Так
что вся "сенсационность" вокруг Орьеты - продукт поспешных домыслов не в
меру ретивых журналистов, готовых из всего сделать сенсацию. Но и
сказанного выше материалы экспедиций не опровергали. Действительно, в
деревнях аборигенов, где работали исследователи, все дети были мальчиками.
Действительно, юноши, становясь мужчинами, вырезали из дерева своих будущих
спутниц. Действительно после совершения неких таинственных обрядов
деревянная фигура каким-то образом превращалась во вполне реальную, живую
женщину, воплощавшую в себе идеал своего творца. И хотя все исследователи
признавали, что тут что-то не так, что где-то в этой цепи квазипричин и
квазиследствий утеряно необходимое звено, хотя предлагалось множество
вполне реалистических объяснений таинству оживления деревянных скульптур на
Орьете, само по себе воплощение в жизнь некоего подобия древнего
человеческого мифа создавало вокруг себя такую атмосферу, что объяснения
эти в расчет не принимались. Тем более, все они пока были чисто
умозрительными и не имели под собой фактической основы. Да и, говоря по
правде, меня лично мало волновали объяснения. В конце концов, какое
значение для счастья моего друга имело то, откуда в действительности
брались на Орьете женщины? Главное ведь было в другом - они появлялись, и
они были идеальными, и я никак не мог решить для себя вопрос о том, сумеет
ли Каньяр, наконец, обрести для себя счастье со своей идеальной
возлюбленной, и не предстоит ли ему пережить еще одно жизненное крушение -
на сей раз, вполне возможно, последнее?
Мало-помалу беспокойство мое за судьбу друга нарастало, и потому, узнав,
что на Орьету направляется очередная экспедиция, я бросил все свои дела и,
приложив немало усилий, попал в ее состав. Это оказалось делом нелегким,
потому что экспедиция была необычной. Не научной экспедицией, в которых
всегда ощущается потребность в людях, готовых выполнять любую черновую
работу. Нет, Фонд Галактической Информации посылал свою киногруппу для
проведения съемок на нескольких отдаленных планетах, в число которых
входила и Орьета. Если вы знаете, сколько платит ФГИ своим сотрудникам, то
поймете, каких трудов стоило мне пробиться в состав экспедиции. Но дело
того стоило. Путешествие это я до сих пор вспоминаю как самое интересное в
моей жизни, несмотря на то, что работать мне пришлось как каторжнику. И,
поскольку летучему змею с Полундры-5 по чистой случайности - я зачем-то
нагнулся - не удалось откусить мою голову, а на Гейзере, влипнув в шипучку,
я сумел выпрыгнуть из ботинок, не расшнуровывая их - вы не пробовали?-
через полгода примерно после нашего отправления ступил я, наконец, на землю
Орьеты.
Мы разбили лагерь неподалеку от туземной деревушки, облюбованной еще
предыдущими экспедициями, и, установив контакты с местными жителями - народ
там, кстати сказать, чрезвычайно радушный и гостеприимный - начали
готовиться к съемкам. Процедура этой подготовки уже не вызывала у меня ни
малейшего удивления. Режиссер круглыми сутками дрых в своей палатке под
предлогом обдумывания творческих планов, выползая оттуда лишь для того,
чтобы устроить кому-нибудь очередной разнос. Трое его помощников под
предлогом поиска интересной натуры откровенно валяли дурака и от скуки
иногда действительно находили что-то примечательное. Вся остальная команда
спала, ела, резалась в карты и сплетничала по поводу очередного романа
секретарши нашего продюсера. Сам он, отчаявшись сладить с буйным
темпераментом этой особы, мудро следовал примеру режиссера и почти не
показывался из своей палатки. Ну а я, пока все занимались такими важными и
полезными вещами, пахал с утра до ночи, юстируя камер-экраны, которые наш
бегемот-оператор умудрялся расстроить за полчаса работы. И потому сумел
впервые выбраться в деревню лишь суток через пять после нашего прибытия.
