– Вот здорово–то! Вот уж совсем не ожидал… Ей–ей, это здорово!
Они принесли ему подарки – большей частью самодельные, но также и несколько вещей, принадлежавших им и переходивших теперь в его собственность.
Джон Сайпик подарил ему брелок на часовую цепочку, вырезанный из орешника.
Часы Дэна сломались год назад, и никто в деревне не знал, как починить их, потому что часы эти достались ему от деда и были старинными, тяжелыми, из позолоченного серебра. Под общий смех он прикрепил брелок к цепочке и сказал, что Джон здорово умеет вырезать по дереву. Затем Мэри Сайпик подарила ему вязаный галстук, который он тут же надел, сняв свой.
Рейли подарили ему самодельный маленький ящичек, предназначенный для хранения разных вещей. Они не сказали, каких именно вещей, но Дэн заявил, что будет хранить в этом ящичке свои фамильные драгоценности. Рейли изготовили его из ящичка из–под сигар, ободрав тщательно бумагу и оклеив изнутри бархатом.
Снаружи ящик был отполирован и тщательно, хоть и не весьма искусно украшен резьбой, но резьба Пэта тоже была одобрена. Дэн Холлиз получил много других подарков: трубку, шнурки для ботинок, булавку для галстука, вязаные носки, несколько конфет, резинки для носков, сделанные из старых подтяжек.
Он разворачивал каждый подарок с бесконечным удовольствием и тут же надевал на себя все, что можно было, даже резинки для носков. Он раскурил трубку и объявил, что никогда еще не курил с таким наслаждением, и это было неправдой, потому что трубка была еще не обкурена. Пит Меннерз получил ее в подарок от своего родственника из другого города четыре года назад – этот родственник не знал, что он бросил курить.
Дэн очень аккуратно набил трубку табаком. Табак был дорог. Это было просто случайной удачей, что Пэт Рейли решил посадить немного табака у себя на заднем дворе накануне того дня, когда с Пиксвиллом случилось то, что случилось. Табак рос плохо, кроме того, им самим приходилось заготавливать его, резать и прочее, и он был очень дорог. В каждом доме были деревянные запасники для окурков, сделанные старым Макинтайром.
Наконец Тельма Данн подарила Дэну Холлизу найденную ею обертку. Он сразу понял, что это пластинка.
– Господи…– сказал он тихо.– Что же это? Я просто боюсь взглянуть…
– У тебя такой нет, милый,– улыбнулась Этель Холлиз.– Помнишь, я тебя спрашивала, есть ли у тебя "Ты мое солнце"?
– Господи,– повторил Дэн. Он осторожно развернул обертку и некоторое время стоял, любуясь пластинкой, проводя большой ладонью по изношенным бороздкам записи с тонкими штрихами царапин. Он оглядел комнату сияющими глазами, и все улыбнулись ему в ответ, зная, какая это для него радость.
– Со счастливым днем рождения, милый,– сказала Этель Холлиз, обнимая за шею и целуя его.
Он держал пластинку обеими руками, отведя ее в сторону, пока жена прижималась к нему.
– Осторожно! У меня в руках сокровище!
Он снова оглядел всех поверх головы жены. Глаза его горели.
– Слушайте… А нельзя ли ее проиграть? Боже мой, что бы я не дал, чтобы услышать новую музыку! Хотя бы только первую часть, оркестр, перед тем как Комо вступает?
Лица посуровели. После минутной паузы Джон Сайпик сказал: – Мне кажется, не стоит, Дэн. В конце концов мы ведь не знаем, когда вступает певец… Лучше не искушать судьбу. Лучше подожди, пока вернешься домой.
Дэн Холлиз неохотно положил пластинку на буфет, рядом с остальными подарками.
– Это хорошо,– сказал он автоматически, но разочарованно.– Это хорошо, что я не могу послушать ее здесь.
– Да, конечно,– сказал Сайпик.– Это хорошо.– Чтобы забыть разочарованный тон Дэна, он повторил: – Это хорошо.
