Я тоже, дрожа от страха и глядя вниз на рассвирепевших животных, старался подражать крикам моей матери.
Издалека донеслись похожие крики, только поглубже, нечто вроде ревущего баса. Они быстро приближались и вскоре я увидел его, моего отца. Во всяком случае в той мере в какой вообще об этом можно было судить в те времена, я пришел к заключению, что именно он был моим отцом.
Он был не очень-то привлекателен, мой отец. Он казался наполовину человеком и наполовину обезьяной, и все же не обезьяна, и все же не человек. Я не в состоянии описать его. Нет сейчас на земле, под землей, и в земле ничего похожего на него. Он был крупным мужчиной для своего времени, и, должно быть, весил не меньше ста тридцати фунтов. У него было широкое и плоское лицо, брови нависали над глазами. Сами глаза были маленькие, глубоко посаженные близко друг к другу. У него фактически отсутствовал нос. Вернее это было широкое и приземистое сооружение, похоже, без переносицы, где ноздри были просто двумя дырами в лице, смотрящими наружу, а не вниз. Лоб шел назад от глаз, а волосы начинали расти прямо над ними. Голова была нелепо маленькая и держалась на столь же нелепой толстой и короткой шее.
В его теле была стихийная целесообразность — как и у всех остальных обитателей этого мира. Грудь была широкой, это правда, как ворота, но не было красивых мощных выпуклых мышц, широких плеч, стройности тела, красоты линий фигуры. Тело моего отца было воплощенной силой, силой без красоты, свирепой, исконной силой, созданной, чтобы хватать, бить, разрывать и уничтожать.
У него были худощавые бедра, кривые, тощие и волосатые ноги. Фактически, ноги моего отца были скорее руками. Они были искривлены и бугристы, и столь же походили на мои или ваши ноги как копыта откормленного бычка напоминают изящные ножки красавицы. Я припоминаю, что он не мог наступать поверхностью всей стопы, потому что это была цепкая нога, скорее рука, чем нога. Большой палец ноги, вместо того чтобы находиться на одной линии с другими пальцами, был оттопырен как большой палец руки, и это позволяло ему хватать ногами. Но именно из-за этого он не мог ступать на подошву ноги.
Но, для оседлавших ветку над стадом диких кабанов, меня и моей матери, его внешность и манеры были вполне привычны, когда он несся по деревьям, прыгая с ветки на ветку. Сейчас, когда я пишу эти строки, он стоит у меня перед глазами — качающееся на деревьях, четырехрукое, волосатое существо, воющее в гневе, замолкающее на мгновение, чтобы ударить себя в грудь крепко сжатым кулаком, бесстрашно прыгающее на десять-пятнадцать футов с ветки на ветку на огромной высоте, безошибочно угадывая путь в лесной чаще.
И пока я смотрел на него, я почувствовал в самой глубине своего естества, каждым своим мускулом как волна острого желания также лететь сквозь деревья охватывает меня и одновременно с этим я понял, что когда-нибудь стану таким же как он. А почему бы и нет? Маленькие мальчики наблюдают как их отцы машут топорами и валят деревья и понимают, что когда-нибудь и они тоже будут взмахивать топорами и рубить деревья. Также и со мной. Жизнь, что была во мне, была создана, чтобы делать тоже, что делал мой отец, и она таинственно и горделиво нашептывала мне о воздушных тропах и полетах над лесом.
Наконец мой отец присоединился к нам. Он был чрезвычайно зол. Я помню как он оскалился, когда смотрел вниз на кабанов. Он рычал как собака, и я помню, что его глазные зубы были большие, как клыки, и что они произвели на меня большое впечатление. Своим поведением он только привел кабанов в еще большее бешенство. Он рвал прутья и маленькие ветки и бросал их вниз в наших врагов. Он даже повисал на одной руке, в опасной близости от них, и дразнил их, в то время как они скрежетали клыками в бессильном гневе. Не удовлетворившись этим, он отломил толстую ветку, и, держась рукой и ногой, тыкал ею в бока, приведенных в бешенство животных, и бил их по мордам. Излишне говорить о том, что я и моя мать с наслаждением наблюдали за этим зрелищем.
