— А твоя мама не ссорилась с моей мамой?
— Мм?
— Поладили они, как тебе кажется?
— Когда мы вернулись домой, твоя мама сказала моей маме, чтобы она вымыла ноги желтым мылом, а то у нее сделается крапивница.
— Это как будто непохоже на ссору.
— А я разве сказал, что похоже?
У нас еще оставалась минутка для разговора, пока мы шли по газону к кухонному крыльцу. Я сказал:
— Вечером я поищу свою старую бейсбольную биту, можно будет поиграть. Мальчишкой я посылал теннисный мяч в стену сарая и потом старался отбить, не дав ему удариться о землю. Каждый удар засчитывался за одно очко.
— Можно придумать очень много игр, чтобы играть одному, если не с кем.
— Мне всегда было не с кем. Ты, кажется, первый, с кем я тут могу поиграть.
— А Чарли?
— Своих детей я не считаю.
— Честно говоря, — сказал Ричард, — я бы охотней помог тебе косить.
— Об этом мы еще поговорим.
Мы поравнялись с водопроводной колонкой. Какое это чудо — вода! Ничто — ни насытившаяся похоть, ни вид земного пространства — не вселяет в нас такого глубокого чувства успокоения, как утоленная жажда. Я напился из жестяной мерной кружки, которую мать как-то позабыла у колонки, а потом время освятило ее присутствие здесь в качестве неотъемлемой принадлежности. Ее градуированная стенка, прижимаясь к моим губам, становилась стеной пещеры, где под шелест моего дыхания плескалась холодная колодезная вода. Сквозь сомкнутые веки синь неба казалась красной; в эту минуту я бы счастлив был утонуть. Чувство благодарности стихиям вошло со мною в дом и распространилось на женщин, готовивших еду. У Пегги косички расплелись и волосы в беспорядке лежали на плечах. Ее только что вымытые босые ноги оставляли на полу мокрые следы. Сроднившись с нею в домашних хлопотах, мать казалась ее послушной, туповатой сестрой. Она расстилала на столе плетеные салфеточки под каждый прибор, а Пегги, проворно двигая голыми руками, укладывала на овальное синее блюдо ломтики сыра и болонской колбасы. Блюдо было из сервиза, который мать собрала, вещь за вещью, на дамских вторниках — такие до войны регулярно устраивались в олинджерском кино. Хозяйство моей матери имело ту особенность, что вещи в нем были вечны; на моей памяти не разбилась ни одна тарелка. Я чувствовал, что она содрогается, слыша, как Пегги брякает тарелками и стаканами, ставя их на стол.
Мать заговорила, слегка откашлявшись:
— Когда я работала на парашютной фабрике, там была одна рыженькая, рядом со мной сидела, так она успевала скроить целых три, пока я управлялась с одним. В день вторжения нам сказали взяться за руки и прочесть молитву, и вот помню, держу я ее руку, и мне кажется, будто это у меня в руке птичка — такая сухонькая, горячая, а сердечко так и колотится. Не мудрено, что она с такой быстротой работала. Мне даже страшно стало.
Пегги засмеялась:
— А может, ей тоже было страшно, может, она боялась вас?
Мать пожала плечами и приподняла брови, в точности как дедушка, когда ему неожиданно противоречили.
— Пожалуй, она меня в самом деле побаивалась. Ей просто казалось невероятным, как это можно быть такой копушей. Помню, она мне потом признавалась, что первое время принимала меня за беженку. Как увидела меня, сразу решила, что я беженка из-за границы, и очень удивилась, что я так хорошо говорю по-английски.
Теперь засмеялся Ричард, пожалуй, чересчур весело, и на всякий случай поспешил вступить в разговор.
— А что с ней потом сталось?
— Сама не знаю, — сказала мать. — Наверно, ничего хорошего. Ей тогда шел девятнадцатый год, а у нее уже был ребенок — без мужа. С таким пульсом только беды и жди. Как он у нее бился — точно подшибленный скворец.
Что-то мне показалось странным в лице матери; я не сразу разобрал, что она усвоила себе привычку, заканчивая фразу, округлять глаза — привычку многих пенсильванских стариков. У дедушки этот ораторский эффект еще усиливался выпуклыми стеклами очков, которые он носил после снятия катаракты.
— Кушать подано, — сказала Пегги, разливая суп по тарелкам. Пар клубился вдоль ее руки и уходил в распущенные волосы. Она поставила кастрюлю обратно на плиту, и мы сели за стол. Суп был куриный, с рисом.
Восседая на бывшем отцовском месте, я отеческим тоном спросил Пегги:
— Ну как, познакомилась немножко с фермой?
