Он снял шлем, и его кудри, такие же светлые, как тополевые стружки, ослепительным водопадом хлынули на его окольчуженные плечи. Она шагнула к нему, и он наклонился вперед, словно в намерении покинуть свой насест.
— Ты должен простить меня, — сказала она ему. — Я неловка. Я не обучена. Моя мать умерла, когда мне было три года, и меня воспитывали служанки и те женщины, которых мой отец держал при себе не для того, чтобы они вскармливали его одинокую дочку. Я жестоко страдала из-за потери матери. Возможно, я возражаю против бесчувственной природы, если вообще возражаю.
— А как мы можем не возражать? — в свою очередь порывисто сказал Горвендил. — Сосланные из обители ангелов жить на этой земле среди скотов и грязи, приговоренные к смерти, заранее в муках зная о ней!
Он уже не сидел небрежно, а стоял перед ней — на голову выше ее, с грудью шире, чем ее пяльцы, с поблескивающей светлой щетиной на подбородке, чья недобритость свидетельствовала об утренней торопливости и опасениях: он встал рано и два часа провел в седле, чтобы объясниться с ней. Идеал нордического красавца чуть портила в нем какая-то мягкость, которая особенно неприятно проглядывала в этом двойном подбородке, и Герута спросила себя, удастся ли ей, когда они поженятся, уговорить его отрастить бороду, как у ее отца.
Ей понравилась неожиданная теплота его слов, но что-то в их смысле ее встревожило: его вспышка выдала презрение и пренебрежение, будто из иного мира, до этого мгновения спрятанные за невозмутимостью воина — капля горечи в бродящих соках его молодости. И даже в этот миг откровенности он не сосредоточился на ней, а видел ее частью парчовой вышивки, невестой из серебряных нитей, но не статуей, каменным ангелом или раскрашенной деревянной Пресвятой Девой, равной взрослому мужчине.
Теперь, оказавшись рядом с ней в своем внезапном отречении от мира, любого мира, кроме того, который он упрямо созидал, Горвендил обнял Геруту. Однако не нагнулся для поцелуя, а только приблизил свои напряженные решительные губы к ее глазам и сцепил руки у нее на спине, притянув ее к себе. Она чуточку повырывалась, поизвивалась, но звон колокольчиков на ее поясе напомнил ей о нелепости сопротивления в присутствии тех, кто присутствовал при их свидании. Ее служанка Герда, оруженосец Горвендила Свенд, стражи замка, неподвижно застывшие у каменных стен залы под огромными дубовыми балками потолка — призраками леса. Некогда их покрыли яркими красками, украсили резьбой, и теперь еще с них свисали рваные выцветшие полотнища знамен, добытых в битвах датскими монархами, давным-давно погребенными в склепах истории. Ей казалось, что она поймана в неподвижность нитей основы на ткацком станке и ее колотящееся сердце расплющилось между ними. Только пташки, коноплянки, в голодном метании — с жердочки на пол клетки, снова на жердочку — испускали обрывочные трели своей песенки. Она прижала стучащие виски и раскрасневшееся лицо к прохладному железному кружеву кольчуги на груди Горвендила, и овсянка разразилась длинной весело-непристойной мелодией, отозвавшейся в ребрах Геруты блаженным стискиванием. Бежать было некуда. Этот мужчина, эта судьба предназначены ей. Она в полной безопасности, как туго перепеленутый младенец.
Но даже теперь, в этот искомый миг, когда она сдалась, ее нареченный думал о другом.
— Они питаются семенами льна и конопли, — сказал Горвендил. Про птиц. — Конопляное семя. Если насыпать им семян погрубее, они заболевают в знак протеста.
Она откинула лицо, напоминая ему о себе, и он лукаво провел костяшками загрубелой руки по ее щеке — там, где его кольчуга оставила багровый отпечаток переплетенных колечек.