Но даже самое приятное занятие рано или поздно наскучивает и в конце концов отец со злым смехом понесся по деревьям. Мои честолюбивые мечты сразу испарились, и я, оробев, крепко прижался к матери, а она вскарабкалась вверх и понеслась над бездной. Я помню, как ветвь сломалась под тяжестью ее тела. Она совершила огромный прыжок и под треск дерева меня охватило вызывающее отвращение чувство падения нас обоих. Деревья и солнце, играющее лучами на шелестящих листьях, исчезли из моих глаз. Образ моего отца, резко остановившегося, чтобы посмотреть в чем дело, стал расплываться и все погрузилось в темноту.
В следующее мгновение я прихожу в себя на своей застеленной чистым бельем кровати, весь в поту, меня бьет дрожь и тошнит… Окно было открыто и прохладный воздух задувал в комнату. Спокойно горела ночная лампа. И я понимаю, что дикие кабаны не добрались до нас, и что мы не разбились, иначе меня бы здесь не было сейчас — через тысячи веков, и я не мог вспоминать происходившее.
А теперь на мгновение поставьте себя на мое место. Побудьте недолго в моем ласковом детстве, проведите ночь рядом со мной, представьте себе что это вы видите во сне такие непостижимые ужасы.
Поймите, ведь я был всего лишь ребенок. Я никогда не видел диких кабанов. Я и домашних-то свиней не видел. Самое близкое касательство к свиньям, какое я пережил, был бекон, поджаренный к завтраку на собственном сале. И одновременно с этим, реальные как сама жизнь кабаны, проносящиеся в моих снах, и я со своими невообразимыми родителями перелетающий с дерева на дерево.
Может ли теперь вас удивить то, что я был испуган, что меня угнетали мои проникнутые кошмарами ночи? Я был проклят. И хуже всего было то, что я боялся об этом рассказывать. Не знаю почему, но я испытывал чувство вины, хотя сам не знал в чем моя вина. Вот так долгие годы я страдал молча пока не стал взрослым и не узнал в чем же причина моих видений.
ГЛАВА IV
Есть одна странность в моих доисторических воспоминаниях. Это — неопределенная временная последовательность. Я не всегда знаю порядок событий — вернее, сколько лет отделяют одно событие от другого— год, два, четыре или пять. Я могу только грубо определить отрезок времени, сообразуясь с изменениями во внешности и занятиях моих соплеменников.
Кроме того, я могу применить логику к различным событиям. Например, нет никакого сомнения в том, что моя мать и я были загнаны на дерево дикими кабанами, мчались по деревьям, а потом падали, задолго до того как я познакомился с Вислоухим, ставшим потом моим закадычным другом. И то, что в период между двумя этими событиями, я должен был покинуть свою мать является всего лишь логическим умозаключением.
Я не могу вспомнить о своем отце ничего кроме того, что уже рассказал. Никогда за все последующие годы он больше не появился. Из того, что я знаю о тех временах, единственное возможное объяснение в том, что он погиб вскоре после приключения с дикими кабанами. Нечего и говорить о том, что это была неестественная смерть. Он был полон сил и только внезапная и насильственная смерть могла забрать его. Но я не знаю обстоятельств его ухода — утонул он в реке, или был проглочен змеей, или закончил жизнь в желудке тигра — старого Саблезуба, лежит за пределами моих знаний.
Насколько я понимаю, я помню только то, что видел своими собственными глазами в те доисторические времена. Если моя мать и знала как погиб мой отец, она никогда мне не рассказывала. Вообще-то я сомневаюсь, было ли в ее словаре достаточно слов, чтобы выразить это.
Считается, что в те времена словарный запас человека возможно не превышал тридцать или сорок звуков.
Я называю их ЗВУКАМИ, а не СЛОВАМИ, потому что это и были, скорее всего, именно звуки. Они не имели определенного значения, не различались прилагательные и наречия. Эти части речи еще просто даже не были изобретены. Вместо определения существительных или глаголов с помощью прилагательных и наречий, мы уточняли звуки интонацией, изменениями их долготы и высоты, замедлением и ускорением их произнесения. Продолжительность произнесения определенного звука оттеняла его значение.
Мы не спрягали слова. Судить об употребленном времени можно было только по контексту. Мы говорили только о конкретных вещах, потому что только о них мы и думали. Кроме того, в большом употреблении у нас был язык жестов. Простейшая абстракция была за пределами наших умственных возможностей, и если кого-нибудь случайно посещала мысль, ему было трудно передать ее товарищам. Для этого недоставало звуков. Он был ограничен пределами своего словаря. Если он сам изобретал для этого звуки, его товарищи их не понимали. Тогда ему приходилось прибегать к жестам, чтобы объяснить свою мысль и в тоже время снова и снова повторяя новый звук.
