А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

А во-вторых…
— Вы знаете, — неожиданно перебил Лёку Обиванкин, — это, по-моему, преодолимо. Там такое начнется… — Он осекся. Помолчал и добавил: — Ко времени вашего возвращения им всем станет уже не до рутинного контроля на дорогах.
— То есть? — не понял Лёка. Обиванкин молчал.
— Послушайте, Иван Яковлевич, — терпеливо начал Лёка сызнова. — Вы просите меня вписать вас в подорожную, но я же ничего о вас не знаю…
— Спрашивайте, — с готовностью ответил Обиванкин.
Лёка обескураженно помолчал, выруливая тем временем на Охтинский мост. Он отнюдь не с целью проводить допрос и снимать показания начал говорить о том, что не знает ничего о нежданном попутчике. Но выхода не осталось.
— Кто вы, собственно?
— Ученый. На пенсии, конечно. Лауреат еще аж Ленинской премии, — кривовато усмехнулся Обиванкин, — но сие, конечно, к делу не относится. Имел отношение к ракетостроению, но не самое непосредственное. То есть не чушки керосиновые запускал, а, наоборот, они запускали кое-какие мои приборы. Это было, как легко догадаться, довольно давно.
— Догадываюсь. А вот в чем опасности поездки, догадаться никак не могу, — снова поинтересовался Лёка.
Обиванкин смолчал; его кустистые стариковские брови горестно заломились, словно он сам мучился своей безъязыкостью — но обета молчания нарушить не смел.
— Ну а «Буран»-то парковый на кой ляд вам сдался? В нем уж давно аттракцион какой-то!
Обиванкин молчал.
Больше мне ничего не добиться, понял Лёка. Ну и ладно. Надо принимать решение. Подумать как следует и принимать.
А что тут думать? Я хочу. Я просто уже сам хочу ему помочь.
Вот ведь идиотизм. Лучше бы захотел свозить сына на залив, чем идти у психа на поводу.
Но чует мое сердце, не псих он… А сына я не то что на залив — в Москву свожу.
И в общем-то хочу свозить.
Он глубоко вздохнул. Машина ровно катила по проспекту; то и дело ее, посверкивая парчой корпусов, обгоняли и самодовольно демонстрировали ей свои роскошные, бодро убегающие ягодицы более достойные механизмы. И пес с ними.
— Где вы жили в начале шестидесятых? — спросил Лёка.
— В Москве. Студент.
— Замечательно. — Теперь Лёка соображал очень быстро. Все вроде складывалось, подгонялось одно к другому — будто абзацы в хорошем тексте. Что-что, а дурить надзирающих чиновников мы благодаря Советской власти научились всерьез и надолго, подумал Лёка. Она дала нам в этом смысле неоценимый опыт. Можно сказать, культурообразующий… — Сейчас мы едем ко мне… то есть поужинаем сперва, потом ко мне. Там я вам вручу кое-какие бумаги и буду долго рассказывать про Рогачево. Я не знаю, какие вопросы вам будет задавать во время интервью представитель ОБСЕ в ОВИРе, так что вам надо быть во всеоружии. Версия такая: в студенческие времена вы повстречались с тетей Люсей, когда она, совсем еще молодая, приехала из деревни, скажем, Москву посмотреть, по магазинам пройтись… У вас любовь получилась. — Рот у Обиванкина слегка приоткрылся, и во взгляде начало проступать некое обалделое несогласие. — Потом тетя Люся вышла замуж, это в шестьдесят третьем было, и ваши отношения прервались. Но будем считать, что в душе вашей она до сих пор окончательно так и не изгладилась. И она вас помнит, родственники — в моем лице — это знают. И мы, родственники то есть, уверены, что она будет вас очень рада видеть. Вот такая легенда. А вам за сегодняшнюю ночь надлежит с моих слов вызубрить, как от столицы нашей Родины города-героя Москвы вы к ней добирались, через Савеловский вокзал предпочитали либо через Ленинградский, какой автобус ходил от Дмитрова, какой от Клина, какой от Лобни, как переулок назывался, на котором ее дом стоит, какой там сеновал, где вы целовались, какая конура у Шарика, что тетя Люся любила на завтрак и что на ужин…
— Послушайте, милейший! — Обиванкин, на некоторое время, казалось, вовсе утративший дар речи, взорвался. — Я… Никогда! Ни за что! Я не стану порочить честное имя пожилой женщины! Да еще в тот момент, когда она тяжко больна и не может защитить себя!
— Обиванкин, — устало сказал Лёка, с ожесточением вертя баранку; впереди обнаружился разинутый в плотоядном ожидании канализационный люк без предупредительных знаков, и все прущие по проспекту машины, внезапно замечая его чуть ли не у себя под носами, начинали ошалело метаться вправо-влево. — Может, вы думаете, что подобные маневры приятны мне? Ошибаетесь. Но предложите что-нибудь получше.
