Чарли повернулся к Джоффри и, сказав: “Плакса”, ущипнул его за плечо и тем сдвинул ключицу. Руфь обрушилась на сына еще прежде, чем заревел малыш; Чарли закричал: “Я забыл, я забыл!” Потеряв голову от этой неожиданной вспышки злобы, стремясь обезвредить ее в зародыше, Руфь, все еще держа разливательную ложку, сорвалась с места и обежала вокруг стола с такой стремительностью, что ей казалось, она скользит на коньках. Свободной рукой она замахнулась на Джерри. Увидев ее занесенную руку, он спрятал голову в плечи и закрыл лицо ладонями — взгляду ее предстал затылок с гладко прилизанными волосами и пробивающейся кое-где сединой. Затылок у него оказался тверже ее руки; она подвернула большой палец — боль застлала ей глаза. Ничего не видя, она молотила и молотила эту упрямо склоненную башку, не в состоянии одной рукой — потому что другой продолжала сжимать разливательную ложку — добраться до глаз, до его полного яда рта. Когда она замахнулась на него в четвертый раз, он встал и, схватив ее запястье, так сжал, что тонкие косточки хрустнули.
— Ты, истеричная холодная стерва, — ровным тоном произнес он. — Никогда больше не смей ко мне прикасаться. — Он произнес это, отчеканивая каждое слово, и лицо, которое, наконец, смотрело на нее, было хоть и красное, но смертельно-спокойное, — лицо подрумяненного трупа. Кошмар начался.
Двое старших детей умолкли. А Джоффри плакал и плакал, терзая всем нервы. Эластичный бинт двойной петлей туго обвивал его голые плечики, так что пухлые ручки беспомощно висели, как у обезьянки. Джерри сел и взял Джоффри за руку.
— Ты умница, что хотел прочесть со мной молитву, — сказал он. — Но благодарственную молитву читает всегда только один человек. Может быть, на этой неделе я научу тебя этой молитве, и тогда в будущее воскресенье ты скажешь ее вместо папы. О'кей?
— О-о-о… — продолжая всхлипывать, малыш попытался выразить свое согласие.
— О-о-о… — шепнула Джоанна на ухо Чарли; тот фыркнул, бросил искоса взгляд на Руфь и снова фыркнул.
А Джерри продолжал уговаривать Джоффри:
— Ты умница. Ну, перестань же плакать и ешь горошек. Дети, верно, наша мама молодчина, что приготовила нам такой вкусный горошек? А папа сейчас нарежет вкусное жаркое. Где эта чертова вилка для жаркого? Извините, все извините. Джоффри, прекрати.
Но Джоффри никак не мог остановиться: все тельце его сотрясалось, события последних минут снова и снова возникали в памяти. Руфь обнаружила, что тоже дрожит и не может произнести ни слова. Она не могла подладиться к Джерри, старавшемуся шутками и прибаутками вернуть детям хорошее настроение, заставить их снова полюбить его, и чувствовала себя лишней. На кухне, принявшись мыть посуду, Руфь разрыдалась. Сквозь оконные стекла, на которых появились первые ломаные штрихи дождевых струек, она видела, как Джоанна, Чарли и двое соседских детишек играют в большой зеленый мяч под темным, фиолетовым небом. Джоффри она уложила наверху спать. В кухню вошел Джерри, поднял вилку с пола и, став рядом с женой, молча взял полотенце и принялся вытирать посуду. Она уже забыла, сколько месяцев тому назад он последний раз помогал ей с посудой. И сейчас в этой его молчаливой помощи она почувствовала что-то угрожающее и заплакала сильнее.
— В чем все-таки дело? — спросил он.
От слез у нее драло горло и трудно было говорить.
— Извини меня за эту вспышку, — сказал он. — Я не в себе эти дни.
— Из-за чего?
— О… из-за всякого разного. Близость смерти? Я перестал об этом думать и просто начал умирать. Посмотри на мои волосы.
— Это тебе идет. Ты стал красивее.
— Наконец-то, да? То же и с работой. Чем меньше я рисую, тем больше меня любят. Им нравится, когда я говорю. Я стал чем-то вроде подставного лица вместо Эла.