Так обогащался язык. Обладая немногими звуками, мы могли выходить из их пределов только на небольшое расстояние, затем мы нуждались в новых звуках, чтобы с их помощью выразить новую мысль. Иногда, однако, мы удалялись на слишком длинное расстояние за пределы наших звуков, ухитряясь достичь абстрактных понятий (я думаю весьма примитивных), которые мы с большим трудом могли донести до других. В общем, язык в те времена развивался не слишком быстро.
Да, поверьте мне, мы были удивительно просты. Но мы знали много такого, что неизвестно сейчас. Мы могли двигать ушами, ставить их торчком и опускать вниз, когда нам хотелось. И мы с легкостью чесали у себя между лопатками. Мы могли бросать камни ногами. Я сам делал это много раз. Из-за этого я мог, удерживая колени прямо, и нагибаясь вперед, дотронуться не кончиками пальцев, а локтями до земли. А что до птичьих гнезд, ну, я могу только пожелать, чтобы мальчик живущий в двадцатом веке мог наблюдать за нами. Только мы не клали яйца в коллекцию. Мы их ели.
Вот помню… но я забежал вперед. Сначала позвольте мне рассказать вам о Вислоухом и нашей дружбе. Очень рано я остался без матери. Возможно это произошло потому, что у нее появился другой мужчина. У меня осталось немного воспоминаний о ее втором муже и не все они приятные. Он был паршивый парень. Он был неоснователен и болтлив. Его чертово бормотание достает меня даже сейчас, когда я думаю о нем. Его разум был слишком слаб, чтобы он мог достичь какой-нибудь цели. Обезьяны в клетках всегда напоминают мне его. Он был обезьяноподобен. Это — лучшее описание, которое я могу дать ему.
Он возненавидел меня с самого начала. И я быстро научился бояться его и его злобных выходок. Всякий раз, когда он появлялся я подползал поближе к моей матери и цеплялся за нее. Но я рос, и неизбежно, время от времени отходил от нее, и чем дальше тем больше. Это были возможности, которых Болтун ожидал. (Впрочем вы должны знать — у нас не было никаких имен. Ни у кого. Ради удобства, я сам дал имена людям, с которыми общался, и «Болтун» — самая приемлемая кличка, которую я смог подобрать для своего драгоценного отчима. Что до меня, я назвал себя «Большой Зуб». Мои клыки были явно великоваты.).
Но вернемся к Болтуну. Он постоянно терроризировал меня. Он всегда щипал и шлепал меня, и не упускал случая поколотить. Моя мать часто вмешивалась и любо — дорого было посмотреть как его шерсть летела во все стороны. Но в результате завязывалась превосходная нескончаемая семейная ссора, в которой я был яблоком раздора. Нет, моя домашняя жизнь не была счастливой. Я улыбаюсь, когда пишу эту фразу. Домашняя жизнь! Дом! Я не имел никакого дома в современном смысле этого слова. Моим домом была взаимная привязанность, а не жилище. Я жил в лоне материнской заботы и любви, а не в доме. Моя мать жила, где придется, просто, когда наступала ночь, она взбиралась на ветки.
Она была старомодна и все еще привязана к своим деревьям. По правде говоря, более прогрессивные члены нашего племени жили в пещерах над рекой. Но моя мать была подозрительна и непрогрессивна. Деревья были для нее достаточно хороши. Конечно, у нас было особое дерево, на котором мы обычно устраивались на ночлег, хотя частенько мы делали это и на других деревьях, если нас застигали там сумерки. В удобном разветвлении было нечто вроде грубой площадки из прутьев, веток и травы. Это было скорее огромное птичье гнездо, а не жилище человека, и в то же время оно было в тысячу раз грубее любого птичьего гнезда. Но у него была одна особенность, которой я никогда не видел ни у одного птичьего гнезда — крыша.
О, не та крыша, которую строит современный человек! И даже не та, что строят сегодня самые отсталые дикари. Она была бесконечно более неуклюжей, чем самая неуклюжая ручная работа человека — человека каким мы его знаем. Все было свалено случайным, беспорядочным образом. Выше разветвления дерева, где мы отдыхали, была груда сухих веток и прутьев. Четыре или пять смежных развилок, поддерживали то, что я могу называть подпорками. Это были просто крепкие шесты, дюйм или около того в диаметре.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
Издалека донеслись похожие крики, только поглубже, нечто вроде ревущего баса. Они быстро приближались и вскоре я увидел его, моего отца. Во всяком случае в той мере в какой вообще об этом можно было судить в те времена, я пришел к заключению, что именно он был моим отцом.