Они сели обедать, свечи озаряли их улыбающиеся лица, и они съели обед до последней крошки, до последней капли превосходного соуса. Они похвалили мать и тетю Эми за ростбиф, и за горох, и за морковь, и за нежный маис в початках.
Разумеется, маис был не с поля Фремонтов – все знали, что на этом поле, и оно зарастало травой.
Затем они угостились десертом – домашним мороженым и печеньем. А потом откинулись на спинки кресел и принялись болтать при мерцающем свете свечей, ожидая телевизора.
В телевизионные вечера обычно не бормотали себе под нос: все приходили и угощались вкусным обедом у Фремонтов, и это было приятно, и после был телевизор, и никто особенно не думал о телевизоре, который был чем–то вроде принудительного ассортимента. Так что это были просто приятные вечера в обществе, если не считать необходимости следить за своими словами так же тщательно, как и в любом другом месте. Если на ум вам приходила опасная мысль, вы начинали бормотать себе под нос, хотя бы и посередине фразы. Когда вы делали так, остальные просто не обращали на вас внимания, пока вам не становилось лучше и вы не переставали бормотать.
Энтони любил телевизионные вечера. За весь прошлый год он только два или три раза совершил ужасные поступки на этих вечерах.
Мать поставила на стол бутылку бренди, и каждому налили по крохотному стаканчику. Спиртное было еще более драгоценно, нежели табак. Жители делали вино, но виноград был плох, техника тоже, и вино не получалось хорошим.
Настоящего спиртного в деревне осталось всего несколько бутылок: четыре ржаного виски, три шотландского, три бренди, девять обычного вина и полбутылки «Драмбьюи» [Шотландский ликер из виски, меда и трав], принадлежавшего старому Макинтайру (только для свадеб),– и когда запасы кончатся, ничего больше не останется.
Позже все пожалели, что было выставлено бренди. Потому что Дэн Холлиз выпил его больше, чем следовало, и смешал с большим количеством домашнего вина. Сначала никто не подозревал ничего дурного, потому что Дэн не выказывал признаков опьянения, и это был день его рождения, и праздник шел весело, а Энтони любил такие сборища и вряд ли имел повод сделать что–либо, даже если и подслушивал.
Но Дэн Холлиз опьянел и сделал глупость. Если б они вовремя заметили неладное, они б увели его домой.
Сначала они заметили, что Дэн перестал смеяться на самой середине рассказа о том, как Тельма Данн нашла пластинку с Перри Комо и уронила ее, и пластинка не разбилась, потому что Тельма двигалась быстрее чем когда–либо в жизни и подхватила ее. Он снова гладил пластинку и жадно смотрел на граммофон Фремонтов, стоявший в углу, и вдруг он перестал смеяться, лицо его обвисло и стало неприятным, и он сказал: – О господи боже мой!
Мгновенно в комнате все стихло. Стало так тихо, что можно было слышать жужжащий ход дедовских часов за стеной. Пэт Рейли, тихонько игравший на пианино, перестал играть, и его руки замерли над клавишами.
Свечи в столовой мигнули в прохладном ветерке, подувшем через кружевные занавески на окне.
– Продолжай играть, Пэт,– тихо сказал отец Энтони. Пэт снова заиграл. Он играл "Ночь и день", но глаза его были прикованы к Дэну, и он часто ошибался.
Дэн стоял посредине комнаты, держа пластинку. В другой руке он сжимал стакан с бренди, и рука его тряслась от напряжения.
Все смотрели на него.
– Господи боже мой,– повторил он и еле слышно выругался.
Преподобный Янгер, разговаривавший с матерью и тетей Эми у дверей, тоже сказал: "Господи…" – но он произнес это слово с молитвенным выражением. Руки его были сложены и глаза закрыты.
Джон Сайпик вышел вперед.
– Слушай, Дэн…– проговорил он.– Это хорошо, что ты так говоришь. Но ведь ты не хочешь говорить много, не так ли?
Дэн стряхнул ладонь Сайпика со своей руки.
– Не могу даже послушать свою пластинку,– сказал он громко. Он поглядел на пластинку, затем обвел взглядом лица соседей.– О господи…
Он швырнул стакан в стену. Стакан разбился, и бренди потекло по обоям.
Кто–то из женщин вскрикнул.
– Дэн,– шепотом сказал Сайпик.– Дэн, перестань… Пэт Рейли стал играть "Ночь и день" громче, чтобы заглушить разговор. Впрочем, если б Энтони слушал, это бы не помогло.
Дэн Холлиз подошел к пианино и, слегка покачиваясь, остановился за плечом у Пэта.
– Пэт,– сказал он.– Не играй это. Играй вот это.– И он запел – тихо, хрипло, жалобно: – "В мой день рождения… В мой день рождения…" – Дэн! – взвизгнула Этель Холлиз. Она попыталась подбежать к нему, но Мэри Сайпик схватила ее за руку и удержала на месте.– Дэн! – крикнула Этель.– Перестань!
– Господи, тише! – прошипела Мэри Сайпик и подтолкнула Этель к одному из мужчин, который подхватил ее и зажал ей рот ладонью.
– "В мой день рождения,– пел Дэн,– счастья желайте мне…" – Он остановился и взглянул вниз, на Пэта.– Играй, Пэт, играй, чтобы я мог петь правильно… Ты же знаешь, я всегда сбиваюсь с мотива, если не играют!
Пэт Рейли положил руки на клавиши и заиграл «Любимого» – в темпе медленного вальса, так, как это нравилось Энтони. Лицо у Пэта было белое. Его руки дрожали.
Дэн Холлиз уставился на дверь. На мать Энтони и на отца Энтони, который встал рядом с нею.
– Это вы породили его,– сказал он. Свет свечей отразился в слезах, катившихся по его щекам.– Это вы взяли и породили его…
Он закрыл глаза, и слезы полились из–под закрытых век. Он громко запел: – "Ты мое солнце… мой радостный свет… ты дала радость…" Энтони возник в комнате.
Пэт перестал играть. Он замер. Все в комнате замерли. Ветер надул занавески. Этель Холлиз больше не пыталась кричать – она потеряла сознание.
– "Не отнимай мое солнце… у меня…" – голос Дэна пресекся и заглох.
Глаза его расширились. Он выставил перед собой руки, в одной он сжимал пластинку. Он икнул и сказал: – Не надо…
– Плохой человек,– сказал Энтони и превратил Дэна Холлиза в нечто невообразимо ужасное и затем отправил его в могилу, глубоко–глубоко под маисовым полем.
Пластинка упала на ковер. Она не разбилась.
Энтони обвел комнату пурпуровыми глазами.
Некоторые гости принялись бормотать, все старались улыбаться. Бормотание наполнило комнату, подобно далекому звуку одобрения. И сквозь этот гул ясно и отчетливо слышались два или три голоса.
– О, это очень хорошо,– сказал Джон Сайпик.
– Прекрасно,– сказал отец Энтони улыбаясь. У него было больше практики в улыбке, чем у всех остальных.– Превосходно!
– Здорово… Просто здорово,– сказал Пэт Рейли. Слезы текли по его лицу и капали с носа, и он снова принялся играть на пианино, тихо, медленно, нащупывая пальцами мелодию "Ночи и дня".
Энтони забрался на пианино, и Пэт играл два часа подряд.
Затем они смотрели телевизор. Все перешли в гостиную, зажгли всего пару свечей и придвинули кресла к телевизору. Экран был маленький, и все не могли усесться так, чтобы было видно, но это не имело значения. Они даже не включили телевизор. Все равно ничего бы не вышло, ведь в Пиксвилле не было электричества.
Они просто молча сидели и смотрели, как на экране извиваются и трепещут странные формы, и слушали невнятные звуки, исходящие из динамика, и никто из них понятия не имел, что все это значит. Никто никогда не понимал. Это было всегда одно и то же.
– Все это прекрасно,– заметила тетя Эми, не отрывая' взгляда бледных глаз от мелькания теней на экране.– Но мне больше нравилось, когда показывали города и мы могли…
– Ну что ты, Эми,– сказала мать.– Это хорошо, что ты говоришь так. Очень хорошо. Но ведь ты не имеешь этого в виду, верно? Этот телевизор гораздо лучше того, что у наc был раньше!
– Конечно,– согласился Джон Сайпик.– Это великолепно. Это самое лучшее, что мы когда–либо видели…
Он сидел на кушетке с двумя другими мужчинами, удерживая Этель Холлиз, держа ее за руки и за ноги и зажимая ей рот ладонью, чтобы она не могла кричать.
– Это просто хорошо,– добавил он.
Мать взглянула в окно, туда, за погруженную во тьму дорогу, за погруженное во тьму пшеничное поле Гендерсона, в гигантскую, бесконечную серую пустоту, в которой маленькая деревушка Пиксвилл плавала, словно проклятая небом душа,– в исполинскую пустоту, которая была лучше всего видна по ночам, когда кончался медно–красный день, созданный Энтони.
И нечего было надеяться понять, где они находятся… Нечего. Пиксвилл просто был где–то. Где–то вне Вселенной! Так стало с того дня, три года назад, когда Энтони вышел из утробы матери, и доктор Бэйтс – господь да упокоит его! – издал дикий крик, и уронил новорожденного, и попытался умертвить его, и Энтони завыл и сделал все это. Перенес куда–то деревню. Или уничтожил всю Вселенную, кроме деревни. Никто не знал, что именно.
И нечего было задумываться над этим. Ничего хорошего все равно не вышло бы. И вообще ничего хорошего не выходило. Оставалось только стараться выжить.
Выжить, выжить во что бы то ни стало. Если позволит Энтони.
"Опасные мысли",– подумала она.
Она забормотала себе под нос. Остальные тоже принялись бормотать. Видимо, они тоже думали.
Мужчины на кушетке шептали и шептали на ухо Этель Холлиз, и когда они отпустили ее, она тоже принялась бормотать.
Энтони сидел на телевизоре и показывал передачу, а они сидели вокруг, и бормотали, и смотрели на бессмысленно мелькающие тени на экране, и так продолжалось до глубокой ночи.
1 2 3 4
Они принесли ему подарки – большей частью самодельные, но также и несколько вещей, принадлежавших им и переходивших теперь в его собственность.
Джон Сайпик подарил ему брелок на часовую цепочку, вырезанный из орешника.
Часы Дэна сломались год назад, и никто в деревне не знал, как починить их, потому что часы эти достались ему от деда и были старинными, тяжелыми, из позолоченного серебра. Под общий смех он прикрепил брелок к цепочке и сказал, что Джон здорово умеет вырезать по дереву. Затем Мэри Сайпик подарила ему вязаный галстук, который он тут же надел, сняв свой.
Рейли подарили ему самодельный маленький ящичек, предназначенный для хранения разных вещей. Они не сказали, каких именно вещей, но Дэн заявил, что будет хранить в этом ящичке свои фамильные драгоценности. Рейли изготовили его из ящичка из–под сигар, ободрав тщательно бумагу и оклеив изнутри бархатом.
Снаружи ящик был отполирован и тщательно, хоть и не весьма искусно украшен резьбой, но резьба Пэта тоже была одобрена. Дэн Холлиз получил много других подарков: трубку, шнурки для ботинок, булавку для галстука, вязаные носки, несколько конфет, резинки для носков, сделанные из старых подтяжек.
Он разворачивал каждый подарок с бесконечным удовольствием и тут же надевал на себя все, что можно было, даже резинки для носков. Он раскурил трубку и объявил, что никогда еще не курил с таким наслаждением, и это было неправдой, потому что трубка была еще не обкурена. Пит Меннерз получил ее в подарок от своего родственника из другого города четыре года назад – этот родственник не знал, что он бросил курить.
Дэн очень аккуратно набил трубку табаком. Табак был дорог. Это было просто случайной удачей, что Пэт Рейли решил посадить немного табака у себя на заднем дворе накануне того дня, когда с Пиксвиллом случилось то, что случилось. Табак рос плохо, кроме того, им самим приходилось заготавливать его, резать и прочее, и он был очень дорог. В каждом доме были деревянные запасники для окурков, сделанные старым Макинтайром.
