— По воскресеньям бывают гонки на черепахах. Местный национальный обычай.
Я спросил, на какие дистанции устраиваются гонки. ВВ удивленно посмотрел на меня и хмыкнул:
— На разные.
В «Философских тетрадях» Ленина есть тонкое замечание о движении мысли в процессе познания. Человек, говорит Ленин, сначала познает, так сказать, первую сущность проблемы, потом вторую, более глубокую сущность, и так далее. Вероятно, бессмертие — единственная проблема, в которой первая сущность настолько глубока, что до Витовского и Панарина вторая сущность даже не просматривалась.
Человек при ненасытной жажде все понять и во всем разобраться почему-то избегает думать о смерти. Я не биолог и не рискну искать причины. Я просто констатирую: мозг человека активно противодействует попыткам думать о смерти — своей, своих близких, всего земного. Человек (в этом его духовное величие), зная, что он смертен и что смертны все остальные люди, живет так, словно он и все вокруг него бессмертны.
До самого последнего времени биология была далека от практических попыток штурмовать проблему бессмертия. Никто всерьез не задумывался над вопросом: «А что будет, если мы найдем эликсир бессмертия?» Панарин сказал об этом так: «Делить шкуру неубитого медведя неприлично только на охоте. Современный ученый должен начинать именно с размышления об этой шкуре». И тут же закидал меня вопросами:
— Найдено средство, обеспечивающее бессмертие. Допустим, пилюльки. Сначала, как водится, пилюлек считанное количество. Спрашивается, раздавать их избранным или подождать, пока наберется на все человечество?.. Если раздавать избранным, то кому? Может, по рангу? Доктору наук выдать, кандидату — нет… Вообще кто и как будет определять, кому дать и кому не дать?.. Раздавать всем? Прекрасно. Дело, конечно, не в слишком быстром увеличении населения планеты. Это проблема сложная, но вполне разрешимая. Загвоздка в другом. Коль скоро пилюльки раздаются всем, значит, и Франко тоже? И всему капиталистическому миру?.. Ах, не абсолютно всем. Кто же будет решать? Кто и как? Снова будем обсуждать, например, кто такой Пикассо: великий художник (дать пилюльку!) или формалист, апологет растленного буржуазного искусства (не давать пилюльку!)… Раздавать пилюльки только у себя? Изумительная идея. Не дадим бессмертия Гейзенбергу, Эшби, Сент-Дьердьи, Кусто, Чаплину, Сикейросу… Вот так. Вы и сами найдете еще десяток подобных вопросов. Думайте! Думайте. Это полезно.
Неожиданно Панарин сказал совсем другим тоном, без обычного ехидства:
— Над проблемой бессмертия надо либо вообще не думать, либо думать честно, не лавируя.
Да, есть лишь один способ думать — глядя в глаза правде. Не бывает обстоятельств, которые оправдывали бы необходимость прищуриться или вообще отвернуться.
Разговор этот произошел еще в Харькове, перед отлетом на Север. В дороге Панарин упорно копался в журналах. У меня было время поразмыслить. «Пилюльки» бессмертия тянули за собой множество сложных и взаимосвязанных проблем, затрагивающих буквально все стороны человеческого существования: социальные отношения, политику, семью…
Я вновь, уже самостоятельно, перебрал возможные варианты бессмертия.
Сохранить у всех тот возраст, который есть? Это не решение, ибо будут новые поколения и для них снова возникнет вопрос: в каком возрасте принимать «пилюльки»? Вечная старость — сомнительный дар. Значит, вечная молодость? Но человек будет молод телом и стар столетней памятью, столетним или трехсотлетним количеством пережитого, притупившейся за сто, триста или пятьсот лет способностью воспринимать новое… Да, единственный приемлемый вариант — нормальная жизнь и омоложение по достижении старости. Омоложение не только физическое, но и в определенной степени умственное.
В какой же степени?
Вот она, первая сущность проблемы бессмертия: нескончаемая вереница вопросов и никаких признаков приближения ко второй сущности.
Полное (или почти полное) умственное омоложение не имеет смысла. Это равносильно смерти и рождению нового человека. Следовательно, речь может идти лишь о возвращении в молодость.