Деревня впечатляла. У нас, на Земле, да и в других обитаемых мирах,
собрано немало примечательных произведений искусства со всех уголков
Галактики. Но эта деревня - как, впрочем, и любая другая деревня на Орьете
- будь она перенесена в неизменном виде куда-нибудь в Сэвидж-музеум или же
в Центр деревянного зодчества, составила бы жемчужину коллекции. Все - от
толстых бревен, слагавших стены очень даже симпатичных домов аборигенов, до
последнего колышка, к которому привязывали козу или корову - было покрыто
затейливой, совершенно оригинальной резьбой. Столбы, на которых висели
ворота, представали то сказочными чудовищами, то богатырями. На каждой
жерди сидели, топорща перья, деревянные птицы всевозможных размеров и форм
или распускались любовно окрашенные деревянные цветы. Целые повествования,
вырезанные в дереве, украшали карнизы и наличники. И везде, куда бы ни
падал взгляд, стояли, сидели, лежали аборигены. Иногда живые, но чаще
вырезанные из дерева туганда, причем отличать живых неподвижных аборигенов
от деревянных скульптур я так и не научился, потому что древесина
священного дерева прекрасно передает смуглые оттенки кожи аборигенов,
которые до появления людей не имели никакого представления об одежде, а
после их появления не приобрели в ней потребности. В здешнем мягком климате
одежда и в самом деле является лишь данью условностям нашего человеческого
общества, и к концу пребывания на Орьете кое-кто из нашей группы в
свободное от работы время перестал отдавать им эту дань.
Впрочем, не стану уподобляться нашим сплетникам. Ведь я рассказываю о
Каньяре.
Мне не сразу удалось напасть на его след. Во всяком случае, во время
моей первой вылазки в деревню я не встретил среди аборигенов никого, кто
мог бы хоть что-то определенное сказать о поселившемся среди них человеке.
Возвращаясь вечером в лагерь, я ощущал некое смутное беспокойство за судьбу
друга, хотя и отлично понимал: ничего страшного в этом мире, лишенном хоть
сколько-нибудь серьезных опасностей - и откуда только такие берутся?-
случиться с ним не могло. Если, конечно, дружелюбие аборигенов не было
наигранным. Правда, я мало верил в возмодность обмана. Аборигены Орьеты,
судя по всему, испокон веков жили в ладу с природой, друг с другом и самими
собой, и не было причин, которые побудили бы их к вражде или обману. Но я
все же вздохнул с облегчением, когда дня через три узнал от одного из
аборигенов, отыскавшего меня в лагере, что человек, о котором я спрашивал -
весть о том, что я им интересуюсь, быстро разнеслась по окрестностям -
живет уже несколько лет в одной из деревень за Большой рекой, в нескольких
сотнях километров от нашего лагеря. Он усердно учится резьбе по дереву -
при упоминании этого обстоятельства абориген усмехнулся - жив, здоров и,
похоже, счастлив.
Выбраться к Каньяру мне удалось лишь перед самым концом съемок. Стоило
это изрядного скандала с двумя другими младшими техниками, вообразившими,
что на мне можно выезжать, как на ломовой лошади, и они не раз еще
припомнили мне потом эти несчастные три дня отпуска, во время которых им
впервые с начала съемок пришлось поработать. Другой ущемленной стороной
оказалась секретарша продюсера: я увел у нее из-под носа лучший планер, на
котором именно в тот день она собиралась покататься вместе с очередным
кавалером. Впрочем, к ее чести надо сказать, что по натуре она была
незлобива, и очень скоро сменила гнев на милость, так что вскоре после
отлета с Орьеты наши бездельники зубоскалили уже по поводу моего с ней
романа.
Так или иначе, но к полудню я пролетел над Большой рекой и вскоре
приземлился на окраине деревни, в которой поселился Каньяр.
Но его я узнал далеко не сразу.
И не только потому, что он оброс благообразной бородой, которой раньше
никогда не носил. Просто подсознательно я никак не ожидал, что он воспримет
все без исключения обычаи аборигенов - вплоть до полного отказа от одежды.
Честное слово, до самой нашей встречи вопрос об этом как-то даже не
возникал у меня в голове. И потому я не смог удержаться от смешка, когда
понял, наконец, кого же вижу перед собой.
Человек, как бы он ни старался, всегда остается рабом условностей того
мира, в котором он вырос. И потому, как я понял потом, вспоминая нашу
встречу, меня поразил не столько внешний облик Каньяра, сколько то, как он
держался. Внутренне я не мог перестать считать его членом нашего,
человеческого общества - и потому поразился той естественности в его
поведении, которая немыслима для цивилизованого человека, лишенного одежды,
но воспринимается как должное в поведении аборигена. Лишь позже я понял,
что у Каньяра был только один путь к достижению своей цели - стать во всем
настоящим аборигеном. И он достойно - по крайней мере, на первый взгляд -
справился с этой задачей.
