлись, довольные друг другом. С бананом в руке я двинулся дальше.
Люди, люди, люди… Люди у витрин, люди у машин, люди у лотков, и просто идущие не спеша, жующие резинку и не жующие резинку, разговаривающие, смеющиеся… Нет, люди у нас красивее. А вот город чище у них. Аккуратнее как-то, прополотее.
Слитно шумя и моргая тысячью красных глаз, катил мимо вечерний автомобильный ледоход.
Улица вывела к маленькому скверику, громко именуемому парком. Берцели-парк, кажется. Я миновал его, и тут уж снова недалеко было от воды. Остановился. Вот с этого места начиналась моя симпатия к Стокгольму.
Никуда он не делся за пятнадцать лет, мой чугунный приятель, которого я когда-то в сумерках, принял в первый момент за живого. Надо очень любить свою столицу, чтобы любить ее так весело и непринужденно: в блистательном центре великого города, сердца северной империи, пусть даже бывшей, поставить красно-желтую загородку «ведутся работы», кинуть на асфальт тяжелую крышку канализационного люка, а под крышкой воткнуть с натугой открывающего ее чугунного водопроводчика, так что казалось, будто он вылезает из дыры в земле — с худой, костлявой, уныло перекошенной и явно похмельной рожей. Одно только слегка портило впечатление — торчащая тут же табличка «Хумор». Как будто без этого пояснения кто-нибудь мог не догадаться, что водопроводчик является юмором, и окаменел бы от недоумения. Была тут какая-то неуверенность шведов в самих себе.
Хотелось навестить еще Риддар-хольмен, Рыцарский остров, но небо уже отцветало, и даже на западе сквозь холодную зелень заката вовсю проступала синева. Я постоял у воды, вспоминая, как мы с другом сидели на стрелке этого самого хольмена, на скамейках открытой эстрады — а за темной водной ширью, неторопливо игравшей словно бы каучуковыми отражениями городских огней, потянет и отпустит, потянет и отпустит, громоздился тяжелый, угловатый бастион ратуши, а мимо, в двух шагах от нашего берега, тарахтя несильным дизельком и тускло светя фонарями и единственным квадратным оконцем, проплывал занюханный катерок с громким названием «Соларис Рекс»… Но сердце было уже не на месте. Пора работать.
Я решительно пошел к телефону. Я не знал по-шведски, Эрик, по словам патриарха, не знал по-русски. И когда, подняв трубку, с того конца ответили международным «алло», я спросил, старательно надавив на английское «р», чтобы сразу дать понять, на каком языке ведется разговор:
— Эрик?
— Он включился сразу.
— Е-э…
— Гуд дей, Эрик. Ай'м фром Михаил Сергеич.[4]
2
Дни летели — как листья на ветру.
Работа была кропотливой, и, в общем, совершенно непривычной для меня. Эрик — немногословный, очень славный и феноменально эрудированный в своей области человек — помогал, чем мог, без него я запутался бы быстро и безнадежно, для меня действительно все оказалось доступно и открыто, по первому требованию поступали картотеки, документы, пожелтевшие, а то и затянутые прозрачной пленкой ветхие письма, расписки, дагерротипы… Но что Эрик мог сделать, ежели я сам не ведал, что ищу? Поди туда — не знаю куда… Целыми днями я просиживал за терминалом ЕСИ — помню, когда создавалась Единая Сеть Информации, мы, желторотики, пили за ее здоровье и пели «Ой, ты гой, Еси!», в читальных залах, а то и в рабочих каморках фондов, расшифровывая старый почерк — на немецком, на французском, и тонул в ворохах ничего не значащих фактов, и вновь выныривал было, уцепившись за какую-то нить, а потом нить рвалась, или приводила в тупик, и я искал другую, и все было наугад, наощупь, все было зыбко. А дни летели, и я скучал по всем.
Однажды мне показалось, что меня пасут — и я целый день проверялся. Кружил в перепутанном, как кишечник, метро, зашел в кино, зашел в ресторан. Похоже, почудилось. Вечером просто руки чесались прозвонить номер на предмет электронных «жучков», но у меня, естественно, никакой аппаратуры с собою, — аппаратура — вещь броская, первый же сделанный обыск в номере меня бы расшифровал, а, во вторых, пусть слушают, я все время молчу. Однако нервы были на взводе, и в тот же день я дольше обычного мучился бессонницей. Слишком уж медленно шло дело. Да и шло ли? Порой мне казалось, что я вообще на ложном пути и не по заслугам проедаю казенные кроны. Очень хотелось осведомиться, набегает ли дальше статистика Папазяна, происходят ли и теперь в мире преступления, аналогичные выявленным нами — но отсюда это было невозможно. Я бежал в пустоте.
А листья и впрямь полетели, поплыли, зябко дрожа, по рябой от осеннего ветра воде уличных проливов.
Я ни с кем не знакомился, ни с кем не сходился.
Я тосковал.
Я работал.
Поначалу мне то Стася, то Лиза мерещились в толпе. Потом все это стало реже. Потом прекратилось совсем. Я даже не мог узнать, как у них дела, здоровы ли…
Пятого сентября мы и штатники запустили очередную пару гравитаторов. Вот об этом мне прожужжали все уши по радио, промозолили все глаза в газетах. «Новая фаза глобального сотрудничества…»
Никто проекту «Арес» не угрожал.
Из газет же я узнал, что патриарх вернулся к работе. Его все-таки ухитрились поставить на ноги, он снова мог ходить сам — медленно, приволакивая ноги, присаживаясь для отдыха каждые метров полтораста, но все же не остался прикованным к креслу, которое я запомнил так хорошо. Потрудились и в Симбирске, и в петербургской нейрохирургии, и в прекрасном санатории «Бильгя» на северном берегу Апшерона… В основном писали с радостью и симпатией к патриарху — иногда, как мне казалось, чересчур экзальтированной, неприятной для нормального человека так же, как и любое вибрирующее на грани истерики чувство. Но событие всколыхнуло угасшую волну интереса к покушению, газеты всех направлений в течении нескольких дней были наводнены версиями. Версии — хоть плачь. Однажды довелось мне прочесть и про себя. Ярая антирусская газета — не помню названия, зато врезался в память тираж: 637 экземпляров — огорошила своих шестьсот тридцать семь читателей заявлением, что злодейское убийство наследника русского престола было осуществлено по воле патриарха коммунистов, так как великий князь своей популярностью в народе и набожностью способствовал усилению православия, чего коммунисты старались не допустить, покушение же на патриарха было карательной акцией российских спецслужб.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35