Кажется, нынче я уже произносил эту фразу, мельком подумал Лёка.
— Ну… Я не знаю. Надо подумать, но… Это недопустимо! Это аморально!
— Спасибо, что сказали, — процедил Лёка. — Вы знаете, что в случаях, подобных нашему, визы выдают только ближайшим родственникам? У нас единственный шанс, да и тот слабенький — выставить вас как теть-Люсину первую и незабытую любовь. Единственный! Дома я подберу несколько писем тети Люси — она писала отдельно маме, своей сестре, и отдельно отцу… Подберем отдельные листочки, где нет имени и где можно хоть что-то лирическое вычитать между строк, — и я их вам выдам, как бы это ее письма к вам, все, мол, что у вас сохранилось, и, если глянуть на даты, можно будет заключить, что переписка продолжалась и после замужества… всю жизнь. Листочки вы при необходимости предъявите в ОВИРе, потом вернете мне. — Он помолчал. — Это единственный шанс.
— Вы… — сказал Обиванкин и осекся. Облизнул губы. Стариковски повернувшись всем корпусом к Лёке, несколько мгновений всматривался в его лицо. Потом отвернулся. Некоторое время сидел молча, в гордом удручении.
— Я человек старой закалки, — глухо произнес он, — но даже мне всегда омерзительны были некоторые советские поговорки… «цель оправдывает средства», «лес рубят — щепки летят»… По всем своим понятиям я должен был бы сейчас отказаться от вашего предложения. — Голос его задрожал. Он сглотнул. — Но я не откажусь. Мне действительно очень нужно в Москву.
Странно: Лёка и теперь не чувствовал ни малейших угрызений совести от того, что настоял на своем. Впрочем, подумал он, это наверное, потому, что Обиванкин не предложил никакого варианта вовсе. Спора не было, столкновения правот не случилось. Не с чего тут переживать да угрызаться… А что старик малость поартачился насчет морали — так это нормально.
— А вы, Алексей Анатольевич… Я… — Старик явно расчувствовался. — Вы…
— Родина меня не забудет, я понял.
Обиванкин негодующе передернулся.
— Нет, кроме шуток. Ваше самопожертвование…
— Ох, перестаньте, Иван Яковлевич, — с досадой сказал Лёка. — А то я, не ровен час, разрыдаюсь.
Время комплексных обедов давно прошло, но в «Старом Иоффе» и по вечерам кормили сравнительно дешево. Это было как нельзя более кстати — особенно нынче, потому что в финансовых возможностях неотмирного старца Лёка сомневался еще сильнее, нежели в собственных.
Вкрадчиво, неторопливо пропитывала вечер прохлада тихонько наползающей ночи; на деревьях в парке бывшего Политеха погасла радостная зеленая дымка и стала словно темная тень, сомкнувшаяся в воздухе вокруг ветвей.
От голода желудок будто клещами выкручивали, и голова соображала уже плохо — денек выдался не из удачных, что и говорить. А еще рабочая ночь впереди… и будущий день не лучше: очередь в ОВИР надо занять на рассвете, чтобы с гарантией успеть пройти интервью завтра же. На весь район — одна точка, как и в советские времена, когда за рубеж ездили единицы; теперь волей-неволей должны толпы собираться. Легче верблюду пройти через игольное ушко… Не нужен мне берег турецкий и Африка мне не нужна. Клянусь. Но вот до подмосковной деревеньки, где родилась мама… Ох. Лучше не думать.
Лёка припарковался возле «Старого Иоффе» и сказал, ободряюще покосившись на усталого Обиванкина:
— Картина первая — ужин.
Обширный полутемный зал ресторана был почти полон, но столик все же нашелся. Обиванкин озирался затравленно, судя по всему, он не бывал здесь ни разу, а может, и еще хуже — бывал, и даже не раз, в те времена почти былинные, когда тут был физтех, а не жравня средней руки, декорированная соответственно, в стиле. У дверей, по обе стороны, торчали какие-то громадные ржавые трансформаторы, а столики были карикатурно решены в виде допотопных, первого помета, советских ламповых компьютеров (тогда их, Лёка помнил с детства, чтобы не низкопоклонничать перед Западом, называли электронно-вычислительными, или даже электронно-счетными, машинами); на их нарочито ржавых приподнятых центральных панелях, служивших подставками для стаканчиков с салфетками и наборов «соль-горчица-перец», бессмысленно, но аппетитно мигали огоньки и бросалась в глаза для кого жуткая, для кого гордая аббревиатура, для кого потешная: «СССР». Теряющиеся в дымном сумраке стены были расписаны популярными (это Лёка помнил тоже) в начале шестидесятых многочисленными модельками атома (шарик и вокруг него несколько перекрещивающихся овалов) да круговертями лозунгов одного и того же содержания:
«Наш советский мирный атом вся Европа кроет матом!»