- Не ожидал, что увижу тебя,- сказал он, широко улыбнувшись,- Ну
здравствуй.
Мы обнялись и вошли в дом. Внутри было чисто и светло - это вообще
характерно для жилищ аборигенов. Небольшие окна в доме Каньяра были так
умело расположены, что попадавший в них свет равномерно освещал внутреннее
помещение, отделанное светлым деревом. Все оно было заставлено резными
деревянными фигурками - они стояли и на длинном столе, и на полках,
тянувшихся вдоль стен, и на полу. Я успел уже достаточно насмотреться на
создания аборигенов Орьеты и, хотя так и не понял, в чем же сокрыто
очарование, которое от них исходило - наверное, способность никогда не
раскрываться до конца есть неотъемлемое свойство любого истинного
произведения искусства - могу теперь с первого взгляда отличить их от любой
иммитации. И я, конечно же, сразу ощутил: вышедшие из-под резца Каньяра
предметы были всего лишь иммитацией, сделанной рукой человека, человека
Земли. Абориген, который рассказал мне о Каньяре, усмехнулся, когда речь
зашла о занятиях моего друга резьбой - я понимал теперь причину усмешки.
Каньяр никогда не был мастером. Он был сообразительным малым, теория всегда
давалась ему без труда, но когда надо было что-то сделать руками... Правда,
если бы мне сказали раньше, что он окажется способным сотворить такое, я бы
не поверил. Многие из фигурок, которые я разглядывал, расхаживая по его
обиталищу, сделали бы честь лучшим земным мастерам. Там, дома, он был бы
вправе гордиться ими. Но здесь, после всего увиденного за несколько недель
работы на Орьете, это уже не впечатляло. Каньяр был еще очень далек от
воплощения своего идеала в дереве. Очень и очень далек.
Мы провели вместе все три дня моего отпуска. Как он рассказал, это была
первая передышка, которую он себе позволил за несколько лет. Все остальное
время, месяц за месяцем, три долгих орьетских года он занимался резьбой.
Вырезал все, что угодно. Он показал мне первые свои работы - они были
нелепы и неуклюжи, на них трудно было смотреть без смеха. И все же в них
было что-то такое, что компенсировало недостаток мастерства, что-то от его
души. Как в аляповатой глиняной свистульке, к которой - мы это знаем -
потянутся детские руки. А дальше... Дальше он вырезал все лучше и лучше,
учителями у него были прекрасные мастера - но что-то ушло из его работ. Он
приближался к совершенству в мастерстве, и я знал, что он говорит правду,
что он добьется, сумеет сделать то, что под силу любому аборигену. Да,
мастерство его, без сомнения, росло, хотя и медленно, хотя и не видно было
еще впереди того рубежа, достижение которого поставил он своей целью. Но он
упорно двигался вперед, отбрасывая все мешавшее этому движению. И мне было
горько за него. Я увидел в этом его движении лишь фанатизм - и ничего
больше. А участь всех фанатиков предопределена - они разрушают свою цель
средствами, избираемыми для ее достижения. И до самого конца не могут
понять этого.
Три долгих орьетских года он работал, работал и работал. Жизнь проходила
рядом с ним, красота окружала его - но все это оставалось для него чужим. И
жизнь, и красоту он хотел извлечь из своей души и не замечал, как заметил
это я, глядя со стороны, что родник этот давно уже пересох. Я так и не
решился сказать ему об этом - он все равно бы не понял. И мне было его
жалко. В конце концов, я ведь мог и ошибаться. Каждый человек способен
ошибаться, и чем я лучше других? Сколько раз в нашей истории безумцами и
фанатиками объявлялись те, кто открывал перед человечеством новые
горизонты, сколько раз непризнанные гении переворачивали представления
людей о прекрасном... Кто знает, может это не из его творений ушла душа, а
просто я сам не в состоянии понять и ощутить то новое, что Каньяр в них
вкладыват.
Нам кажется, что мы объективны, когда пытаемся доводами рассудка
опровергнуть то, о чем говорит душа. Но хотя нам очень часто хочется, чтобы
рассудок победил, душа обычно видит и лучше, и дальше.