— Ты мог бы уйти.
— Когда у меня столько детей?
— Эти вытирать не надо. Поставим остальные на сушилку.
— А ничего, что дети бегают по дождю?
— Пока он еще не такой сильный.
— Может, взять их с собой в кегельбан поиграть в шары, когда дождь разойдется?
— Они были бы счастливы.
— Значит, стал красивее. Что же побудило тебя выйти замуж за такого гадкого утенка?
— Тебя действительно мучает твоя работа?
— Нет.
— А что же?
— Нам обязательно об этом говорить?
— А почему бы и нет? — спросила она.
— Я боюсь. Если мы начнем говорить, то можем уже не остановиться.
— Давай. Пасуй на меня.
Услышав команду, он будто расцвел; ей почудилось — хотя от слез все расплывалось перед глазами, — что плечи его распрямились, словно с них упали оковы, и он вдруг стал шириться, разбухать, как разбухают облака над пляжем.
— Пошли, — сказал он и повел ее из кухни в гостиную, затем мимо большого старого камина — к фасадным окнам, смотревшим на вяз. На подоконнике, у самого переплета, лежала маленькая бурая кучка монеток, оранжевая бусинка из индейского ожерелья, которое Джоанна мастерила в школе, тусклый медный ключ от чего-то, чего ему уже никогда не открыть, — от чемоданов, сундука, детской копилки. Во время их разговора Джерри не переставая играл этими предметами, словно пытался выжать из них непреложный приказ, конечный приговор.
— Тебе никогда не казалось, — спросил он, намеренно четко произнося слова, как если бы читал вслух детям, — что мы совершили ошибку?
— Когда?
— Когда поженились.
— Разве мы не любили друг друга?
— А это была любовь?
— Я считала, что да.
— Я тоже так считал. — Он ждал.
И она откликнулась:
— Да, тогда мне казалось именно так.
— Но теперь не кажется.
— Нет, кажется. По-моему, мы стали лучше ладить.
— В постели?
— А разве мы не об этом говорим?
— Не только. Руфь, а тебя никогда не тянет выйти из игры до наступления конца?
— О чем ты, Джерри?
— Детка, я просто спрашиваю тебя, не совершаем ли мы страшной ошибки, намереваясь остаться в браке до конца жизни.
У нее перехватило дыхание, почудилось, что кожа на лице застыла, как одна из стен этой замкнутой комнаты, ограниченной коричневым подоконником с кучкой монеток, низкими фиолетовыми облаками, на фоне которых бледными тенями вырисовывались веточки вяза, квадратом стекла, исполосованным каплями дождя. Голос Джерри окликнул ее:
— Эй?
— Что?
— Не расстраивайся, — сказал он. — Это всего лишь предположение. Идея.
— Что ты оставишь меня?
— Что мы оставим друг друга. Ты сможешь вернуться в Нью-Йорк и снова стать художницей. Ведь ты же столько лет не писала. А жаль.
— Ну, а как будет с детьми?
— Я об этом думал — нельзя ли нам как-нибудь их поделить? Они могли бы видеться друг с другом и с нами, сколько захотят, и право же, все было бы не так уж плохо, лишь бы это соответствовало нашим обоюдным желаниям.
— А какие же, собственно, должны быть наши желания?
— Те самые, о которых мы сейчас говорим. Ты могла бы писать, и ходить босиком, и снова приблизиться к богеме.
— Перезрелая представительница богемы — вся в морщинах, с варикозными венами на ногах и выпирающим животом.
— Не говори глупостей. Ты же молодая. Ты сейчас куда лучше выглядишь, чем когда я впервые тебя встретил.
— Как это мило с твоей стороны!
— Ты могла бы взять Чарли. Мальчиков лучше разделить, а Джоанна нужна мне, чтобы помочь вести дом.
— Они нужны друг другу и нужны мне. Все нужны. И всем нам нужен ты.