Горвендил, ют, в целом был таким мягким, каким обещал, и мрачным, занятым до жестокости, чего — говорила она себе, испытывая потребность думать о нем хорошо, — он просто не замечает. Их свадьбу сыграли в белых глубинах зимы, когда дела войны и урожая погружаются в сон, так что гости Шроньг Спокойно могли неделю добираться до Эльсинора и остаться там на две. Церемония заняла долгий день, начиная с ее омовения на заре и очистительной мессы, которую отслужил епископ Роскильдский, до буйного пира, в разгаре которого гости, насколько Герута могла разобрать усталыми слезящимися глазами, скармливали столы и стулья ревущему огню в двух больших очагах в противоположных концах большого зала. Языки пламени метались, как люди под пытками, дым не успевал вытягиваться в дымоходы и сизым туманом висел над их головами. Ее отягощало столько ожерелий из кованого золота и драгоценных камней и такое негнущееся обилие бархата и парчи, что у нее разболелись шея и затылок. Танцы и вино раскрепостили ее тело до звериной бесшабашности. Теперь ей было уже семнадцать, она кружила в отблесках огня, ощущая потное сплетение с мужскими и женскими пальцами в цепи хоровода — извивающиеся пальцы, жирные после пира, а музыканты тщились извлечь из лютни, флейты и бубна звуки достаточной силы, чтобы их хрупкие мелодии пробивались сквозь шарканье и уханье пьяных датчан. Музыка проникала в самые кости Геруты, она чувствовала, как покачиваются ее бедра, слышала звон и позвякивание праздничных колокольчиков у нее на талии. Ее светло-медные волосы в эту последнюю ночь перед тем, как ей придется на людях прятать их под чепцом замужней женщины, колыхались, взметывались в воздухе, освещенном десятками промасленных камышин, которые торчали из стен, будто связки плюющих огнем копий, держа в осаде веселящихся гостей. Новобрачные возглавляли величавую процессию танцующих; французский мим с бубенчиками на колпаке показывал им фигуру за фигурой. Танцы были нелегкой новинкой. Церковь все еще взвешивала, не объявить ли их грехом. Однако ангелы ведь поют и ликуют.
Когда отец давал ей прощальное благословение, он впервые показался ей слабым — лицо у него пожелтело после героического упития сыченым медом, как полагалось королю. Фигура его сгорбилась под великим бременем королевского радушия; глаза слезились от дыма или наполнились слезами перед разлукой. Видел ли он ее, свою дочь, вышедшую замуж, как он того требовал, или видел утрату последнего живого напоминания об Онне?
Сани, украшенные оленьими рогами и ветками остролиста, умчали их из Эльсинора в поместье Горвендила, называвшееся Одинсхеймом. Копыта лошадей месили снег, так что двухчасовая поездка потребовала в полтора раза больше времени, а ледяная ночь повисла над ними на разбитой оси в блеске звезд. В вышине пылала продолговатая луна, ее лучи скользили по голым полям в щетине стерни, по метелкам трав оледенелых болот. Герута то погружалась в сон, то пробуждалась, наслаждаясь явью плотного тела ее мужа под волчьей полостью. Сначала он говорил о праздновании свадьбы — кто был там, кого не было и что означало их присутствие и отсутствие в паутине благородных судеб и союзов, которые не позволяли Дании рассыпаться.
— Старик Гильденстерн говорил, что король Фортинбрас, сменивший короля Коллера на ристалище норвежских притязаний, нападает на берега Тая, где они наиболее пустынны и наименее защищены. Норвежца следует проучить, не то он попытается захватить Вестервиг и Споттрап вместе с плодородными землями Лим-фьорда и провозгласить себя законным правителем Ютландии.
Голос Горвендила обрел непринужденный и уверенный тембр официальных речей и совсем не походил на озабоченный, приглушенный голос, каким он разговаривал с ней. Едва его сватовство перестало встречать сопротивление, он стал обращаться к ней размеренным тоном, любезно, с положенной любовью или же становился попросту резок, куда-то торопясь по коридорам Эльсинора. Он уже чувствовал себя в замке, как дома.
— Твой доблестный отец как будто уже не в силах возглавить войско, и все же гордость не позволяет ему передать власть над войском другому.
— Теперь у него есть зять, — сонно пробормотала Герута, — которого он уважает.
Пропитанное винными парами дыхание Горвендила кислотой въедалось в широту звездной ночи, снега, отраженного света луны, обрезанной на четверть. Чем выше луна поднималась, тем меньше и четче и более сияющей она становилась. И походила не столько на фонарь, сколько на камень, выброшенный в солнечные лучи из тенистой рощи.
— Уважение — это хорошо, но оно не передает власть. Когда Фортинбрас постучит в дверь, уважением ее не запереть.
