Теплые ладони, я лежал на них, погрузился в них по самые плечи, я чувствовал даже, как изгибаются на этих ладонях линии жизни и судьбы, знакомо изгибаются, но вспомнить не мог. И тогда я быстро записал в протоколе допроса некие слова, не очень понимая их смысл, но точно зная цель - сделать так, чтобы Мильштейн вышел. Что-то я должен был сделать, пока меня поддерживали ласковые ладони, и я писал быстро, а потом захлопнул папку и кинул ее в ящик стола, будто гранату с выдернутой чекой.
Я встал. Ладони подтолкнули меня, подбросили, словно легкий мячик, и забыли подхватить. Я начал падать и, чтобы не упасть, схватился что было сил за шнур, который натянулся струной и неожиданно лопнул.
С грохотом. Со вспышкой Сверхновой. И я понял: путь завершен.
ПАТРИОТ
И понял, что проиграл. Вчера на сборище столичных психов я чувствовал себя королем. Слушал, что они болтали о своих способностях, сами себя накачивали, у них горели глаза и мысли, а мне было смешно и противно, потому что почти все они врали. Среди них было лишь два человека, которые что-то умели, и странно, что один оказался евреем. Я никогда не любил эту нацию. Логика тут ни при чем. Это подсознательное. А подсознание не обманывает - оно лучше знает, что нужно делать, к чему стремиться, кого любить и кого ненавидеть. Логика вторична, она пользуется знаниями, интуиция - главное, она использует еще и то, что человек не удосужился понять, а может, и не поймет никогда. И если интуиция подсказывает, что еврею нельзя доверять, то логика всегда найдет этому массу подтверждений.
Достаточно мне было посмотреть в глаза этому Лесницкому, и мне стало противно. Такой он был прилизанный, такой... тухлый, от него разило чужим, и я, не рассуждая (интуиция избавляет от этой необходимости), внушил ему связь со мной, это оказалось нетрудно, мозг его во время выступления открылся, как контейнер под погрузкой. Так вот тебе...
Это было вчера. А сегодня я проиграл, потому что ровно в десять, когда я, мысленно усмехаясь, приготовился к последнему удару, передо мной возникло лицо этого человека, которое приближалось подобно снаряду и ударило меня, отшвырнув к стене, и все смешалось, и родился ужас животный, невозможный ужас перед чем-то, чего на самом деле не существовало. Я барахтался, я дрался изо всех сил - и проиграл.
ЧЕЛОВЕК МИРА
Мы этого не ожидали. Хотя я мог бы и догадаться. Так, блуждая по глухому лесу, перебираясь через завалы, то и дело теряя неразличимую тропинку, разве в конце изнурительной дороги не возвращаемся ли мы чаще всего в ту же точку, откуда вошли в чащу? Что ж, разве не каждый из нас верный враг самому себе?
Впрочем, это лишь слабая попытка описать простыми словами то, что я испытал, когда путь завершился, и я с разгона, не успев затормозить инерцию движения собственного сознания, ворвался в мозг Патриота, сразу поняв, что никуда на самом деле и не двигался, что, перемещаясь в многомерии Мира, я только познавал сам себя - да и могло ли быть иначе? Патриот был такой же частью моего многомерного "я", как наемный убийца Лаумер, как подсознание общества, как черносотенец Петр Саввич, как все, кем был я и кто был во мне.
Я увидел Мир двумя парами глаз, и меня это не смутило. Я замер, и лишь мысли Патриота какой-то миг продолжали метаться, пытаясь выбраться, а потом замерли и они.
Существо, которое в пространстве тысяча девятьсот восемьдесят девятого года состояло из двух человек - русского Зайцева и еврея Лесницкого, а во множестве прочих измерений являло собой неисчислимую бездну сущностей, в материальности которых можно было бы легко усомниться, - это существо, о котором только и можно было теперь говорить "я", замерло, чтобы подумать и понять себя.
Замер, прислонившись к стеклу газетного киоска вконец измученный Лесницкий. Замер, сидя на табурете в кухне перед только что налитой чашкой кофе, широкоскулый, со впалой грудью и тщательно скрываемой лысиной Зайцев. Замерло подсознание наемного убийцы, перестав рассчитывать варианты, отчего Лаумер, ощутив в голове неожиданную и страшную пустоту, не сумел справиться с управлением и, вывернув руль вправо, врезался в каменный парапет. Замерло подсознание общества две тысячи шестьдесят седьмого года, отчего многие люди (сотни тысяч!) не нашли в себе сил на сколько-нибудь значительные поступки. И совесть следователя МГБ Лукьянова замерла, отчего дело Мильштейна было очень быстро завершено производством и передано на рассмотрение Особого совещания. И многое - еще глубже! замерло в Мире, но я не торопился. Я хотел, наконец, понять.
Я был не один. Я стал пятым существом в компании тех, кто осознал себя в Мире за все время существования человечества.
Первым был римлянин Аэций, патриций знатного рода, и получилось это у него совершенно случайно. Трехмерное его тело умерло в пятьдесят шестом году до новой эры, что сейчас не имело значения. Именно Аэций первым встретил меня в Мире, в одном из своих измерений он был частью общественного подсознания, где мы с ним и соприкасались. Впрочем, топология Аэция была сложна, в двадцатом веке он был "всего лишь" Пиренейским хребтом, и землетрясения, которые там то и дело происходили, доставляли ему беспокойство, потому что влияли на те его сущности, которые он хотел поменьше тревожить - например, на групповую совесть конкистадоров второй половины шестнадцатого века.
Вторым оказался буддийский монах, явившийся в Мир сам, удивительным образом пройдя интуитивно все стадии познания, которые дались мне лишь с помощью врожденных способностей и математики. Монах утверждал, что в "Махабхарате" и "Упанишадах" есть попытки понять суть перехода "в себя", вся индийская философия к этому шла, не хватило последней малости, которую он постиг, когда много дней истощал себя в земляном мешке, терзая плоть гнилой водой и червями. Тело его умерло, а монах вошел в Мир. В одном из измерений он оказался гиперпространственной струной, протянувшейся через всю Метагалактику, и это обстоятельство доставляло ему значительно больше хлопот, чем Аэцию - Пиренейский хребет. Ощущение, по его словам, было таким, будто в колено всадили иглу, мешающую двигаться.
Третьей была женщина. Она жила (будет жить?) в начале двадцать второго века в стране, которую она называла Центрально-Европейский Анклав. Мне почему-то обязательно захотелось узнать, красива ли она, будто это имело хоть какое-то значение. Алина Дюран вышла в Мир, будучи уже в преклонном возрасте, и шла тем же путем, что и я, - наука и врожденные способности. Возможно, в молодости она и была красавицей, но мне решила показаться на исходе трехмерной жизни - сухонькой птичкой с печальными глазами ангела.
Четвертый из нас никогда не существовал в трехмерии как человек. В наше пространство-время он выходил лишь однажды и был ужасом. Тем ужасом, который охватил сотни тысяч людей, живших двенадцать тысяч лет назад, когда огромные валы катастрофического цунами поднялись над берегами Атлантиды и понеслись на ее столицу, сметая ажурные строения, пирамиды, сады, храмы, фабрики, военные лагеря - в обломки, ошметки, кровь, смерть. Четвертый из нас, не имевший никогда своего имени, был и в других измерениях буен и несговорчив, и Аэций прямо посоветовал мне не связываться с этим типом.
- Ты не в ладу с собой, - сказал Аэций. (Сказал? Это слово не имело смысла. А какое? Пусть будет "сказал"). - Тебе не повезло. В своем трехмерии ты существуешь сразу в нескольких телах. Какой ты на самом деле? Кто?
Действительно, кто я? Я ненавидел себя за то, что погубил великую нацию, которая без таких инородцев, как я, не наделала бы глупостей и бед, не изводила бы себя в гражданской войне и за проволокой ГУЛАГа, не стала бы апатичной нацией застоя. Но я ненавидел себя и за то, что не мог понять: нет такой нации, которую можно свести в пути какими бы то ни было кознями. Теперь-то я знал это: люди - единое существо, и лишь при поверхностном - трехмерном - исследовании судьба народа в любое время зависит от внешних обстоятельств. Народы, нации - многочисленные пальцы одной руки, и рука эта пока напоминает руку сумасшедшего, пальцы ее отбивают безумную дробь, не заботясь о ритме.
Я ненавидел себя за то, что распял моего бога Христа, и ненавидел себя за то, что искал врага вовне, а не в себе, ибо нет для человека, народа, нации врага более страшного, чем он сам. Самая большая опасность не заметить опасности. Самый большой грех - не видеть собственного греха. И самое большое счастье - знать себя не только героем, но и смердом, гадом, рабом. Только сказав себе "Я раб", можно найти силы расправить плечи и вырваться на свободу.
Два моих трехмерных тела - Лесницкий и Зайцев - все еще были неподвижны, и то, что называют телепатией - выход на единое подсознание человечества, - свяжет теперь их навсегда.
Я - человек. И смогу заняться тем, чем должен заниматься человек разумный, осознавший, что он - часть Мира и что от его мыслей и действий может измениться не только он сам, не только дом его, не только ближайшее окружение, но вся Вселенная.
Я сместил себя во времени - на двести лет вперед, в измерение, где был частью общей памяти человечества. И стал болью. Я не представлял, что памяти может быть больно - так! Боль памяти о людях, погибших на всех континентах Земли в один день и час, в один миг - из-за того, что предки их совершили глупость. В двадцать первом веке ученые открыли многомерность Мира и решили, что теперь могут обойти запрет теории относительности. Полет к звездам сквозь иные измерения! Напролом! Как это обычно для людей - если идти, то напролом. Они построили машины для перехода между измерениями. Что ж, звезд они достигли. Но Мир един, и прорыв его сказался лет через сто, когда возвратная волна - боль Мира - достигла Земли и слизнула почти половину ее поверхности...
Теперь, когда я узнал, какие ошибки и преступления человечество совершит в будущем, когда я узнал о хаосе две тысячи тридцатого, о войне две тысячи восемьдесят первого, о том, как будут отравлены синтетическими продуктами два поколения людей в середине двадцать первого века, о национальных движениях по всему миру в конце двадцатого, когда я узнал даже время смертного часа человечества, когда я все это узнал, главным оказался единственный вопрос: что же мне делать? Что делать, Господи, чтобы ничего этого не было, что делать, Господи, сороконожке, застывшей в своем движении и не знающей, с какой ноги сделать следующий шаг?
Я и Патриот с ужасом смотрели в себя и не понимали, как мы могли допустить, чтобы в пятидесятых погиб физик Мильштейн, открывший многомерие и не успевший в него погрузиться. Я - Лесницкий, сидевший на корточках около газетного киоска, медленно поднял голову, и я - Зайцев, сидевший за столом в своей ленинградской квартире, медленно поднялся на ноги, и эти невинные движения вызвали отклик во всем моем многомерном теле: совесть Лукьянова чуть всколыхнулась, и следователь написал протест на постановление Тройки, но это не сохранило жизнь Мильштейну, подсознание убийцы Лаумера выдало "на гора" новый блестящий вариант операции, а подсознание общества...
Я не хочу, не могу, слышите, это слишком сразу, помогите, Аэций, монах, Алина!.. Господи, ты тоже, есть ты или нет тебя, - помоги!
Что сделаю я для людей? Что смогу?
СУДЬБА
Я сидел на корточках у газетного киоска, сердце билось о ребра, перед глазами плыли разноцветные круги, но голова была ясной, будто кто-то влажной тряпочкой протер все мои мозговые извилины, и мысль, едва включившись, была четкой и последовательной.
Две минуты одиннадцатого.
Что дальше? - подумал я. Легче мне от того, что я знаю правду о самом себе? Мне не нужен был теперь шнур, чтобы почувствовать, как в квартире на Васильевском острове Зайцев смахнул со стола крошки, оставшиеся после завтрака, и тоже вслушался в себя, не зная, как жить дальше.
Погоди, - сказал я. - Ты - это я. Не бойся. Ты ошибался. Теперь мы справимся.
Я брел по переулку, ноги были ватными, тумбы, колонны, я был памятником, сошедшим с постамента. Тяжело.
Что делать? Стать прорицателем, как Ванга? Я могу. Ванга не знает, откуда в ней представление о будущем, она заглядывает в себя и видит только часть реальности, смутные образы, потому что истинного знания в ней все же нет. Я могу больше, но не хочу.
Я могу лечить, как Джуна, которая тоже ощутила лишь часть себя, только часть, и не поняла истинной многомерной сути человека. Я могу больше. Но не хочу.
Я шел мимо витрин продовольственного магазина, пустой витрины с огромной колбасой из папье-маше - настоящей колбасы в этом магазине не было уже несколько месяцев. Я шел мимо очереди, исчезавшей в дверях магазина "Изумруд". "Как повысилось благосостояние наших людей, - подумал я, - надо же, очередь за драгоценностями!" У меня никогда не возникало этой проблемы, с моими ста восемьюдесятью в месяц я мог жить спокойно.
Что же делать мне в наше смутное время, когда на каждого ортодокса приходится три реформатора, готовых сокрушить все и всех?
1 2 3 4 5 6 7
Я встал. Ладони подтолкнули меня, подбросили, словно легкий мячик, и забыли подхватить. Я начал падать и, чтобы не упасть, схватился что было сил за шнур, который натянулся струной и неожиданно лопнул.
С грохотом. Со вспышкой Сверхновой. И я понял: путь завершен.
ПАТРИОТ
И понял, что проиграл. Вчера на сборище столичных психов я чувствовал себя королем. Слушал, что они болтали о своих способностях, сами себя накачивали, у них горели глаза и мысли, а мне было смешно и противно, потому что почти все они врали. Среди них было лишь два человека, которые что-то умели, и странно, что один оказался евреем. Я никогда не любил эту нацию. Логика тут ни при чем. Это подсознательное. А подсознание не обманывает - оно лучше знает, что нужно делать, к чему стремиться, кого любить и кого ненавидеть. Логика вторична, она пользуется знаниями, интуиция - главное, она использует еще и то, что человек не удосужился понять, а может, и не поймет никогда. И если интуиция подсказывает, что еврею нельзя доверять, то логика всегда найдет этому массу подтверждений.
Достаточно мне было посмотреть в глаза этому Лесницкому, и мне стало противно. Такой он был прилизанный, такой... тухлый, от него разило чужим, и я, не рассуждая (интуиция избавляет от этой необходимости), внушил ему связь со мной, это оказалось нетрудно, мозг его во время выступления открылся, как контейнер под погрузкой. Так вот тебе...
Это было вчера. А сегодня я проиграл, потому что ровно в десять, когда я, мысленно усмехаясь, приготовился к последнему удару, передо мной возникло лицо этого человека, которое приближалось подобно снаряду и ударило меня, отшвырнув к стене, и все смешалось, и родился ужас животный, невозможный ужас перед чем-то, чего на самом деле не существовало. Я барахтался, я дрался изо всех сил - и проиграл.
ЧЕЛОВЕК МИРА
Мы этого не ожидали. Хотя я мог бы и догадаться. Так, блуждая по глухому лесу, перебираясь через завалы, то и дело теряя неразличимую тропинку, разве в конце изнурительной дороги не возвращаемся ли мы чаще всего в ту же точку, откуда вошли в чащу? Что ж, разве не каждый из нас верный враг самому себе?
Впрочем, это лишь слабая попытка описать простыми словами то, что я испытал, когда путь завершился, и я с разгона, не успев затормозить инерцию движения собственного сознания, ворвался в мозг Патриота, сразу поняв, что никуда на самом деле и не двигался, что, перемещаясь в многомерии Мира, я только познавал сам себя - да и могло ли быть иначе? Патриот был такой же частью моего многомерного "я", как наемный убийца Лаумер, как подсознание общества, как черносотенец Петр Саввич, как все, кем был я и кто был во мне.
Я увидел Мир двумя парами глаз, и меня это не смутило. Я замер, и лишь мысли Патриота какой-то миг продолжали метаться, пытаясь выбраться, а потом замерли и они.
Существо, которое в пространстве тысяча девятьсот восемьдесят девятого года состояло из двух человек - русского Зайцева и еврея Лесницкого, а во множестве прочих измерений являло собой неисчислимую бездну сущностей, в материальности которых можно было бы легко усомниться, - это существо, о котором только и можно было теперь говорить "я", замерло, чтобы подумать и понять себя.
Замер, прислонившись к стеклу газетного киоска вконец измученный Лесницкий. Замер, сидя на табурете в кухне перед только что налитой чашкой кофе, широкоскулый, со впалой грудью и тщательно скрываемой лысиной Зайцев. Замерло подсознание наемного убийцы, перестав рассчитывать варианты, отчего Лаумер, ощутив в голове неожиданную и страшную пустоту, не сумел справиться с управлением и, вывернув руль вправо, врезался в каменный парапет. Замерло подсознание общества две тысячи шестьдесят седьмого года, отчего многие люди (сотни тысяч!) не нашли в себе сил на сколько-нибудь значительные поступки. И совесть следователя МГБ Лукьянова замерла, отчего дело Мильштейна было очень быстро завершено производством и передано на рассмотрение Особого совещания. И многое - еще глубже! замерло в Мире, но я не торопился. Я хотел, наконец, понять.
Я был не один. Я стал пятым существом в компании тех, кто осознал себя в Мире за все время существования человечества.
Первым был римлянин Аэций, патриций знатного рода, и получилось это у него совершенно случайно. Трехмерное его тело умерло в пятьдесят шестом году до новой эры, что сейчас не имело значения. Именно Аэций первым встретил меня в Мире, в одном из своих измерений он был частью общественного подсознания, где мы с ним и соприкасались. Впрочем, топология Аэция была сложна, в двадцатом веке он был "всего лишь" Пиренейским хребтом, и землетрясения, которые там то и дело происходили, доставляли ему беспокойство, потому что влияли на те его сущности, которые он хотел поменьше тревожить - например, на групповую совесть конкистадоров второй половины шестнадцатого века.
Вторым оказался буддийский монах, явившийся в Мир сам, удивительным образом пройдя интуитивно все стадии познания, которые дались мне лишь с помощью врожденных способностей и математики. Монах утверждал, что в "Махабхарате" и "Упанишадах" есть попытки понять суть перехода "в себя", вся индийская философия к этому шла, не хватило последней малости, которую он постиг, когда много дней истощал себя в земляном мешке, терзая плоть гнилой водой и червями. Тело его умерло, а монах вошел в Мир. В одном из измерений он оказался гиперпространственной струной, протянувшейся через всю Метагалактику, и это обстоятельство доставляло ему значительно больше хлопот, чем Аэцию - Пиренейский хребет. Ощущение, по его словам, было таким, будто в колено всадили иглу, мешающую двигаться.
Третьей была женщина. Она жила (будет жить?) в начале двадцать второго века в стране, которую она называла Центрально-Европейский Анклав. Мне почему-то обязательно захотелось узнать, красива ли она, будто это имело хоть какое-то значение. Алина Дюран вышла в Мир, будучи уже в преклонном возрасте, и шла тем же путем, что и я, - наука и врожденные способности. Возможно, в молодости она и была красавицей, но мне решила показаться на исходе трехмерной жизни - сухонькой птичкой с печальными глазами ангела.
Четвертый из нас никогда не существовал в трехмерии как человек. В наше пространство-время он выходил лишь однажды и был ужасом. Тем ужасом, который охватил сотни тысяч людей, живших двенадцать тысяч лет назад, когда огромные валы катастрофического цунами поднялись над берегами Атлантиды и понеслись на ее столицу, сметая ажурные строения, пирамиды, сады, храмы, фабрики, военные лагеря - в обломки, ошметки, кровь, смерть. Четвертый из нас, не имевший никогда своего имени, был и в других измерениях буен и несговорчив, и Аэций прямо посоветовал мне не связываться с этим типом.
- Ты не в ладу с собой, - сказал Аэций. (Сказал? Это слово не имело смысла. А какое? Пусть будет "сказал"). - Тебе не повезло. В своем трехмерии ты существуешь сразу в нескольких телах. Какой ты на самом деле? Кто?
Действительно, кто я? Я ненавидел себя за то, что погубил великую нацию, которая без таких инородцев, как я, не наделала бы глупостей и бед, не изводила бы себя в гражданской войне и за проволокой ГУЛАГа, не стала бы апатичной нацией застоя. Но я ненавидел себя и за то, что не мог понять: нет такой нации, которую можно свести в пути какими бы то ни было кознями. Теперь-то я знал это: люди - единое существо, и лишь при поверхностном - трехмерном - исследовании судьба народа в любое время зависит от внешних обстоятельств. Народы, нации - многочисленные пальцы одной руки, и рука эта пока напоминает руку сумасшедшего, пальцы ее отбивают безумную дробь, не заботясь о ритме.
Я ненавидел себя за то, что распял моего бога Христа, и ненавидел себя за то, что искал врага вовне, а не в себе, ибо нет для человека, народа, нации врага более страшного, чем он сам. Самая большая опасность не заметить опасности. Самый большой грех - не видеть собственного греха. И самое большое счастье - знать себя не только героем, но и смердом, гадом, рабом. Только сказав себе "Я раб", можно найти силы расправить плечи и вырваться на свободу.
Два моих трехмерных тела - Лесницкий и Зайцев - все еще были неподвижны, и то, что называют телепатией - выход на единое подсознание человечества, - свяжет теперь их навсегда.
Я - человек. И смогу заняться тем, чем должен заниматься человек разумный, осознавший, что он - часть Мира и что от его мыслей и действий может измениться не только он сам, не только дом его, не только ближайшее окружение, но вся Вселенная.
Я сместил себя во времени - на двести лет вперед, в измерение, где был частью общей памяти человечества. И стал болью. Я не представлял, что памяти может быть больно - так! Боль памяти о людях, погибших на всех континентах Земли в один день и час, в один миг - из-за того, что предки их совершили глупость. В двадцать первом веке ученые открыли многомерность Мира и решили, что теперь могут обойти запрет теории относительности. Полет к звездам сквозь иные измерения! Напролом! Как это обычно для людей - если идти, то напролом. Они построили машины для перехода между измерениями. Что ж, звезд они достигли. Но Мир един, и прорыв его сказался лет через сто, когда возвратная волна - боль Мира - достигла Земли и слизнула почти половину ее поверхности...
Теперь, когда я узнал, какие ошибки и преступления человечество совершит в будущем, когда я узнал о хаосе две тысячи тридцатого, о войне две тысячи восемьдесят первого, о том, как будут отравлены синтетическими продуктами два поколения людей в середине двадцать первого века, о национальных движениях по всему миру в конце двадцатого, когда я узнал даже время смертного часа человечества, когда я все это узнал, главным оказался единственный вопрос: что же мне делать? Что делать, Господи, чтобы ничего этого не было, что делать, Господи, сороконожке, застывшей в своем движении и не знающей, с какой ноги сделать следующий шаг?
Я и Патриот с ужасом смотрели в себя и не понимали, как мы могли допустить, чтобы в пятидесятых погиб физик Мильштейн, открывший многомерие и не успевший в него погрузиться. Я - Лесницкий, сидевший на корточках около газетного киоска, медленно поднял голову, и я - Зайцев, сидевший за столом в своей ленинградской квартире, медленно поднялся на ноги, и эти невинные движения вызвали отклик во всем моем многомерном теле: совесть Лукьянова чуть всколыхнулась, и следователь написал протест на постановление Тройки, но это не сохранило жизнь Мильштейну, подсознание убийцы Лаумера выдало "на гора" новый блестящий вариант операции, а подсознание общества...
Я не хочу, не могу, слышите, это слишком сразу, помогите, Аэций, монах, Алина!.. Господи, ты тоже, есть ты или нет тебя, - помоги!
Что сделаю я для людей? Что смогу?
СУДЬБА
Я сидел на корточках у газетного киоска, сердце билось о ребра, перед глазами плыли разноцветные круги, но голова была ясной, будто кто-то влажной тряпочкой протер все мои мозговые извилины, и мысль, едва включившись, была четкой и последовательной.
Две минуты одиннадцатого.
Что дальше? - подумал я. Легче мне от того, что я знаю правду о самом себе? Мне не нужен был теперь шнур, чтобы почувствовать, как в квартире на Васильевском острове Зайцев смахнул со стола крошки, оставшиеся после завтрака, и тоже вслушался в себя, не зная, как жить дальше.
Погоди, - сказал я. - Ты - это я. Не бойся. Ты ошибался. Теперь мы справимся.
Я брел по переулку, ноги были ватными, тумбы, колонны, я был памятником, сошедшим с постамента. Тяжело.
Что делать? Стать прорицателем, как Ванга? Я могу. Ванга не знает, откуда в ней представление о будущем, она заглядывает в себя и видит только часть реальности, смутные образы, потому что истинного знания в ней все же нет. Я могу больше, но не хочу.
Я могу лечить, как Джуна, которая тоже ощутила лишь часть себя, только часть, и не поняла истинной многомерной сути человека. Я могу больше. Но не хочу.
Я шел мимо витрин продовольственного магазина, пустой витрины с огромной колбасой из папье-маше - настоящей колбасы в этом магазине не было уже несколько месяцев. Я шел мимо очереди, исчезавшей в дверях магазина "Изумруд". "Как повысилось благосостояние наших людей, - подумал я, - надо же, очередь за драгоценностями!" У меня никогда не возникало этой проблемы, с моими ста восемьюдесятью в месяц я мог жить спокойно.
Что же делать мне в наше смутное время, когда на каждого ортодокса приходится три реформатора, готовых сокрушить все и всех?
1 2 3 4 5 6 7