— Не говори так. Я тебе не нужен. Тебе — нет. Я не создал тебе подобающей жизни, я не тот мужчина, который тебе нужен. И никогда им не был. Просто развлекал тебя, как коллега-студент. Тебе нужен другой мужчина. Тебе нужно выбраться из Гринвуда.
Она терпеть не могла, когда в голосе его начинали звучать визгливые нотки.
— Значит, ты и городок наш забираешь себе. Меня заткнешь куда-нибудь на чердак, а дом себе оставишь. Нет, благодарю. Если ты работаешь в большом городе, там и живи.
— Не надо ожесточаться. Ты ведь не жестокая. И ты даже не слушаешь меня. Неужели тебе не хочется стать свободной? Спроси себя по-честному. Я смотрю, как ты изнываешь до отупения, занимаясь этим домом, и у меня возникает чувство, что я в художественной школе поймал птицу и посадил ее в клетку. Вот я и хочу тебе сказать: дверца открыта.
— Ты мне не это говоришь. Ты говоришь, что хочешь, чтобы я убралась отсюда.
— Ничего подобного. Я говорю, что хочу, чтобы ты жила, как человек. А то слишком мы всё друг другу облегчаем. Защищаем один другого от настоящей жизни.
— Чушь какая-то. В чем все-таки дело, Джерри? В чем подлинная причина всего этого? Неужели я стала вдруг такой плохой?
— Ты вовсе не плохая. Ты хорошая. — Он дотронулся до ее плеча. — Ты грандиозная.
Она вздрогнула от его прикосновения — ей снова захотелось его ударить. На этот раз он не пытался ей помешать. Ее рука, неудачно занесенная, лишь скользнула по его голове. В голосе ее снова зазвучали слезы:
— Да как ты смеешь так обо мне говорить! Пошел вон! Пошел вон сейчас же!
Дождь усилился, и дети — их собственные и двое детишек Кантинелли — ввалились с улицы.
— Я возьму их с собой в кегельбан, — предложил Джерри. Казалось, он был даже рад, что она ударила его; он вдруг стал очень деловитым, торопливо заговорил:
— Послушай. Больше мы говорить не будем. И не думай о том, что я тебе сказал. Вызови на сегодняшний вечер кого-нибудь посидеть с детьми, и я повезу тебя ужинать в морской ресторан. Пожалуйста, не плачь и не волнуйся. — Он повернулся к детям и крикнул:
— Кто-о-о-о едет со мной играть в шары?
Хор “я” орудийным залпом ударил в нее. За ее спиной дождь резко барабанил по холодным стеклам. Джерри, казалось, наслаждался ее беспомощностью.
— Джоанна и Чарли, Роза и Фрэнк, — крикнул он, — живо в машину! — Он помог маленькому Фрэнку, по годам среднему между Чарли и Джоффри, снова надеть туфли. Все происходило так, точно ее уже здесь и не было, а Джерри владел и домом и детьми. Руфь почувствовала, как голову ее пронзила острая боль — она не сразу поняла, что звук возник не в мозгу, а где-то извне, — это Джоффри спустился вниз, прижимая к себе одеяльце, и ревел во весь голос. Он тоже хотел ехать в кегельбан.
— Солнышко мое, — сказала Руфь, с усилием выталкивая из горла слова. — Тебе нельзя. У тебя же сломана ключица, ты не сможешь бросать шары.
Он так взвыл, что она даже зажмурилась; остальные дети один за другим выбегали из дома, хлопая дверью: один, два, три, четыре. “Нельзя тебе ехать, нельзя”, — звучал в ее голове голос Джерри. Это акустическое чудо заставило ее открыть глаза. Он стоял на коленях, на полу, крепко прижав к себе сына.
— Ангел мой, бедный мои ангелочек, — говорил он. Лицо его над плечиком Джоффри было искажено, как показалось Руфи, чрезмерным горем. Он попытался подняться с колен, держа на руках сынишку, как младенца. Взвыв от боли, глубоко оскорбленный, Джоффри вырвался и уткнулся Руфи в колени — слезы закапали на ее голую ногу. На ней был старый черный купальный костюм от Блюмингдейла — она давно вынула проволоку из лифчика, считая, что у нее слишком торчат в нем груди.
Джерри с улыбкой вытер рукой глаза.
— Бог ты мой, какой ужас, — весело сказал он, клюнул Руфь в щеку и оставил одну в доме, где единственным звуком был шум льющегося дождя.
То, среди чего очутилась Руфь, было, казалось, чем угодно, только не пространством, ибо мебель продолжала плавать по широким сосновым доскам пола, растекшееся пятно на столике у стены безмолвно поддерживало пустую вазу для цветов, а книги на книжных полках — в противоположность ее собственному шаткому существованию — сохраняли в неприкосновенности свою крепость, свою компактную незыблемость, более тошнотворную, чем компактная незыблемость города, хотя каждая книга, если ее открыть, и есть город. Джоффри, которого уложили на обтянутый парусиной диван, рядом с грудой скользких детских книжек, сердился, сыпал вопросами и, наконец, весь извертевшись, заснул. Он лежал обмякнув, свернувшись клубком, в этой своей жалостной повязке; пухлая, почти квадратная ручонка его перевернулась ладонью вверх — казалось, она состояла из одних больших пальцев, как руки на картинах Пикассо. Руфь положила его ровнее. — он поморщился, но не проснулся. А потом с ней заговорил дождь — голосом металлическим, барабанящим, когда она стояла у окон; голосом более тихим, когда она передвинулась на середину комнаты, и почти беззвучным, когда она закрыла лицо руками. Мимо по дороге проносились машины с шипением и свистом кометы. Окна в ванной наверху запотели, и водосточные трубы, забитые у карниза кленовыми листьями и семенами, издевались над ней — вода булькала в них, передразнивая звук, с каким моча падала в овал воды в унитазе. Руфь двигалась по комнатам, заправляя постели, а дождь шуршал, раскрывая чердачные тайны, — так шуршат мыши, черепица, сухая оберточная бумага, стружка для упаковки елочных игрушек. Руфь вспомнила родительский дом в Вермонте, сосновый бор, рыхлую дорогу, а вернее — две грязные колеи между кустами черной смородины, сами эти царапающие кусты, невидимые острые камешки, которые, бывало, вдруг кольнут голую ногу, мешковатые штаны, которые отец носил изо дня в день все лето напролет, кладовку, где мать хранила продукты, столь экономно и продуманно заготовленные, что они с сестрой никогда не голодали, но и не переедали тоже никогда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42
— Ты, истеричная холодная стерва, — ровным тоном произнес он. — Никогда больше не смей ко мне прикасаться. — Он произнес это, отчеканивая каждое слово, и лицо, которое, наконец, смотрело на нее, было хоть и красное, но смертельно-спокойное, — лицо подрумяненного трупа. Кошмар начался.
Двое старших детей умолкли. А Джоффри плакал и плакал, терзая всем нервы. Эластичный бинт двойной петлей туго обвивал его голые плечики, так что пухлые ручки беспомощно висели, как у обезьянки. Джерри сел и взял Джоффри за руку.
— Ты умница, что хотел прочесть со мной молитву, — сказал он. — Но благодарственную молитву читает всегда только один человек. Может быть, на этой неделе я научу тебя этой молитве, и тогда в будущее воскресенье ты скажешь ее вместо папы. О'кей?
— О-о-о… — продолжая всхлипывать, малыш попытался выразить свое согласие.
— О-о-о… — шепнула Джоанна на ухо Чарли; тот фыркнул, бросил искоса взгляд на Руфь и снова фыркнул.
А Джерри продолжал уговаривать Джоффри:
— Ты умница. Ну, перестань же плакать и ешь горошек. Дети, верно, наша мама молодчина, что приготовила нам такой вкусный горошек? А папа сейчас нарежет вкусное жаркое. Где эта чертова вилка для жаркого? Извините, все извините. Джоффри, прекрати.