Возвращение в молодость. А знания, научные знания — как быть с ними? Сохранить, чтобы потом пойти дальше? Заманчиво. Тогда надо сохранить и то, что делает художника — художником, а композитора — композитором. Но ведь это значит сохранить (круг замыкается!) память об увиденном, услышанном, пережитом. Да и ученый перестанет быть ученым, если вычеркнуть из памяти пережитое. Следовательно, не сохранять знания? Или поставить фильтр: пусть уйдут, так сказать, жизненные знания и останутся сведения, почерпнутые из справочников и учебников?..
И вот здесь, задавленный цепной реакцией вопросов, я подумал: хорошо (и закономерно), что для решения проблемы бессмертия потребовалось объединить неисчерпаемую энергию Панарина и гуманизм Витовского.
Панарин и Витовский — ученые примерно одной величины. Но писать о Витовском много труднее, чем о Панарине, я даже не буду пытаться. Впрочем, об одной детали (слово «деталь» совершенно не подходит, это одна из тех трудностей, на которые наталкиваешься, пытаясь говорить о Витовском) надо сказать непременно.
Витовский носит дымчатые очки. Еще раньше я где-то читал или от кого-то слышал, что Витовский испортил зрение, ставя на себе опыты. Здесь, в клинике «Сапсан», подолгу беседуя с Витовским, я не раз испытывал желание спросить об этих опытах. Очки — из обычного дымчатого стекла, дело не в дефектах зрения. Случалось, Витовский снимал очки на террасе — при ярком солнечном свете. И никогда не снимал их в слабо освещенной комнате.
Однажды (это было на третий день после приезда в клинику) мы с Панариным прогуливались по внешней террасе. Внезапно я услышал резкий свист, оглянулся, но никого не увидел.
— Это в небе, — сказал Панарин. — Сапсан. Любимая птица Юрия Петровича. Сапсан не нападает на птиц, когда они на земле. Юрий Петрович усматривает в этом проявление благородства. Зато в воздухе сапсан — изумительный охотник. Выискивает с высоты добычу и пикирует, развивая фантастическую скорость: метров сто в секунду, даже больше. Живая пуля. Попадает безошибочно. Разглядеть сапсана в момент пикирования может лишь Юрий Петрович. Остальные слышат свист, и только.
Я спросил, каким образом Витовскому удается видеть пикирующего сапсана. Панарин ответил:
— Старая история. Это было лет двадцать назад… Тут неподалеку речушка, мостик. Так вот, у этого мостика нам как-то крепко досталось. Весьма крепко. Пьяные подонки — они палили по птицам. Развлекались… Здесь, в тундре, птицы — сама жизнь. Без них тундра мертва… В самый разгар пальбы появился сапсан. Все птицы врассыпную, они сапсана боятся больше, чем выстрелов. Юрий Петрович (мы бежали к мостику) крикнул: «Смотрите, принял огонь на себя». Чушь, черт побери, чушь! А ведь как похоже… Сапсан летел медленно, словно нарочно! Большая красивая птица с длинными узкими крыльями… Впечатление было такое, будто он не хотел замечать стрельбу, и это" бесило этих… стрелков. Вот тут Юрий Петрович и произнес речь в защиту сапсана. Такую, знаете, деликатную речь, в обычной своей манере. Дескать, птица редкая, охраняется государством, не нужно стрелять. Ему крикнули, чтобы он заткнулся. Именно так это было сформулировано. Я впервые тогда увидел Юрия Петровича разъяренным. «Балбесы! — закричал он. — Все равно не попадете…» Да. В этот момент мы желали только одного: чтобы, сапсана не подбили. И, знаете, казалось, птица поняла нас. Она летала под выстрелами — и как летала! Почти вертикальный взлет, сапсан растворяется в высоте, а потом свист, и птица возникает под носом у стрелков… Не знаю, чем бы все это кончилось. Такая, с позволения сказать, охота взбаламучивает не самые лучшие инстинкты. Этих… стрелков было человек десять… Да. На выстрелы прибежали люди, пальбу прекратили. Сапсан еще долго кружил над тундрой… Вот так. Юрий Петрович впоследствии долго изучал зрительный аппарат сапсана. У хищных птиц вообще поразительное зрение. Я был в отъезде, когда Витовский ставил опыты на себе. К несчастью, опыты были слишком удачными. Или слишком неудачными. В таких открытиях всегда есть две стороны. Когда-нибудь мы привыкнем к этому, как привыкли после де Бройля к идее одновременного существования у материи свойств волны и частицы. Витовский теперь зорче сапсана или грифа. Но это оказалось необратимым… и не всегда нужным. Скажем, созерцать наши с вами физиономии при такой остроте зрения не стоит. Не тот эстетический эффект. А вот видеть гиперзрением природу… Ну, этого не передашь словами.