Да, Обиванкин тосковал, нельзя было не заметить.
— Они быстро обслуживают, — как умел, подбодрил его Лёка.
Ученый лишь тяжко вздохнул.
Наскоро просмотрев меню, Лёка выбрал, что подешевле и притом посытнее: отбивную «Карачай»; и большой кофе. Обиванкин, даже не пытаясь сориентироваться в перечнях сам, повторил его заказ, но кофе аннулировал, сокрушенно потыкав себя согнутым указательным пальцем в левую сторону груди: не могу, мол, сердце.
В заведении разрешалось курить, и мерцающие дымные одеяла медлительно, будто снулые скаты, плавали в темном воздухе; Лёка закурил. Предложил Обиванкину. Тот отказался.
А вот музыка была не в стиле. Видно, владыки заведения полагали, что молодежь, составлявшая основной контингент посетителей, плохо-бедно еще будучи в состоянии уразуметь дизайн, шумовые эффекты в стиле ретро уж никак не примет; петь им «Опустела без тебя Земля» или «Долетайте до самого Солнца» — только отпугивать. На живую музыку «Старый Иоффе» не тратился даже по вечерам, однако в динамиках ревело не хуже живого: «Заколодило, но заневзгодило — но ширяться резону нет! Обезводело, обесплодело — а мне по фигу! Всем привет!»
Стоит сейчас, думал Лёка, остаться одному и в тишине — и тоска накатит зверская. Он чувствовал себя так, будто его вывернули наизнанку и потрохами наружу прополоскали в новокаине; ощущений ноль, но вот начнет заморозка отходить, и хана. Примусь вспоминать, как нам с нею было хорошо в такой-то раз и в такой-то день, а как мы то-то и то-то, а как мы ездили туда-то…
Так что я, до сих пор ее люблю, что ли?
Или это тоска раба по хозяину?
Мать честная…
На середине пятой сигареты принесли еду.
Потом их все-таки догнала поспешно отключенная Лёкой в машине «Кайфоломщица». Здесь было не отключить. На весь зал, сотрясая сигаретные дымы, привольно загремело:
А говно в проруби купалось, эх, купалося!
А ты со мною целовалась — да не ебалася!
А я спросил тебя впрямую: какого хуя?
А ты слиняла, как бы резвяся и ликуя!
Лёка с каменным лицом насыщался.
Обиванкин согнулся в три погибели над своей тарелкой и при всем своем росте, при всей своей представительности стал смахивать на моллюска, который переваривает пищу, со всех сторон охватив ее своим телом-желудком. Видно, репертуар был ему еще более не по нутру, чем Лёке.
«Где он проторчал последние годы?» — с недоумением подумал Лёка. Старик порою вел себя так, будто все, что уже вошло, даже впилось в быт, для него то ли новость, то ли неожиданность… Может не принимать душа того-то и сего-то, конечно, может — но, как ни кинь, привычка постепенно вырабатывается. А в нем этой унылой, похожей на ороговелую мозоль привычности не было заметно ни малейшей.
Может, он к нам на машине времени прибыл из позднего Совдепа?
Лёка едва не пропустил на лицо совершенно несвоевременную улыбку; в самый последний момент успел схватить ее за хвост и втащить обратно, в темную нору себя.
А ведь творцы этого текста — не безграмотные дуболомы, подумал он. «Как бы резвяся и ликуя…» «Как бы резвяся и играя, грохочет по небу кругом…» Читали, явно читали и запомнили.
Вот для чего нужно теперь знание классики — чтобы вернее ее опускать.
Чем эта бравая песня о любви (вот так к поганой лирике надо бы относиться, а не юродствовать, как юродствую я — но не могу, не могу) отличается, скажем, от недавно разошедшейся трехсоттысячным тиражом по всему русскоязычному пространству последней версии «Войны и мира»? Как ее… «Подлинная история Наташи». Пьер — оказывается, гомосексуалист, и на протяжении всего романа то так, то сяк домогается Николеньки Ростова, потому и жизнь его со вполне в него влюбленной Элен не удалась, он ее отравил в конечном счете, чтоб не приставала с гнусными бабскими домогательствами… Болконского, покуда он после Аустерлица был в плену у французов, завербовала наполеоновская разведка — отсюда его замкнутость и постоянная мизантропия, и в решающей битве за Москву он совсем уж было сдал свой резервный полк Бонапарту, тогда сражение точно было бы проиграно русскими с разгромным счетом, но случайным ядром ему оторвало яйца — Толстому в те ханжеские времена пришлось стыдливо написать «был ранен в живот» (вот прекрасная смерть!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов