— Прости, но почему ты не хочешь подзарядить ее от своего аккумулятора?
— Она может неправильно истолковать мои намерения, — укоризненно заметил Зейн. — Конечно, в крайнем случае я прибегнул бы к этому способу, но у нас еще есть время. Она не испытывает никакой боли, так как я поставил ее регуляторы на глубокий сон. Тем не менее…
— А не заглянуть ли нам в «Рокет-Хаус»? Контора питается от другого кабеля. Раз уж Элоиза все равно считает меня шпиком, так пойду я к издателям или нет — хуже не будет.
— Отличная мысль! — согласился робот.
На первом же перекрестке они повернули направо, и робот снова зашагал быстрее.
— Мне все равно нужно повидать Флаксмена и Каллингема, — говорил Гаспар, переходя на бег. — Я хочу выяснить, почему они ничего не предприняли для защиты своих словомельниц? Казалось бы, уж о своем-то кошельке они могли позаботиться!
— Мне тоже нужно обсудить несколько деликатных вопросов с нашими почтенными нанимателями, — заметил Зейн. — Гаспар, старая кость, ты оказал мне сегодня услугу, далеко выходящую за рамки одолжений, которое одно разумное существо обязано оказывать другому. Я чрезвычайно тебе благодарен, Гаспар, и постараюсь при случае отплатить тем же.
— Спасибо, старая гайка, — ответил Гаспар.
6
Когда последние словомельницы были сожжены или взорваны, опьяненные победой писатели разошлись по своим романтическим жилищам, по своим Латинским кварталам и Гринич-Виллиджам и принялись безмятежно ждать, чтобы на них снизошло вдохновение.
Но оно явно заставляло себя ждать.
Минуты превращались в часы, часы складывались в дни.
Были сварены и выпиты цистерны кофе, на полу мансард, мезонинов и чердаков (по свидетельству антикваров, точно воспроизводивших обиталища древних служителей муз) росли горы окурков, но тщетно! Великие эпические произведения не рождались, и никому не удалось сотворить даже простенькой приключенческой повестушки.
Отчаявшись, писатели рассаживались кружком и брались за руки в надежде, что это поможет сконцентрировать психическую энергию и возродит в них творческое начало, а то даже и свяжет их спиритически с давно умершими авторами, которые любезно согласятся уступить свои сюжеты, им самим совершенно не нужные в потустороннем мире.
Но книги все равно не появлялись.
Беда была в том, что представления этих профессиональных писателей о творческом процессе исчерпывались нажатием на пусковую кнопку словомельницы, а как бы далеко ни шагнул человек Космической эры, кнопки у него еще не выросли, и писателям оставалось только скрипеть зубами от зависти, глядя на роботов, которые в этом отношении были гораздо более совершенными.
Мимоходом многие писатели обнаружили, что они не умеют составлять из слов осмысленные фразы, а то и вовсе не способны написать хотя бы букву. Проходя психо-слухо-теле-гипно-обучение, они пренебрегли факультативным курсом этого устаревшего искусства. Они бросились покупать диктописцы — весьма полезные аппараты, преобразовывающие устную речь в письменную, но тут большинство с тоской обнаружило, что располагает лишь минимальным запасом слов, которого только-только хватает на житейские нужды. Они поглощали огромное количество первосортного словопомола, но создать что-нибудь самим было для них так же невозможно, как заставить свой организм вырабатывать мед или шелковую паутинку.
Справедливость требует указать, что некоторые из этих неписателей — пуристы вроде Гомера Дос-Пассоса — и не собирались ничего писать после уничтожения словомельниц, рассчитывай, что этим пустяковым делом займутся их менее атлетичные и более эрудированные коллеги. А кое-кто — и в том числе Элоиза Ибсен — рассчитывал в результате возглавить писательский союз, или выйти в издатели, или еще как-то обратить себе на пользу хаос, который воцарится после уничтожения словомельниц, или, на худой конец, просто отвести душу.
Однако в большинстве писатели искренне верили, что сумеют писать рассказы и даже великие романы, хотя никогда ничего не писали. И теперь их постигло разочарование.
Продумав семнадцать часов подряд, Франсуа Сервантес Пруст медленно вывел: «Ускользая, скользя, все время поворачиваясь, взбираясь выше и выше все расширяющимися огненными кругами…»— и остановился.
Гертруда де Бовуар прикусила зубами кончик языка и вывела печатными буквами: «Да, да, да, Да, ДА! — сказала она».
Вольфганг Фридрих фон Вассерманн застонал в творческих муках и нанес на бумагу: «Однажды…»
И это было все.
Тем временем на планете Плутон Генеральный интендант Космической пехоты отдал приказ урезать рацион книг и литературных лент, так как запасов чтива осталось только на три месяца, а подвоз грозит надолго прекратиться.
Поставки новых книг в магазины Земли были урезаны сначала на пятьдесят, а затем на девяносто процентов в целях экономии скудного резерва уже смолотых произведений. Домашние хозяйки, следовавшие системе «по книге в день», обрывали телефоны у мэров и конгрессменов. Премьер-министры, имевшие привычку засыпать с детективной повестью в руках (а порой и черпать из нее глубокие государственные соображения), следили за развитием событий с глубокой тревогой. Телевизионные программы и трехмерные фильмы были также переведены на строгий режим, поскольку и сценарии и тексты для них поставляли те же словомельницы. Специалисты в области электроники и кибернетики в своих предварительных секретных докладах сообщали, что на восстановление хотя бы одной словомельницы потребуется от десяти до четырнадцати месяцев, и мрачно намекали, что окончательная оценка может оказаться еще более пессимистичной.
Торжествующее англо-американское правительство внезапно поняло, что поставленные на колени издатели не смогут теперь платить своим служащим, — а ведь Министерство безработицы предполагало сбыть в неквалифицированные словомолы не обеспеченных работой подростков.
Правительство обратилось с воззванием к издателям, а издатели — к писателям, умоляя их придумать хотя бы новые названия, под которыми можно было бы выпускать старосмолотую продукцию. Впрочем, консультанты-психологи предупредили, что эта попытка все равно обречена на неудачу — по каким-то причинам при повторном чтении книги даже самого тончайшего помола не вызывали ничего, кроме отвращения.
Предложение выпустить классические произведения литературы XX века и даже более древних времен, на котором настаивала горстка идеалистов и других чудаков, было отвергнуто как неосуществимое: читатели, с детства привыкшие к словопомолу, находили книги дословомольных времен нестерпимо скучными и вообще невразумительными. Правда, некий гуманист-отшельник заявил, будто виной тут невразумительность словопомола, который представляет собой словесный наркотик без малейшего смысла, а потому после него невозможно читать книги, содержащие хоть какие-то мысли, но его дикое заявление даже не попало в печать.
Издатели пообещали писателям полную амнистию, отдельные от роботов места общего пользования и увеличение заработной платы на семнадцать центов, если они представят рукописи, написанные на уровне хотя бы самой примитивной словомельницы.
Писатели снова собирались в кружки, усаживались на пол, поджав под себя ноги и держась за руки, таращились друг на друга и сосредоточивались еще отчаянней, чем прежде.
И никакого результата.
7
В самом дальнем конце Читательской улицы, много дальше того места, где улица Грез переходит в тупик Кошмаров, расположена контора издательства «Рокет-Хаус», которое сведущие люди называют «Рэкет-Хаусом».
Через пять минут после того, как Гаспар и Зейн решили искать помощи и совета у издателей, они уже тащили носилки с изящным розовым грузом по бездействующему эскалатору, который вел на второй этаж, в кабинет издателей.
— Кажется, я зря тебя сюда зазвал, — заметил Гаспар. — Здесь тоже нет электричества. Судя по разрушениям у входа, писатели и тут побывали.
— Поднажми, друг, — оптимистически ответил Зейн. — Насколько я помню, второй этаж питается от другой подстанции.
Гаспар остановился перед скромной дверью, на которой висела табличка с надписью «Флаксмен», а чуть пониже другая — «Каллингем». Коленом он нажал на кнопку электрозамка. Это не дало никакого эффекта, и он изо всей силы пнул дверь ногой. Она распахнулась, и взгляду представился просторный кабинет, обставленный с дорогостоящей простотой. За сдвоенным письменным столом, который напоминал два соединенных полумесяца, восседал коренастый брюнет, улыбавшийся деловито и энергично, а рядом с ним сидел высокий блондин, улыбавшийся деловито, но томно. Они, по-видимому, мирно и неторопливо о чем-то беседовали, что привело Гаспара в полное недоумение: ведь они только что понесли катастрофические убытки. Они посмотрели на вошедших с некоторым удивлением, но без малейшей досады.