Мне удалось уговорить ВВ. Действие препарата длилось минуты три-четыре, но я все-таки увидел мир таким, каким его видит Витовский.
Позже я скажу об этом. Сейчас мне хотелось бы воспользоваться мыслью Панарина относительно двойственной природы открытий. Обычно мы подходим к научным открытиям, так сказать, с доволновых позиций: либо хорошо, либо плохо — и никакой двойственности. А современным крупным открытиям эта двойственность органически присуща. Да и сам процесс появления открытий имеет как бы «волновую» и «квантовую» природу (разумеется, это лишь аналогия, но она проясняет суть дела). Современные открытия не только двойственны. Они и появляются «квантами». Если бы от обычного химического горючего наука постепенно пришла к энергии атомного порядка, не было бы проблем, обрушившихся после Хиросимы на человечество. Однако скачок произошел внезапно, сразу на качественно новый уровень. И так на всех решающих направлениях. Если бы, например, бессмертия достигли постепенным увеличением продолжительности жизни, не возникла бы цепная реакция вопросов, на которые почти невозможно ответить. Но и этот скачок был внезапным и резким…
Я уверен, здесь нет случайности. Таков вообще характер современного научного процесса. Сила ученого сейчас во многом зависит от его способности ощущать «волновую» и «квантовую» природу новых открытий. Быть может, здесь ключ к пониманию Витовского.
Когда в Харькове Панарин предложил поехать к Витовскому, я охотно согласился. Дело, конечно, не в том, чтобы повторить отказ (для этого есть телефон). Панарину хотелось выиграть время и возобновить атаку. А меня радовала возможность поговорить с Витовским.
Неожиданным был уже первый разговор.
Витовский спросил, помню ли я последнее интервью Винера. Я, конечно, хорошо помнил это интервью, опубликованное в шестьдесят четвертом году, незадолго до смерти Винера: оно имеет прямое отношение к моей работе. Витовский специально выделил в этом интервью два ответа. Вот они:
"Вопрос. Согласны ли вы с прогнозом, который мы иногда слышим, что дело идет к созданию машин, которые будут изобретательнее человека?
Ответ. Осмелюсь сказать, что если человек не изобретательнее машины, то это уже слишком плохо. Но здесь нет убийства нас машиной. Здесь будет самоубийство.
Вопрос. Действительно ли существует для машины тенденция становиться сложнее, изобретательнее?
Ответ. Мы делаем сейчас гораздо более сложные машины и собираемся сделать еще гораздо более сложные машины в ближайшие годы. Есть вещи, которые пока-совсем не дошли до общественного внимания, вещи, которые заставляют многих из нас думать, что это случится не позже чем через какие-нибудь десять лет".
— Эти десять лет прошли, — сказал Витовский. — Может ли человек теперь соревноваться с машиной в решении интеллектуальных задач?
Витовский, конечно, сам знал ответ. Мне оставалось лишь рассказать о новых универсальных машинах серии «КМ» и о последних конструкциях своих эвротронов. Он выслушал, не перебивая, потом спросил, что я в этой связи думаю о будущем.
Я ответил примерно следующее.
Было бы величайшим легкомыслием закрывать глаза на проблему «человек и машина». Беда не в бунте машин. Эти шкафы и ящики абсолютно не способны бунтовать. Проблема как раз в обратном: машины слишком хорошо работают на нас. Допустим, машина заменяет труд экономиста. Что должен делать этот экономист? Совершенствоваться, учиться, перейти на более сложную работу? Но не так просто совершенствоваться в тридцать, сорок или пятьдесят лет. К тому же сейчас почти все машины тоже способны совершенствоваться в процессе работы. И они это делают очень быстро, куда быстрее человека!
Когда-то машины вытеснили человека из сферы физического труда в сферу труда умственного. Потом машины начали умнеть. Поставить точку, прекратить совершенствование интеллектуальных машин? В мире, разделенном на многие государства, это не так просто. Да и сама «постановка точки» была бы странной: интеллектуальные машины — не оружие, они должны служить человеку…
Пока мы ограничиваемся полумерами: люди переходят в менее «кибернетические» отрасли, быстро увеличивается число людей, занимающихся искусством.
1 2 3 4
Я спросил, на какие дистанции устраиваются гонки. ВВ удивленно посмотрел на меня и хмыкнул:
— На разные.
В «Философских тетрадях» Ленина есть тонкое замечание о движении мысли в процессе познания. Человек, говорит Ленин, сначала познает, так сказать, первую сущность проблемы, потом вторую, более глубокую сущность, и так далее. Вероятно, бессмертие — единственная проблема, в которой первая сущность настолько глубока, что до Витовского и Панарина вторая сущность даже не просматривалась.
Человек при ненасытной жажде все понять и во всем разобраться почему-то избегает думать о смерти. Я не биолог и не рискну искать причины. Я просто констатирую: мозг человека активно противодействует попыткам думать о смерти — своей, своих близких, всего земного. Человек (в этом его духовное величие), зная, что он смертен и что смертны все остальные люди, живет так, словно он и все вокруг него бессмертны.
До самого последнего времени биология была далека от практических попыток штурмовать проблему бессмертия. Никто всерьез не задумывался над вопросом: «А что будет, если мы найдем эликсир бессмертия?» Панарин сказал об этом так: «Делить шкуру неубитого медведя неприлично только на охоте. Современный ученый должен начинать именно с размышления об этой шкуре». И тут же закидал меня вопросами:
— Найдено средство, обеспечивающее бессмертие. Допустим, пилюльки. Сначала, как водится, пилюлек считанное количество. Спрашивается, раздавать их избранным или подождать, пока наберется на все человечество?.. Если раздавать избранным, то кому? Может, по рангу? Доктору наук выдать, кандидату — нет… Вообще кто и как будет определять, кому дать и кому не дать?.. Раздавать всем? Прекрасно. Дело, конечно, не в слишком быстром увеличении населения планеты. Это проблема сложная, но вполне разрешимая. Загвоздка в другом. Коль скоро пилюльки раздаются всем, значит, и Франко тоже? И всему капиталистическому миру?.. Ах, не абсолютно всем. Кто же будет решать? Кто и как? Снова будем обсуждать, например, кто такой Пикассо: великий художник (дать пилюльку!) или формалист, апологет растленного буржуазного искусства (не давать пилюльку!)… Раздавать пилюльки только у себя? Изумительная идея. Не дадим бессмертия Гейзенбергу, Эшби, Сент-Дьердьи, Кусто, Чаплину, Сикейросу… Вот так. Вы и сами найдете еще десяток подобных вопросов. Думайте! Думайте. Это полезно.
Неожиданно Панарин сказал совсем другим тоном, без обычного ехидства:
— Над проблемой бессмертия надо либо вообще не думать, либо думать честно, не лавируя.
Да, есть лишь один способ думать — глядя в глаза правде. Не бывает обстоятельств, которые оправдывали бы необходимость прищуриться или вообще отвернуться.
Разговор этот произошел еще в Харькове, перед отлетом на Север. В дороге Панарин упорно копался в журналах. У меня было время поразмыслить. «Пилюльки» бессмертия тянули за собой множество сложных и взаимосвязанных проблем, затрагивающих буквально все стороны человеческого существования: социальные отношения, политику, семью…
Я вновь, уже самостоятельно, перебрал возможные варианты бессмертия.
Сохранить у всех тот возраст, который есть? Это не решение, ибо будут новые поколения и для них снова возникнет вопрос: в каком возрасте принимать «пилюльки»? Вечная старость — сомнительный дар. Значит, вечная молодость? Но человек будет молод телом и стар столетней памятью, столетним или трехсотлетним количеством пережитого, притупившейся за сто, триста или пятьсот лет способностью воспринимать новое… Да, единственный приемлемый вариант — нормальная жизнь и омоложение по достижении старости. Омоложение не только физическое, но и в определенной степени умственное.
В какой же степени?
Вот она, первая сущность проблемы бессмертия: нескончаемая вереница вопросов и никаких признаков приближения ко второй сущности.
Полное (или почти полное) умственное омоложение не имеет смысла. Это равносильно смерти и рождению нового человека. Следовательно, речь может идти лишь о возвращении в молодость.