— Да, и мне она очень понравилась, — сказала Пегги, полуобернувшись, чтобы обращаться не только ко мне, но и к матери. — Я теперь знаю точно, до каких пор она тянется. Вчера вечером мне показалось, будто ей конца нет, но при дневном свете видно, что она не такая уж большая.
— Не большая и не маленькая, — подхватила мать, будто торопясь подтвердить слова Пегги раньше, чем они отзвучат. — Как раз такая, как нужно. Человек не создан жить на площади меньше восьмидесяти акров.
— По статистике многие живут на меньшей, — сказал Ричард.
— Знаю, — ответила ему мать. — И всегда скорблю, когда думаю об этом. Даже непонятно, почему мне так посчастливилось в жизни. Я совсем не заслуживаю такого счастья. — Она помолчала, ожидая возражений.
— К две тысячи сотому году, — сказал Ричард, — на каждого человека будет приходиться около квадратного ярда земли, считая пустыни и горы.
— Знаю, — сказала мать, и я внутренне шарахнулся от фанатизма, который зазвенел в ее голосе. — Я вижу, как это надвигается. Это видно даже в Олтоне — там люди уже стараются стать поугловатей, чтобы легче было втиснуться в свой жалкий квадратный ярд. А ведь человеку положено быть круглым.
Ричард вставил:
— Я недавно читал один рассказ, так там люди имели форму конуса, а двери все были треугольные.
— Платон утверждает, — сказала моя мать мальчику, что бог создал людей совершенно круглыми, о четырех руках, четырех ногах и двух головах, так что они не ходили, а катались, и притом со страшной быстротой. И такие они тогда были сильные и счастливые, что бога зло взяло, вот он и разрезал каждого на две половинки, с небольшой только разницей, и теперь каждый старается найти свою половинку. Это и есть любовь.
— А в чем разница? — спросил Ричард.
Мать ответила:
— Разница маленькая, совсем пустячок.
— Вы имеете в виду пенис?
У нас дома я никогда не слышал в детстве этого слова — вместо него употреблялось, смешно вспомнить, несуществующее слово «пепик». Бывало, когда мы с отцом одеваемся поутру, а мать еще лежит в постели, она посмотрит и скажет: «До чего же большие пепики у моих мужчин». И чувствуя, что притворный страх, с которым она это говорила, не совсем притворный, я недоумевал — мой-то был меньше мизинца, а на отцовский я не смотрел.
Мать была шокирована вопросом Ричарда.
— Да, — сказала она.
— Есть разница и в психологии, — заметила сыну Пегги.
Но мать не любила, когда ее мысли развивали другие.
— Никогда не верила в это, — объявила она. — Я человек простой, верю только в то, что могу увидеть или ощутить.
— А бог? — спросил Ричард.
Мать от неожиданности дернулась вперед и, чтобы оправдать это движение, взяла с блюда еще ломтик колбасы.
— Бог?
— У нас был про это разговор, еще когда мы сюда ехали. Он (это я) сказал, что вы верите в бога.
— А ты не веришь?
Ричард оглянулся на нас, Пегги и меня, в ожидании помощи, но помощь пришла со стороны самой матери. Она сказала:
— Я все время вижу и ощущаю бога.
Он поднял на нее глаза, снова заблестевшие, как у завороженного лягушонка.
— Если бы я жила не здесь, на ферме, где я его вижу и ощущаю, если бы я жила в Нью-Йорке, не знаю, верила бы я или нет. Вот потому-то и важно сохранить ферму, понимаешь? А то люди вовсе забывают, что на свете есть еще что-то, кроме камня, стекла и метро.
— В Небраске ферм очень много, — сказал Ричард.
— Я живу не в Небраске.
— Мы много ферм проезжали, когда ехали по автостраде.
— Мне те фермы не нужны. Мне нужна моя ферма.
Усилием своего детского ума, таким, что даже губы у него плотно сжались, он понял, что дело тут не в упадке фермерского хозяйства вообще, а в чем-то глубоко личном. Он вернулся к своему первому вопросу, но поставил его несколько иначе.
— А как вы можете ее использовать?
Не спуская глаз с Ричарда, мать пальцем указала на меня.
— Он говорит, что поле для гольфа обошлось бы слишком дорого.
— Куда мы с папой ездили, там большие пространства невозделанной земли отведены под заповедник для птиц. Но там есть озеро.
— Ну что ж, — сказала мать. — Можно сказать, что здесь заповедник для людей…
Ричард приоткрыл рот, словно собирался засмеяться, но смеха не последовало.
— …такое место, — продолжала мать, — куда могут приехать люди, чтобы хоть час-другой побыть беженцами вроде меня, пообтесать свои углы, попытаться снова стать круглыми, как когда-то.