Наконец Тельма Данн подарила Дэну Холлизу найденную ею обертку. Он сразу понял, что это пластинка.
– Господи…– сказал он тихо.– Что же это? Я просто боюсь взглянуть…
– У тебя такой нет, милый,– улыбнулась Этель Холлиз.– Помнишь, я тебя спрашивала, есть ли у тебя "Ты мое солнце"?
– Господи,– повторил Дэн. Он осторожно развернул обертку и некоторое время стоял, любуясь пластинкой, проводя большой ладонью по изношенным бороздкам записи с тонкими штрихами царапин. Он оглядел комнату сияющими глазами, и все улыбнулись ему в ответ, зная, какая это для него радость.
– Со счастливым днем рождения, милый,– сказала Этель Холлиз, обнимая за шею и целуя его.
Он держал пластинку обеими руками, отведя ее в сторону, пока жена прижималась к нему.
– Осторожно! У меня в руках сокровище!
Он снова оглядел всех поверх головы жены. Глаза его горели.
– Слушайте… А нельзя ли ее проиграть? Боже мой, что бы я не дал, чтобы услышать новую музыку! Хотя бы только первую часть, оркестр, перед тем как Комо вступает?
Лица посуровели. После минутной паузы Джон Сайпик сказал: – Мне кажется, не стоит, Дэн. В конце концов мы ведь не знаем, когда вступает певец… Лучше не искушать судьбу. Лучше подожди, пока вернешься домой.
Дэн Холлиз неохотно положил пластинку на буфет, рядом с остальными подарками.
– Это хорошо,– сказал он автоматически, но разочарованно.– Это хорошо, что я не могу послушать ее здесь.
– Да, конечно,– сказал Сайпик.– Это хорошо.– Чтобы забыть разочарованный тон Дэна, он повторил: – Это хорошо.
Они сели обедать, свечи озаряли их улыбающиеся лица, и они съели обед до последней крошки, до последней капли превосходного соуса. Они похвалили мать и тетю Эми за ростбиф, и за горох, и за морковь, и за нежный маис в початках.
Разумеется, маис был не с поля Фремонтов – все знали, что на этом поле, и оно зарастало травой.
Затем они угостились десертом – домашним мороженым и печеньем. А потом откинулись на спинки кресел и принялись болтать при мерцающем свете свечей, ожидая телевизора.
В телевизионные вечера обычно не бормотали себе под нос: все приходили и угощались вкусным обедом у Фремонтов, и это было приятно, и после был телевизор, и никто особенно не думал о телевизоре, который был чем–то вроде принудительного ассортимента. Так что это были просто приятные вечера в обществе, если не считать необходимости следить за своими словами так же тщательно, как и в любом другом месте. Если на ум вам приходила опасная мысль, вы начинали бормотать себе под нос, хотя бы и посередине фразы. Когда вы делали так, остальные просто не обращали на вас внимания, пока вам не становилось лучше и вы не переставали бормотать.
Энтони любил телевизионные вечера. За весь прошлый год он только два или три раза совершил ужасные поступки на этих вечерах.
Мать поставила на стол бутылку бренди, и каждому налили по крохотному стаканчику. Спиртное было еще более драгоценно, нежели табак. Жители делали вино, но виноград был плох, техника тоже, и вино не получалось хорошим.
Настоящего спиртного в деревне осталось всего несколько бутылок: четыре ржаного виски, три шотландского, три бренди, девять обычного вина и полбутылки «Драмбьюи» [Шотландский ликер из виски, меда и трав], принадлежавшего старому Макинтайру (только для свадеб),– и когда запасы кончатся, ничего больше не останется.
Позже все пожалели, что было выставлено бренди. Потому что Дэн Холлиз выпил его больше, чем следовало, и смешал с большим количеством домашнего вина. Сначала никто не подозревал ничего дурного, потому что Дэн не выказывал признаков опьянения, и это был день его рождения, и праздник шел весело, а Энтони любил такие сборища и вряд ли имел повод сделать что–либо, даже если и подслушивал.