Возвращение в молодость. А знания, научные знания — как быть с ними? Сохранить, чтобы потом пойти дальше? Заманчиво. Тогда надо сохранить и то, что делает художника — художником, а композитора — композитором. Но ведь это значит сохранить (круг замыкается!) память об увиденном, услышанном, пережитом. Да и ученый перестанет быть ученым, если вычеркнуть из памяти пережитое. Следовательно, не сохранять знания? Или поставить фильтр: пусть уйдут, так сказать, жизненные знания и останутся сведения, почерпнутые из справочников и учебников?..
И вот здесь, задавленный цепной реакцией вопросов, я подумал: хорошо (и закономерно), что для решения проблемы бессмертия потребовалось объединить неисчерпаемую энергию Панарина и гуманизм Витовского.
Панарин и Витовский — ученые примерно одной величины. Но писать о Витовском много труднее, чем о Панарине, я даже не буду пытаться. Впрочем, об одной детали (слово «деталь» совершенно не подходит, это одна из тех трудностей, на которые наталкиваешься, пытаясь говорить о Витовском) надо сказать непременно.
Витовский носит дымчатые очки. Еще раньше я где-то читал или от кого-то слышал, что Витовский испортил зрение, ставя на себе опыты. Здесь, в клинике «Сапсан», подолгу беседуя с Витовским, я не раз испытывал желание спросить об этих опытах. Очки — из обычного дымчатого стекла, дело не в дефектах зрения. Случалось, Витовский снимал очки на террасе — при ярком солнечном свете. И никогда не снимал их в слабо освещенной комнате.
Однажды (это было на третий день после приезда в клинику) мы с Панариным прогуливались по внешней террасе. Внезапно я услышал резкий свист, оглянулся, но никого не увидел.
— Это в небе, — сказал Панарин. — Сапсан. Любимая птица Юрия Петровича. Сапсан не нападает на птиц, когда они на земле. Юрий Петрович усматривает в этом проявление благородства. Зато в воздухе сапсан — изумительный охотник. Выискивает с высоты добычу и пикирует, развивая фантастическую скорость: метров сто в секунду, даже больше. Живая пуля. Попадает безошибочно. Разглядеть сапсана в момент пикирования может лишь Юрий Петрович. Остальные слышат свист, и только.
Я спросил, каким образом Витовскому удается видеть пикирующего сапсана. Панарин ответил:
— Старая история. Это было лет двадцать назад… Тут неподалеку речушка, мостик. Так вот, у этого мостика нам как-то крепко досталось. Весьма крепко. Пьяные подонки — они палили по птицам. Развлекались… Здесь, в тундре, птицы — сама жизнь. Без них тундра мертва… В самый разгар пальбы появился сапсан. Все птицы врассыпную, они сапсана боятся больше, чем выстрелов. Юрий Петрович (мы бежали к мостику) крикнул: «Смотрите, принял огонь на себя». Чушь, черт побери, чушь! А ведь как похоже… Сапсан летел медленно, словно нарочно! Большая красивая птица с длинными узкими крыльями… Впечатление было такое, будто он не хотел замечать стрельбу, и это" бесило этих… стрелков. Вот тут Юрий Петрович и произнес речь в защиту сапсана. Такую, знаете, деликатную речь, в обычной своей манере. Дескать, птица редкая, охраняется государством, не нужно стрелять. Ему крикнули, чтобы он заткнулся. Именно так это было сформулировано. Я впервые тогда увидел Юрия Петровича разъяренным. «Балбесы! — закричал он. — Все равно не попадете…» Да. В этот момент мы желали только одного: чтобы, сапсана не подбили. И, знаете, казалось, птица поняла нас. Она летала под выстрелами — и как летала! Почти вертикальный взлет, сапсан растворяется в высоте, а потом свист, и птица возникает под носом у стрелков… Не знаю, чем бы все это кончилось. Такая, с позволения сказать, охота взбаламучивает не самые лучшие инстинкты. Этих… стрелков было человек десять… Да. На выстрелы прибежали люди, пальбу прекратили. Сапсан еще долго кружил над тундрой… Вот так. Юрий Петрович впоследствии долго изучал зрительный аппарат сапсана. У хищных птиц вообще поразительное зрение. Я был в отъезде, когда Витовский ставил опыты на себе. К несчастью, опыты были слишком удачными. Или слишком неудачными. В таких открытиях всегда есть две стороны. Когда-нибудь мы привыкнем к этому, как привыкли после де Бройля к идее одновременного существования у материи свойств волны и частицы. Витовский теперь зорче сапсана или грифа. Но это оказалось необратимым… и не всегда нужным. Скажем, созерцать наши с вами физиономии при такой остроте зрения не стоит. Не тот эстетический эффект. А вот видеть гиперзрением природу… Ну, этого не передашь словами.