Он подождал ответа, но ответа не было. Герута уснула, возвращенная покачиванием саней в качающуюся колыбель ее детской, где тонкая смуглая рука ее матери переплавилась в морщинистую клешню ее старой няньки Марлгар, а куклы маленькой принцессы с личиками из стежков и линий, начерченных древесным угольком, были живыми и с именами — Тора, Асгерда, Хельга. В смеси детских фантазий и желания командовать, которая оборачивается миниатюрной тиранией, она посылала их в путешествия, выдавала замуж за героев, состряпанных из раскрашенных палочек, швыряла их на пол в судорогах смерти. В своем брачном сне она вновь была с ними в своем маленьком сводчатом солярии под бдительным оком няньки, только они были больше, извивались в танце и сталкивались с ней, равные ей по росту, с огромными лицами, с носами из собранной в складку ткани, с глазами из глиняных бусин; голодные, одинокие, они хотели от нее чего-то, но не могли открыть рты из стежков и назвать то нечто, которое, как было известно и ей, и им, она могла бы им дать, но только не сейчас, умоляла она, только не сейчас, мои милые…
Покачивание прекратилось. Сани остановились перед темным входом в господский дом Горвендила. Ее муж под волчьей полостью тяжело навалился на нее, вылезая из саней. Его брат, Фенг, на свадьбу не приехал, но прислал из южного края искусных ремесленников серебряное блюдо, богато украшенное хитрыми узорами. Большой, отражающий свет овал этого блюда мелькнул у нее в уме и унесся прочь, когда рогатые сани остановились.
— Почему твой брат не приехал? — спросила она из паутины своих сновидений.
— Он сражается на ристалищах и блудит к югу от Эльбы. Дания для него слишком тесна, если в ней я.
Горвендил обошел сани со стороны лошадей, дрожащих в облаках собственного пара, и остановился, ожидая — неподвижным призраком в лунном свете, — чтобы она упала в его объятия и он мог бы внести ее в свой дом. Она хотела быть легкой пушинкой, однако он крякнул, распространив запах перегара. У самых ее глаз его тонкие губы сложились в гримасу. В лунном свете его лицо казалось бескровным.
Его дом был большим, хотя и не окружен рвом, но комнаты после Эльсинора казались низкими и тесными. Очаг внизу не топился. Слуги, еще толком не проснувшиеся, пошатываясь, светили им факелами. Они прошли по извилистому коридору к винтовой каменной лестнице. Пока они поднимались, перед ними возникали и дрожали длинные треугольные тени. Они миновали проходную комнату, где спал одинокий страж. Огонь в очаге их опочивальни поддерживали уже несколько часов, а потому там стояла жаркая духота. Герута с облегчением сбросила тяжелый плащ с капюшоном, подбитый горностаем, сюрко без рукавов из парчи, затканной крестами и цветочками, голубую тунику с широкими ниспадающими рукавами, расшитую у шеи драгоценными камнями, белую котту под ней с более длинными и узкими рукавами, пока наконец не добралась до тонкой белой камизы, прилипшей к коже после стольких танцев. Плотная молчаливая женщина трясущимися руками развязывала шнурки и плетеный пояс и завязки на кистях, но предоставила ей сбросить камизу наедине с Горвендилом. Что она и сделала, переступив через сброшенную одежду, точно через край чана для омовения.
В огненных бликах ее нагота ощущалась как тончайший металлический покров, потаенное одеяние ангелов. От шеи до лодыжек ее кожа никогда не видела солнца. Герута была беленькой, как очищенная луковица, гладенькой, как только что выдернутый из земли корешок. Она была нетронутой. Эту прекрасную нетронутость, сокровище всей ее жизни, она, стряхнув с себя оцепенение, навеянное бешеной пляской огня, чья скованная очагом ярость заставляла пламенеть кончики ее распущенных волос, приготовилась по закону людскому и Божьему принести в дар своему мужу. Она испытывала возбуждение. И повернулась показать ему свою чистую грудь, такую же уязвимую, какой была его грудь, когда он обнажил ее в прославленный роковой миг перед занесенным мечом Коллера.
Он спал. Ее муж в ночном колпаке грубой вязки рухнул в сон после изобильного празднования и почти часового купания в зимнем воздухе, завершившегося в сауне этой опочивальни. На одеяле расслабленно лежала длинная сильная рука, словно обрубленная у плеча, где под эполетом золотистого меха поблескивал нагой шар бицепса. Нитка слюны из обмякших губ поблескивала как крохотная стрела.
«Мой бедный милый герой! — думала она. — Влачить по жизни такое огромное мягкое тело и располагать только сообразительностью да кожаным щитом, чтобы не дать изрубить его в куски».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28