1 2 3
что вся "сенсационность" вокруг Орьеты - продукт поспешных домыслов не в
меру ретивых журналистов, готовых из всего сделать сенсацию. Но и
сказанного выше материалы экспедиций не опровергали. Действительно, в
деревнях аборигенов, где работали исследователи, все дети были мальчиками.
Действительно, юноши, становясь мужчинами, вырезали из дерева своих будущих
спутниц. Действительно после совершения неких таинственных обрядов
деревянная фигура каким-то образом превращалась во вполне реальную, живую
женщину, воплощавшую в себе идеал своего творца. И хотя все исследователи
признавали, что тут что-то не так, что где-то в этой цепи квазипричин и
квазиследствий утеряно необходимое звено, хотя предлагалось множество
вполне реалистических объяснений таинству оживления деревянных скульптур на
Орьете, само по себе воплощение в жизнь некоего подобия древнего
человеческого мифа создавало вокруг себя такую атмосферу, что объяснения
эти в расчет не принимались. Тем более, все они пока были чисто
умозрительными и не имели под собой фактической основы. Да и, говоря по
правде, меня лично мало волновали объяснения. В конце концов, какое
значение для счастья моего друга имело то, откуда в действительности
брались на Орьете женщины? Главное ведь было в другом - они появлялись, и
они были идеальными, и я никак не мог решить для себя вопрос о том, сумеет
ли Каньяр, наконец, обрести для себя счастье со своей идеальной
возлюбленной, и не предстоит ли ему пережить еще одно жизненное крушение -
на сей раз, вполне возможно, последнее?
Мало-помалу беспокойство мое за судьбу друга нарастало, и потому, узнав,
что на Орьету направляется очередная экспедиция, я бросил все свои дела и,
приложив немало усилий, попал в ее состав. Это оказалось делом нелегким,
потому что экспедиция была необычной. Не научной экспедицией, в которых
всегда ощущается потребность в людях, готовых выполнять любую черновую
работу. Нет, Фонд Галактической Информации посылал свою киногруппу для
проведения съемок на нескольких отдаленных планетах, в число которых
входила и Орьета. Если вы знаете, сколько платит ФГИ своим сотрудникам, то
поймете, каких трудов стоило мне пробиться в состав экспедиции. Но дело
того стоило. Путешествие это я до сих пор вспоминаю как самое интересное в
моей жизни, несмотря на то, что работать мне пришлось как каторжнику. И,
поскольку летучему змею с Полундры-5 по чистой случайности - я зачем-то
нагнулся - не удалось откусить мою голову, а на Гейзере, влипнув в шипучку,
я сумел выпрыгнуть из ботинок, не расшнуровывая их - вы не пробовали?-
через полгода примерно после нашего отправления ступил я, наконец, на землю
Орьеты.
Мы разбили лагерь неподалеку от туземной деревушки, облюбованной еще
предыдущими экспедициями, и, установив контакты с местными жителями - народ
там, кстати сказать, чрезвычайно радушный и гостеприимный - начали
готовиться к съемкам. Процедура этой подготовки уже не вызывала у меня ни
малейшего удивления. Режиссер круглыми сутками дрых в своей палатке под
предлогом обдумывания творческих планов, выползая оттуда лишь для того,
чтобы устроить кому-нибудь очередной разнос. Трое его помощников под
предлогом поиска интересной натуры откровенно валяли дурака и от скуки
иногда действительно находили что-то примечательное. Вся остальная команда
спала, ела, резалась в карты и сплетничала по поводу очередного романа
секретарши нашего продюсера. Сам он, отчаявшись сладить с буйным
темпераментом этой особы, мудро следовал примеру режиссера и почти не
показывался из своей палатки. Ну а я, пока все занимались такими важными и
полезными вещами, пахал с утра до ночи, юстируя камер-экраны, которые наш
бегемот-оператор умудрялся расстроить за полчаса работы. И потому сумел
впервые выбраться в деревню лишь суток через пять после нашего прибытия.