Гаспар по сигналу робота осторожно опустил носилки на пол.
— Ты уверен, что сумеешь ей помочь, Зейн? — спросил Гаспар.
Робот сунул кончик клешни в настенную розетку и кивнул.
— Мы-таки добрались до электричества, — ответил он. — Больше мне ничего не нужно.
Гаспар подошел к письменному столу и твердо оперся на него ладонями.
— Ну? — спросил он не слишком вежливо.
— Что «ну», Гаспар? — рассеянно отозвался брюнет. Он водил карандашом по листу серебристо-серой бумаги, рисуя бесчисленные овалы, и покрывал их узорами, точно пасхальные яйца.
— Я хочу спросить, где вы были, когда они ломали ваши словомельницы? — Гаспар ударил кулаком по столу. Брюнет вздрогнул, но без особого испуга.
— Послушайте, мистер Флаксмен, — продолжал Гаспар. — Вы и мистер Каллингем (он кивнул в сторону высокого блондина) — хозяева «Рокет-Хауса». По-моему, это означает нечто большее, чем право собственности. Это обязывает к ответственности, к верности. Почему вы не пытались защитить свои машины?
— Ай-ай-ай, Гаспар, — произнес Флаксмен, — а где же ваша собственная верность? Верность одного длинноволосого другому?
Гаспар яростно отбросил со лба длинные темные кудри.
— Потише-потише, мистер Флаксмен! Волосы у меня длинные, и я ношу эту обезьянью курточку только потому, что этого требует контракт, только потому, что таковы профессиональные обязанности писателя. Но меня эта мишура не обманывает, я знаю, что я не литературный гений. Быть может, я ходячий атавизм, даже предатель по отношению к своим собратьям. А вам известно, что они прозвали меня Гаспар-Гайка? И мне это нравится, потому что я люблю болты и гайки и хотел бы быть просто механиком при словомельнице, и ничего больше.
— Гаспар, что с вами стряслось? — удивленно спросил Флаксмен. — Я вас всегда считал средним самодовольно-счастливым писателем — не умнее других, но куда более удовлетворенным своей работой. И вдруг вы ораторствуете, как взбесившийся фанатик. Право же, я искренне изумлен!
— И я не меньше, — признался Гаспар. — Вероятно, я просто впервые в жизни спросил себя, чего же я в конце концов хочу и чего не хочу. И одно я понял: я меньше всего писатель. И к черту писателей! — Гаспар перевел дух и продолжал твердым голосом: — Я любил словомельницы, мистер Флаксмен. Мне нравилась их продукция, не спорю, но гораздо больше я любил сами машины. Послушайте, мистер Флаксмен, я знаю, вам принадлежало несколько словомельниц, но отдавали ли вы себе отчет, что каждая словомельница была неповторима и уникальна — поистине бессмертный Шекспир? Да и много ли людей понимало это? Но ничего, скоро они поймут! Еще сегодня утром на Читательской улице было пятьсот словомельниц, а сейчас на всю Солнечную систему не осталось ни одной — три из них можно было еще спасти, если бы вы не испугались за свою шкуру. И пока вы тут сидели и болтали, было безжалостно убито пятьсот Шекспиров, убийство оборвало существование пятисот бессмертных литературных гениев, которые…
Он умолк, потому что Каллингем разразился почти истерическим смехом.
— Вы смеетесь над духовным величием? — рявкнул Гаспар.
— Нет, — удалось наконец выговорить Каллингему. — Я просто захлебываюсь от восхищения при виде человека, который способен узреть Сумерки Богов в уничтожении нескольких гипертрофированных пишущих машинок!
8
— Давайте обратимся к фактам, Гаспар, — продолжал белобрысый владелец «Рокет-Хауса», когда ему удалось наконец взять себя в руки. — Словомельницы — это ведь не роботы. Они никогда не обладали хотя бы подобием жизни и сознания. А поэтому слово «убийство» по отношению к ним — чистейшая лирика. Люди создали словомельницы, и люди ими управляли. Да-да, люди, и я в их числе, как вам известно. Большинство профанов верит, будто словомельницы были изобретены потому, что мозг отдельно взятого писателя якобы уже не был в состоянии вмещать весь гигантский объем информации, необходимой для создания полноценного произведения, потому что природа и человеческое общество якобы слишком сложны, чтобы их мог понять отдельно взятый человек.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20