Мне удалось уговорить ВВ. Действие препарата длилось минуты три-четыре, но я все-таки увидел мир таким, каким его видит Витовский.
Позже я скажу об этом. Сейчас мне хотелось бы воспользоваться мыслью Панарина относительно двойственной природы открытий. Обычно мы подходим к научным открытиям, так сказать, с доволновых позиций: либо хорошо, либо плохо — и никакой двойственности. А современным крупным открытиям эта двойственность органически присуща. Да и сам процесс появления открытий имеет как бы «волновую» и «квантовую» природу (разумеется, это лишь аналогия, но она проясняет суть дела). Современные открытия не только двойственны. Они и появляются «квантами». Если бы от обычного химического горючего наука постепенно пришла к энергии атомного порядка, не было бы проблем, обрушившихся после Хиросимы на человечество. Однако скачок произошел внезапно, сразу на качественно новый уровень. И так на всех решающих направлениях. Если бы, например, бессмертия достигли постепенным увеличением продолжительности жизни, не возникла бы цепная реакция вопросов, на которые почти невозможно ответить. Но и этот скачок был внезапным и резким…
Я уверен, здесь нет случайности. Таков вообще характер современного научного процесса. Сила ученого сейчас во многом зависит от его способности ощущать «волновую» и «квантовую» природу новых открытий. Быть может, здесь ключ к пониманию Витовского.
Когда в Харькове Панарин предложил поехать к Витовскому, я охотно согласился. Дело, конечно, не в том, чтобы повторить отказ (для этого есть телефон). Панарину хотелось выиграть время и возобновить атаку. А меня радовала возможность поговорить с Витовским.
Неожиданным был уже первый разговор.
Витовский спросил, помню ли я последнее интервью Винера. Я, конечно, хорошо помнил это интервью, опубликованное в шестьдесят четвертом году, незадолго до смерти Винера: оно имеет прямое отношение к моей работе. Витовский специально выделил в этом интервью два ответа. Вот они:
"Вопрос. Согласны ли вы с прогнозом, который мы иногда слышим, что дело идет к созданию машин, которые будут изобретательнее человека?
Ответ. Осмелюсь сказать, что если человек не изобретательнее машины, то это уже слишком плохо. Но здесь нет убийства нас машиной. Здесь будет самоубийство.
Вопрос. Действительно ли существует для машины тенденция становиться сложнее, изобретательнее?
Ответ. Мы делаем сейчас гораздо более сложные машины и собираемся сделать еще гораздо более сложные машины в ближайшие годы. Есть вещи, которые пока-совсем не дошли до общественного внимания, вещи, которые заставляют многих из нас думать, что это случится не позже чем через какие-нибудь десять лет".
— Эти десять лет прошли, — сказал Витовский. — Может ли человек теперь соревноваться с машиной в решении интеллектуальных задач?
Витовский, конечно, сам знал ответ. Мне оставалось лишь рассказать о новых универсальных машинах серии «КМ» и о последних конструкциях своих эвротронов. Он выслушал, не перебивая, потом спросил, что я в этой связи думаю о будущем.
Я ответил примерно следующее.
Было бы величайшим легкомыслием закрывать глаза на проблему «человек и машина». Беда не в бунте машин. Эти шкафы и ящики абсолютно не способны бунтовать. Проблема как раз в обратном: машины слишком хорошо работают на нас. Допустим, машина заменяет труд экономиста. Что должен делать этот экономист? Совершенствоваться, учиться, перейти на более сложную работу? Но не так просто совершенствоваться в тридцать, сорок или пятьдесят лет. К тому же сейчас почти все машины тоже способны совершенствоваться в процессе работы. И они это делают очень быстро, куда быстрее человека!
Когда-то машины вытеснили человека из сферы физического труда в сферу труда умственного. Потом машины начали умнеть. Поставить точку, прекратить совершенствование интеллектуальных машин? В мире, разделенном на многие государства, это не так просто. Да и сама «постановка точки» была бы странной: интеллектуальные машины — не оружие, они должны служить человеку…
Пока мы ограничиваемся полумерами: люди переходят в менее «кибернетические» отрасли, быстро увеличивается число людей, занимающихся искусством.
1 2 3 4