Но Дэн Холлиз опьянел и сделал глупость. Если б они вовремя заметили неладное, они б увели его домой.
Сначала они заметили, что Дэн перестал смеяться на самой середине рассказа о том, как Тельма Данн нашла пластинку с Перри Комо и уронила ее, и пластинка не разбилась, потому что Тельма двигалась быстрее чем когда–либо в жизни и подхватила ее. Он снова гладил пластинку и жадно смотрел на граммофон Фремонтов, стоявший в углу, и вдруг он перестал смеяться, лицо его обвисло и стало неприятным, и он сказал: – О господи боже мой!
Мгновенно в комнате все стихло. Стало так тихо, что можно было слышать жужжащий ход дедовских часов за стеной. Пэт Рейли, тихонько игравший на пианино, перестал играть, и его руки замерли над клавишами.
Свечи в столовой мигнули в прохладном ветерке, подувшем через кружевные занавески на окне.
– Продолжай играть, Пэт,– тихо сказал отец Энтони. Пэт снова заиграл. Он играл "Ночь и день", но глаза его были прикованы к Дэну, и он часто ошибался.
Дэн стоял посредине комнаты, держа пластинку. В другой руке он сжимал стакан с бренди, и рука его тряслась от напряжения.
Все смотрели на него.
– Господи боже мой,– повторил он и еле слышно выругался.
Преподобный Янгер, разговаривавший с матерью и тетей Эми у дверей, тоже сказал: "Господи…" – но он произнес это слово с молитвенным выражением. Руки его были сложены и глаза закрыты.
Джон Сайпик вышел вперед.
– Слушай, Дэн…– проговорил он.– Это хорошо, что ты так говоришь. Но ведь ты не хочешь говорить много, не так ли?
Дэн стряхнул ладонь Сайпика со своей руки.
– Не могу даже послушать свою пластинку,– сказал он громко. Он поглядел на пластинку, затем обвел взглядом лица соседей.– О господи…
Он швырнул стакан в стену. Стакан разбился, и бренди потекло по обоям.
Кто–то из женщин вскрикнул.
– Дэн,– шепотом сказал Сайпик.– Дэн, перестань… Пэт Рейли стал играть "Ночь и день" громче, чтобы заглушить разговор. Впрочем, если б Энтони слушал, это бы не помогло.
Дэн Холлиз подошел к пианино и, слегка покачиваясь, остановился за плечом у Пэта.
– Пэт,– сказал он.– Не играй это. Играй вот это.– И он запел – тихо, хрипло, жалобно: – "В мой день рождения… В мой день рождения…" – Дэн! – взвизгнула Этель Холлиз. Она попыталась подбежать к нему, но Мэри Сайпик схватила ее за руку и удержала на месте.– Дэн! – крикнула Этель.– Перестань!
– Господи, тише! – прошипела Мэри Сайпик и подтолкнула Этель к одному из мужчин, который подхватил ее и зажал ей рот ладонью.
– "В мой день рождения,– пел Дэн,– счастья желайте мне…" – Он остановился и взглянул вниз, на Пэта.– Играй, Пэт, играй, чтобы я мог петь правильно… Ты же знаешь, я всегда сбиваюсь с мотива, если не играют!
Пэт Рейли положил руки на клавиши и заиграл «Любимого» – в темпе медленного вальса, так, как это нравилось Энтони. Лицо у Пэта было белое. Его руки дрожали.
Дэн Холлиз уставился на дверь. На мать Энтони и на отца Энтони, который встал рядом с нею.
– Это вы породили его,– сказал он. Свет свечей отразился в слезах, катившихся по его щекам.– Это вы взяли и породили его…
Он закрыл глаза, и слезы полились из–под закрытых век. Он громко запел: – "Ты мое солнце… мой радостный свет… ты дала радость…" Энтони возник в комнате.
Пэт перестал играть. Он замер. Все в комнате замерли. Ветер надул занавески. Этель Холлиз больше не пыталась кричать – она потеряла сознание.