Он был не очень-то привлекателен, мой отец. Он казался наполовину человеком и наполовину обезьяной, и все же не обезьяна, и все же не человек. Я не в состоянии описать его. Нет сейчас на земле, под землей, и в земле ничего похожего на него. Он был крупным мужчиной для своего времени, и, должно быть, весил не меньше ста тридцати фунтов. У него было широкое и плоское лицо, брови нависали над глазами. Сами глаза были маленькие, глубоко посаженные близко друг к другу. У него фактически отсутствовал нос. Вернее это было широкое и приземистое сооружение, похоже, без переносицы, где ноздри были просто двумя дырами в лице, смотрящими наружу, а не вниз. Лоб шел назад от глаз, а волосы начинали расти прямо над ними. Голова была нелепо маленькая и держалась на столь же нелепой толстой и короткой шее.
В его теле была стихийная целесообразность — как и у всех остальных обитателей этого мира. Грудь была широкой, это правда, как ворота, но не было красивых мощных выпуклых мышц, широких плеч, стройности тела, красоты линий фигуры. Тело моего отца было воплощенной силой, силой без красоты, свирепой, исконной силой, созданной, чтобы хватать, бить, разрывать и уничтожать.
У него были худощавые бедра, кривые, тощие и волосатые ноги. Фактически, ноги моего отца были скорее руками. Они были искривлены и бугристы, и столь же походили на мои или ваши ноги как копыта откормленного бычка напоминают изящные ножки красавицы. Я припоминаю, что он не мог наступать поверхностью всей стопы, потому что это была цепкая нога, скорее рука, чем нога. Большой палец ноги, вместо того чтобы находиться на одной линии с другими пальцами, был оттопырен как большой палец руки, и это позволяло ему хватать ногами. Но именно из-за этого он не мог ступать на подошву ноги.
Но, для оседлавших ветку над стадом диких кабанов, меня и моей матери, его внешность и манеры были вполне привычны, когда он несся по деревьям, прыгая с ветки на ветку. Сейчас, когда я пишу эти строки, он стоит у меня перед глазами — качающееся на деревьях, четырехрукое, волосатое существо, воющее в гневе, замолкающее на мгновение, чтобы ударить себя в грудь крепко сжатым кулаком, бесстрашно прыгающее на десять-пятнадцать футов с ветки на ветку на огромной высоте, безошибочно угадывая путь в лесной чаще.
И пока я смотрел на него, я почувствовал в самой глубине своего естества, каждым своим мускулом как волна острого желания также лететь сквозь деревья охватывает меня и одновременно с этим я понял, что когда-нибудь стану таким же как он. А почему бы и нет? Маленькие мальчики наблюдают как их отцы машут топорами и валят деревья и понимают, что когда-нибудь и они тоже будут взмахивать топорами и рубить деревья. Также и со мной. Жизнь, что была во мне, была создана, чтобы делать тоже, что делал мой отец, и она таинственно и горделиво нашептывала мне о воздушных тропах и полетах над лесом.
Наконец мой отец присоединился к нам. Он был чрезвычайно зол. Я помню как он оскалился, когда смотрел вниз на кабанов. Он рычал как собака, и я помню, что его глазные зубы были большие, как клыки, и что они произвели на меня большое впечатление. Своим поведением он только привел кабанов в еще большее бешенство. Он рвал прутья и маленькие ветки и бросал их вниз в наших врагов. Он даже повисал на одной руке, в опасной близости от них, и дразнил их, в то время как они скрежетали клыками в бессильном гневе. Не удовлетворившись этим, он отломил толстую ветку, и, держась рукой и ногой, тыкал ею в бока, приведенных в бешенство животных, и бил их по мордам. Излишне говорить о том, что я и моя мать с наслаждением наблюдали за этим зрелищем.