Деревня впечатляла. У нас, на Земле, да и в других обитаемых мирах,
собрано немало примечательных произведений искусства со всех уголков
Галактики. Но эта деревня - как, впрочем, и любая другая деревня на Орьете
- будь она перенесена в неизменном виде куда-нибудь в Сэвидж-музеум или же
в Центр деревянного зодчества, составила бы жемчужину коллекции. Все - от
толстых бревен, слагавших стены очень даже симпатичных домов аборигенов, до
последнего колышка, к которому привязывали козу или корову - было покрыто
затейливой, совершенно оригинальной резьбой. Столбы, на которых висели
ворота, представали то сказочными чудовищами, то богатырями. На каждой
жерди сидели, топорща перья, деревянные птицы всевозможных размеров и форм
или распускались любовно окрашенные деревянные цветы. Целые повествования,
вырезанные в дереве, украшали карнизы и наличники. И везде, куда бы ни
падал взгляд, стояли, сидели, лежали аборигены. Иногда живые, но чаще
вырезанные из дерева туганда, причем отличать живых неподвижных аборигенов
от деревянных скульптур я так и не научился, потому что древесина
священного дерева прекрасно передает смуглые оттенки кожи аборигенов,
которые до появления людей не имели никакого представления об одежде, а
после их появления не приобрели в ней потребности. В здешнем мягком климате
одежда и в самом деле является лишь данью условностям нашего человеческого
общества, и к концу пребывания на Орьете кое-кто из нашей группы в
свободное от работы время перестал отдавать им эту дань.
Впрочем, не стану уподобляться нашим сплетникам. Ведь я рассказываю о
Каньяре.
Мне не сразу удалось напасть на его след. Во всяком случае, во время
моей первой вылазки в деревню я не встретил среди аборигенов никого, кто
мог бы хоть что-то определенное сказать о поселившемся среди них человеке.
Возвращаясь вечером в лагерь, я ощущал некое смутное беспокойство за судьбу
друга, хотя и отлично понимал: ничего страшного в этом мире, лишенном хоть
сколько-нибудь серьезных опасностей - и откуда только такие берутся?-
случиться с ним не могло. Если, конечно, дружелюбие аборигенов не было
наигранным. Правда, я мало верил в возмодность обмана. Аборигены Орьеты,
судя по всему, испокон веков жили в ладу с природой, друг с другом и самими
собой, и не было причин, которые побудили бы их к вражде или обману. Но я
все же вздохнул с облегчением, когда дня через три узнал от одного из
аборигенов, отыскавшего меня в лагере, что человек, о котором я спрашивал -
весть о том, что я им интересуюсь, быстро разнеслась по окрестностям -
живет уже несколько лет в одной из деревень за Большой рекой, в нескольких
сотнях километров от нашего лагеря. Он усердно учится резьбе по дереву -
при упоминании этого обстоятельства абориген усмехнулся - жив, здоров и,
похоже, счастлив.
Выбраться к Каньяру мне удалось лишь перед самым концом съемок. Стоило
это изрядного скандала с двумя другими младшими техниками, вообразившими,
что на мне можно выезжать, как на ломовой лошади, и они не раз еще
припомнили мне потом эти несчастные три дня отпуска, во время которых им
впервые с начала съемок пришлось поработать. Другой ущемленной стороной
оказалась секретарша продюсера: я увел у нее из-под носа лучший планер, на
котором именно в тот день она собиралась покататься вместе с очередным
кавалером. Впрочем, к ее чести надо сказать, что по натуре она была
незлобива, и очень скоро сменила гнев на милость, так что вскоре после
отлета с Орьеты наши бездельники зубоскалили уже по поводу моего с ней
романа.
Так или иначе, но к полудню я пролетел над Большой рекой и вскоре
приземлился на окраине деревни, в которой поселился Каньяр.
Но его я узнал далеко не сразу.
И не только потому, что он оброс благообразной бородой, которой раньше
никогда не носил. Просто подсознательно я никак не ожидал, что он воспримет
все без исключения обычаи аборигенов - вплоть до полного отказа от одежды.
Честное слово, до самой нашей встречи вопрос об этом как-то даже не
возникал у меня в голове. И потому я не смог удержаться от смешка, когда
понял, наконец, кого же вижу перед собой.
Человек, как бы он ни старался, всегда остается рабом условностей того
мира, в котором он вырос. И потому, как я понял потом, вспоминая нашу
встречу, меня поразил не столько внешний облик Каньяра, сколько то, как он
держался. Внутренне я не мог перестать считать его членом нашего,
человеческого общества - и потому поразился той естественности в его
поведении, которая немыслима для цивилизованого человека, лишенного одежды,
но воспринимается как должное в поведении аборигена. Лишь позже я понял,
что у Каньяра был только один путь к достижению своей цели - стать во всем
настоящим аборигеном. И он достойно - по крайней мере, на первый взгляд -
справился с этой задачей.