– "Не отнимай мое солнце… у меня…" – голос Дэна пресекся и заглох.
Глаза его расширились. Он выставил перед собой руки, в одной он сжимал пластинку. Он икнул и сказал: – Не надо…
– Плохой человек,– сказал Энтони и превратил Дэна Холлиза в нечто невообразимо ужасное и затем отправил его в могилу, глубоко–глубоко под маисовым полем.
Пластинка упала на ковер. Она не разбилась.
Энтони обвел комнату пурпуровыми глазами.
Некоторые гости принялись бормотать, все старались улыбаться. Бормотание наполнило комнату, подобно далекому звуку одобрения. И сквозь этот гул ясно и отчетливо слышались два или три голоса.
– О, это очень хорошо,– сказал Джон Сайпик.
– Прекрасно,– сказал отец Энтони улыбаясь. У него было больше практики в улыбке, чем у всех остальных.– Превосходно!
– Здорово… Просто здорово,– сказал Пэт Рейли. Слезы текли по его лицу и капали с носа, и он снова принялся играть на пианино, тихо, медленно, нащупывая пальцами мелодию "Ночи и дня".
Энтони забрался на пианино, и Пэт играл два часа подряд.
Затем они смотрели телевизор. Все перешли в гостиную, зажгли всего пару свечей и придвинули кресла к телевизору. Экран был маленький, и все не могли усесться так, чтобы было видно, но это не имело значения. Они даже не включили телевизор. Все равно ничего бы не вышло, ведь в Пиксвилле не было электричества.
Они просто молча сидели и смотрели, как на экране извиваются и трепещут странные формы, и слушали невнятные звуки, исходящие из динамика, и никто из них понятия не имел, что все это значит. Никто никогда не понимал. Это было всегда одно и то же.
– Все это прекрасно,– заметила тетя Эми, не отрывая' взгляда бледных глаз от мелькания теней на экране.– Но мне больше нравилось, когда показывали города и мы могли…
– Ну что ты, Эми,– сказала мать.– Это хорошо, что ты говоришь так. Очень хорошо. Но ведь ты не имеешь этого в виду, верно? Этот телевизор гораздо лучше того, что у наc был раньше!
– Конечно,– согласился Джон Сайпик.– Это великолепно. Это самое лучшее, что мы когда–либо видели…
Он сидел на кушетке с двумя другими мужчинами, удерживая Этель Холлиз, держа ее за руки и за ноги и зажимая ей рот ладонью, чтобы она не могла кричать.
– Это просто хорошо,– добавил он.
Мать взглянула в окно, туда, за погруженную во тьму дорогу, за погруженное во тьму пшеничное поле Гендерсона, в гигантскую, бесконечную серую пустоту, в которой маленькая деревушка Пиксвилл плавала, словно проклятая небом душа,– в исполинскую пустоту, которая была лучше всего видна по ночам, когда кончался медно–красный день, созданный Энтони.
И нечего было надеяться понять, где они находятся… Нечего. Пиксвилл просто был где–то. Где–то вне Вселенной! Так стало с того дня, три года назад, когда Энтони вышел из утробы матери, и доктор Бэйтс – господь да упокоит его! – издал дикий крик, и уронил новорожденного, и попытался умертвить его, и Энтони завыл и сделал все это. Перенес куда–то деревню. Или уничтожил всю Вселенную, кроме деревни. Никто не знал, что именно.
И нечего было задумываться над этим. Ничего хорошего все равно не вышло бы. И вообще ничего хорошего не выходило. Оставалось только стараться выжить.
Выжить, выжить во что бы то ни стало. Если позволит Энтони.
"Опасные мысли",– подумала она.
Она забормотала себе под нос. Остальные тоже принялись бормотать. Видимо, они тоже думали.
Мужчины на кушетке шептали и шептали на ухо Этель Холлиз, и когда они отпустили ее, она тоже принялась бормотать.
Энтони сидел на телевизоре и показывал передачу, а они сидели вокруг, и бормотали, и смотрели на бессмысленно мелькающие тени на экране, и так продолжалось до глубокой ночи.
1 2 3 4