Но даже самое приятное занятие рано или поздно наскучивает и в конце концов отец со злым смехом понесся по деревьям. Мои честолюбивые мечты сразу испарились, и я, оробев, крепко прижался к матери, а она вскарабкалась вверх и понеслась над бездной. Я помню, как ветвь сломалась под тяжестью ее тела. Она совершила огромный прыжок и под треск дерева меня охватило вызывающее отвращение чувство падения нас обоих. Деревья и солнце, играющее лучами на шелестящих листьях, исчезли из моих глаз. Образ моего отца, резко остановившегося, чтобы посмотреть в чем дело, стал расплываться и все погрузилось в темноту.
В следующее мгновение я прихожу в себя на своей застеленной чистым бельем кровати, весь в поту, меня бьет дрожь и тошнит… Окно было открыто и прохладный воздух задувал в комнату. Спокойно горела ночная лампа. И я понимаю, что дикие кабаны не добрались до нас, и что мы не разбились, иначе меня бы здесь не было сейчас — через тысячи веков, и я не мог вспоминать происходившее.
А теперь на мгновение поставьте себя на мое место. Побудьте недолго в моем ласковом детстве, проведите ночь рядом со мной, представьте себе что это вы видите во сне такие непостижимые ужасы.
Поймите, ведь я был всего лишь ребенок. Я никогда не видел диких кабанов. Я и домашних-то свиней не видел. Самое близкое касательство к свиньям, какое я пережил, был бекон, поджаренный к завтраку на собственном сале. И одновременно с этим, реальные как сама жизнь кабаны, проносящиеся в моих снах, и я со своими невообразимыми родителями перелетающий с дерева на дерево.
Может ли теперь вас удивить то, что я был испуган, что меня угнетали мои проникнутые кошмарами ночи? Я был проклят. И хуже всего было то, что я боялся об этом рассказывать. Не знаю почему, но я испытывал чувство вины, хотя сам не знал в чем моя вина. Вот так долгие годы я страдал молча пока не стал взрослым и не узнал в чем же причина моих видений.
ГЛАВА IV
Есть одна странность в моих доисторических воспоминаниях. Это — неопределенная временная последовательность. Я не всегда знаю порядок событий — вернее, сколько лет отделяют одно событие от другого— год, два, четыре или пять. Я могу только грубо определить отрезок времени, сообразуясь с изменениями во внешности и занятиях моих соплеменников.
Кроме того, я могу применить логику к различным событиям. Например, нет никакого сомнения в том, что моя мать и я были загнаны на дерево дикими кабанами, мчались по деревьям, а потом падали, задолго до того как я познакомился с Вислоухим, ставшим потом моим закадычным другом. И то, что в период между двумя этими событиями, я должен был покинуть свою мать является всего лишь логическим умозаключением.
Я не могу вспомнить о своем отце ничего кроме того, что уже рассказал. Никогда за все последующие годы он больше не появился. Из того, что я знаю о тех временах, единственное возможное объяснение в том, что он погиб вскоре после приключения с дикими кабанами. Нечего и говорить о том, что это была неестественная смерть. Он был полон сил и только внезапная и насильственная смерть могла забрать его. Но я не знаю обстоятельств его ухода — утонул он в реке, или был проглочен змеей, или закончил жизнь в желудке тигра — старого Саблезуба, лежит за пределами моих знаний.
Насколько я понимаю, я помню только то, что видел своими собственными глазами в те доисторические времена. Если моя мать и знала как погиб мой отец, она никогда мне не рассказывала. Вообще-то я сомневаюсь, было ли в ее словаре достаточно слов, чтобы выразить это.
Считается, что в те времена словарный запас человека возможно не превышал тридцать или сорок звуков.
Я называю их ЗВУКАМИ, а не СЛОВАМИ, потому что это и были, скорее всего, именно звуки. Они не имели определенного значения, не различались прилагательные и наречия. Эти части речи еще просто даже не были изобретены. Вместо определения существительных или глаголов с помощью прилагательных и наречий, мы уточняли звуки интонацией, изменениями их долготы и высоты, замедлением и ускорением их произнесения. Продолжительность произнесения определенного звука оттеняла его значение.
Мы не спрягали слова. Судить об употребленном времени можно было только по контексту. Мы говорили только о конкретных вещах, потому что только о них мы и думали. Кроме того, в большом употреблении у нас был язык жестов. Простейшая абстракция была за пределами наших умственных возможностей, и если кого-нибудь случайно посещала мысль, ему было трудно передать ее товарищам. Для этого недоставало звуков. Он был ограничен пределами своего словаря. Если он сам изобретал для этого звуки, его товарищи их не понимали. Тогда ему приходилось прибегать к жестам, чтобы объяснить свою мысль и в тоже время снова и снова повторяя новый звук.