Я почувствовал, что не могу больше выносить эти сентиментальные бредни, гипнотизировавшие впечатлительного мальчика скрытой в них ноткой отчаяния.
— Мама, — сказал я, — ты очень преувеличиваешь земельный кризис. Садись в самолет, сверху увидишь, сколько еще у нас свободной земли. Она стоит дешево, пока ей применения не найдут.
— Тс-с, — отозвалась мать. — Мы с Ричардом задумали устроить тут заповедник для людей. Я буду сидеть под старой грушей и продавать билеты, а его мы назначим смотрителем, и он будет отбирать больных — на предмет истребления.
— Странный у вас заповедник, — сказала Пегги. — Похож на концентрационный лагерь.
— Пегги, — сказала мать, и блики света вдруг заиграли в ее увлажнившихся глазах, — когда человек уже не годится на то, чтобы жить, кто-то должен ему сказать об этом. Нельзя полагаться на его собственную догадку потому что это такая вещь, которую себе не скажешь сама. — И она встала и выбежала из кухни, хлопнув дверью; ее розовая кофта кричащим пятном мелькнула среди зелени за окном.
После обеда стала собираться гроза. У прозрачных облаков отросли плотные брюшки, и поднявшийся ветер гнал их куда-то вбок. Успев позабыть, какой захватывающий спектакль разыгрывают порой облака в нашей холмистой местности, я теперь с интересом наблюдал его со своей тракторной трибуны. Через весь призрачный материк над моей головой шла цепь просвеченных солнцем укреплений, словно бы возведенных по строгому стратегическому плану; и оттуда, чередуясь, протягивались к земле косые полосы света, тени и клубящегося пара; масштабы зрелища были величественны, как масштабы истории, — оттого, должно быть, все эти смены, разрывы и сцепления облаков разного сорта приводили на ум политические ситуации: небо, покрытое кучевыми — «барашками», — было парламентом, где, тесня аристократию перистых, демагогом наступала темная грозовая туча.
Вспышка гнева или отчаяния матери оставила непроходящую тяжесть на сердце. После того как хлопнула дверь, Пегги спросила меня:
— Что-нибудь я не так сказала?
— Не знаю, может быть.
— Но что же именно?
— Да нет, ничего. Сказала то, что думала.
— А разве нельзя? По-моему, она просто нарочно все принимает на свой счет.
— Она иначе не умеет.
— Что бы я ни сказала, она бы нашла к чему придраться — не одно, так другое. Нельзя так давать волю своему дурному настроению, она пользуется им, как оружием.
— Станешь когда-нибудь такой старой и больной, рада будешь пользоваться любым оружием.
Ричард спросил:
— Можно я пойду спрошу, чего она рассердилась?
— Иди, если хочешь. — Меня поразило и тронуло его желание. В его возрасте я часто выступал в роли домашнего миротворца; впрочем, эта роль сохранялась за мной вплоть до смерти отца. — Ей нравится рассказывать тебе про ферму.
— А мне нравится слушать. И вообще мне здесь нравится. — Он искоса глянул на Пегги, вскочил — и дверь хлопнула снова, на этот раз за ним.
Пегги, убирая со стола посуду, спросила:
— Что мне делать?
— Как это, не понимаю.
— Я тебя спрашиваю, что мне делать — сегодня, сейчас. Чтобы как-нибудь дотерпеть до конца этого веселенького визита.
— Делай что хочешь. Читай. Принимай солнечные ванны.
Очередная коалиция облаков распалась, и всю зелень, видную мне в стекле кухонной двери, залило солнцем — угол фруктового сада, лохматую траву у самых ступеней, свешивавшуюся сверху ветку орешника, блеклый куст гортензии, который уже давно отцвел.
— Не знаю, не знаю, — сказала Пегги, отбрасывая с лица волосы. — Все это слишком сложно для меня.
Я сказал:
— Не вижу ничего сложного. Немножко больше такта, и все. — Я сам не знал, отчего говорю так сердито.
В затянутом проволочной сеткой окне появилось лицо Ричарда.
— Мам, я иду полоть с миссис Робинсон. Она меня научит отличать сорняки. Мы на огород идем, который — за фруктовым садом.
— Смотри, чтобы солнце не напекло тебе голову, — сказала Пегги.
В окне над головой Ричарда появилось лицо моей матери. Сетка стирала его черты и делала похожим на лицо статуи, извлеченной со дна моря.
— Не обижайся на меня, Пегги, — крикнула она. — Ты была совершенно права насчет концлагеря. Это все моя тевтонская страсть к порядку. Составь посуду в раковину, я потом вымою.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20