- Не ожидал, что увижу тебя,- сказал он, широко улыбнувшись,- Ну
здравствуй.
Мы обнялись и вошли в дом. Внутри было чисто и светло - это вообще
характерно для жилищ аборигенов. Небольшие окна в доме Каньяра были так
умело расположены, что попадавший в них свет равномерно освещал внутреннее
помещение, отделанное светлым деревом. Все оно было заставлено резными
деревянными фигурками - они стояли и на длинном столе, и на полках,
тянувшихся вдоль стен, и на полу. Я успел уже достаточно насмотреться на
создания аборигенов Орьеты и, хотя так и не понял, в чем же сокрыто
очарование, которое от них исходило - наверное, способность никогда не
раскрываться до конца есть неотъемлемое свойство любого истинного
произведения искусства - могу теперь с первого взгляда отличить их от любой
иммитации. И я, конечно же, сразу ощутил: вышедшие из-под резца Каньяра
предметы были всего лишь иммитацией, сделанной рукой человека, человека
Земли. Абориген, который рассказал мне о Каньяре, усмехнулся, когда речь
зашла о занятиях моего друга резьбой - я понимал теперь причину усмешки.
Каньяр никогда не был мастером. Он был сообразительным малым, теория всегда
давалась ему без труда, но когда надо было что-то сделать руками... Правда,
если бы мне сказали раньше, что он окажется способным сотворить такое, я бы
не поверил. Многие из фигурок, которые я разглядывал, расхаживая по его
обиталищу, сделали бы честь лучшим земным мастерам. Там, дома, он был бы
вправе гордиться ими. Но здесь, после всего увиденного за несколько недель
работы на Орьете, это уже не впечатляло. Каньяр был еще очень далек от
воплощения своего идеала в дереве. Очень и очень далек.
Мы провели вместе все три дня моего отпуска. Как он рассказал, это была
первая передышка, которую он себе позволил за несколько лет. Все остальное
время, месяц за месяцем, три долгих орьетских года он занимался резьбой.
Вырезал все, что угодно. Он показал мне первые свои работы - они были
нелепы и неуклюжи, на них трудно было смотреть без смеха. И все же в них
было что-то такое, что компенсировало недостаток мастерства, что-то от его
души. Как в аляповатой глиняной свистульке, к которой - мы это знаем -
потянутся детские руки. А дальше... Дальше он вырезал все лучше и лучше,
учителями у него были прекрасные мастера - но что-то ушло из его работ. Он
приближался к совершенству в мастерстве, и я знал, что он говорит правду,
что он добьется, сумеет сделать то, что под силу любому аборигену. Да,
мастерство его, без сомнения, росло, хотя и медленно, хотя и не видно было
еще впереди того рубежа, достижение которого поставил он своей целью. Но он
упорно двигался вперед, отбрасывая все мешавшее этому движению. И мне было
горько за него. Я увидел в этом его движении лишь фанатизм - и ничего
больше. А участь всех фанатиков предопределена - они разрушают свою цель
средствами, избираемыми для ее достижения. И до самого конца не могут
понять этого.
Три долгих орьетских года он работал, работал и работал. Жизнь проходила
рядом с ним, красота окружала его - но все это оставалось для него чужим. И
жизнь, и красоту он хотел извлечь из своей души и не замечал, как заметил
это я, глядя со стороны, что родник этот давно уже пересох. Я так и не
решился сказать ему об этом - он все равно бы не понял. И мне было его
жалко. В конце концов, я ведь мог и ошибаться. Каждый человек способен
ошибаться, и чем я лучше других? Сколько раз в нашей истории безумцами и
фанатиками объявлялись те, кто открывал перед человечеством новые
горизонты, сколько раз непризнанные гении переворачивали представления
людей о прекрасном... Кто знает, может это не из его творений ушла душа, а
просто я сам не в состоянии понять и ощутить то новое, что Каньяр в них
вкладыват.
Нам кажется, что мы объективны, когда пытаемся доводами рассудка
опровергнуть то, о чем говорит душа. Но хотя нам очень часто хочется, чтобы
рассудок победил, душа обычно видит и лучше, и дальше.
1 2 3