Так обогащался язык. Обладая немногими звуками, мы могли выходить из их пределов только на небольшое расстояние, затем мы нуждались в новых звуках, чтобы с их помощью выразить новую мысль. Иногда, однако, мы удалялись на слишком длинное расстояние за пределы наших звуков, ухитряясь достичь абстрактных понятий (я думаю весьма примитивных), которые мы с большим трудом могли донести до других. В общем, язык в те времена развивался не слишком быстро.
Да, поверьте мне, мы были удивительно просты. Но мы знали много такого, что неизвестно сейчас. Мы могли двигать ушами, ставить их торчком и опускать вниз, когда нам хотелось. И мы с легкостью чесали у себя между лопатками. Мы могли бросать камни ногами. Я сам делал это много раз. Из-за этого я мог, удерживая колени прямо, и нагибаясь вперед, дотронуться не кончиками пальцев, а локтями до земли. А что до птичьих гнезд, ну, я могу только пожелать, чтобы мальчик живущий в двадцатом веке мог наблюдать за нами. Только мы не клали яйца в коллекцию. Мы их ели.
Вот помню… но я забежал вперед. Сначала позвольте мне рассказать вам о Вислоухом и нашей дружбе. Очень рано я остался без матери. Возможно это произошло потому, что у нее появился другой мужчина. У меня осталось немного воспоминаний о ее втором муже и не все они приятные. Он был паршивый парень. Он был неоснователен и болтлив. Его чертово бормотание достает меня даже сейчас, когда я думаю о нем. Его разум был слишком слаб, чтобы он мог достичь какой-нибудь цели. Обезьяны в клетках всегда напоминают мне его. Он был обезьяноподобен. Это — лучшее описание, которое я могу дать ему.
Он возненавидел меня с самого начала. И я быстро научился бояться его и его злобных выходок. Всякий раз, когда он появлялся я подползал поближе к моей матери и цеплялся за нее. Но я рос, и неизбежно, время от времени отходил от нее, и чем дальше тем больше. Это были возможности, которых Болтун ожидал. (Впрочем вы должны знать — у нас не было никаких имен. Ни у кого. Ради удобства, я сам дал имена людям, с которыми общался, и «Болтун» — самая приемлемая кличка, которую я смог подобрать для своего драгоценного отчима. Что до меня, я назвал себя «Большой Зуб». Мои клыки были явно великоваты.).
Но вернемся к Болтуну. Он постоянно терроризировал меня. Он всегда щипал и шлепал меня, и не упускал случая поколотить. Моя мать часто вмешивалась и любо — дорого было посмотреть как его шерсть летела во все стороны. Но в результате завязывалась превосходная нескончаемая семейная ссора, в которой я был яблоком раздора. Нет, моя домашняя жизнь не была счастливой. Я улыбаюсь, когда пишу эту фразу. Домашняя жизнь! Дом! Я не имел никакого дома в современном смысле этого слова. Моим домом была взаимная привязанность, а не жилище. Я жил в лоне материнской заботы и любви, а не в доме. Моя мать жила, где придется, просто, когда наступала ночь, она взбиралась на ветки.
Она была старомодна и все еще привязана к своим деревьям. По правде говоря, более прогрессивные члены нашего племени жили в пещерах над рекой. Но моя мать была подозрительна и непрогрессивна. Деревья были для нее достаточно хороши. Конечно, у нас было особое дерево, на котором мы обычно устраивались на ночлег, хотя частенько мы делали это и на других деревьях, если нас застигали там сумерки. В удобном разветвлении было нечто вроде грубой площадки из прутьев, веток и травы. Это было скорее огромное птичье гнездо, а не жилище человека, и в то же время оно было в тысячу раз грубее любого птичьего гнезда. Но у него была одна особенность, которой я никогда не видел ни у одного птичьего гнезда — крыша.
О, не та крыша, которую строит современный человек! И даже не та, что строят сегодня самые отсталые дикари. Она была бесконечно более неуклюжей, чем самая неуклюжая ручная работа человека — человека каким мы его знаем. Все было свалено случайным, беспорядочным образом. Выше разветвления дерева, где мы отдыхали, была груда сухих веток и прутьев. Четыре или пять смежных развилок, поддерживали то, что я могу называть подпорками. Это были просто крепкие шесты, дюйм или около того в диаметре.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16