Но Джоффри никак не мог остановиться: все тельце его сотрясалось, события последних минут снова и снова возникали в памяти. Руфь обнаружила, что тоже дрожит и не может произнести ни слова. Она не могла подладиться к Джерри, старавшемуся шутками и прибаутками вернуть детям хорошее настроение, заставить их снова полюбить его, и чувствовала себя лишней. На кухне, принявшись мыть посуду, Руфь разрыдалась. Сквозь оконные стекла, на которых появились первые ломаные штрихи дождевых струек, она видела, как Джоанна, Чарли и двое соседских детишек играют в большой зеленый мяч под темным, фиолетовым небом. Джоффри она уложила наверху спать. В кухню вошел Джерри, поднял вилку с пола и, став рядом с женой, молча взял полотенце и принялся вытирать посуду. Она уже забыла, сколько месяцев тому назад он последний раз помогал ей с посудой. И сейчас в этой его молчаливой помощи она почувствовала что-то угрожающее и заплакала сильнее.
— В чем все-таки дело? — спросил он.
От слез у нее драло горло и трудно было говорить.
— Извини меня за эту вспышку, — сказал он. — Я не в себе эти дни.
— Из-за чего?
— О… из-за всякого разного. Близость смерти? Я перестал об этом думать и просто начал умирать. Посмотри на мои волосы.
— Это тебе идет. Ты стал красивее.
— Наконец-то, да? То же и с работой. Чем меньше я рисую, тем больше меня любят. Им нравится, когда я говорю. Я стал чем-то вроде подставного лица вместо Эла.
— Ты мог бы уйти.
— Когда у меня столько детей?
— Эти вытирать не надо. Поставим остальные на сушилку.
— А ничего, что дети бегают по дождю?
— Пока он еще не такой сильный.
— Может, взять их с собой в кегельбан поиграть в шары, когда дождь разойдется?
— Они были бы счастливы.
— Значит, стал красивее. Что же побудило тебя выйти замуж за такого гадкого утенка?
— Тебя действительно мучает твоя работа?
— Нет.
— А что же?
— Нам обязательно об этом говорить?
— А почему бы и нет? — спросила она.
— Я боюсь. Если мы начнем говорить, то можем уже не остановиться.
— Давай. Пасуй на меня.
Услышав команду, он будто расцвел; ей почудилось — хотя от слез все расплывалось перед глазами, — что плечи его распрямились, словно с них упали оковы, и он вдруг стал шириться, разбухать, как разбухают облака над пляжем.
— Пошли, — сказал он и повел ее из кухни в гостиную, затем мимо большого старого камина — к фасадным окнам, смотревшим на вяз. На подоконнике, у самого переплета, лежала маленькая бурая кучка монеток, оранжевая бусинка из индейского ожерелья, которое Джоанна мастерила в школе, тусклый медный ключ от чего-то, чего ему уже никогда не открыть, — от чемоданов, сундука, детской копилки. Во время их разговора Джерри не переставая играл этими предметами, словно пытался выжать из них непреложный приказ, конечный приговор.
— Тебе никогда не казалось, — спросил он, намеренно четко произнося слова, как если бы читал вслух детям, — что мы совершили ошибку?
— Когда?
— Когда поженились.
— Разве мы не любили друг друга?
— А это была любовь?
— Я считала, что да.
— Я тоже так считал. — Он ждал.
И она откликнулась:
— Да, тогда мне казалось именно так.
— Но теперь не кажется.
— Нет, кажется. По-моему, мы стали лучше ладить.
— В постели?
— А разве мы не об этом говорим?
— Не только. Руфь, а тебя никогда не тянет выйти из игры до наступления конца?
— О чем ты, Джерри?
— Детка, я просто спрашиваю тебя, не совершаем ли мы страшной ошибки, намереваясь остаться в браке до конца жизни.
У нее перехватило дыхание, почудилось, что кожа на лице застыла, как одна из стен этой замкнутой комнаты, ограниченной коричневым подоконником с кучкой монеток, низкими фиолетовыми облаками, на фоне которых бледными тенями вырисовывались веточки вяза, квадратом стекла, исполосованным каплями дождя. Голос Джерри окликнул ее:
— Эй?
— Что?
— Не расстраивайся, — сказал он. — Это всего лишь предположение. Идея.
— Что ты оставишь меня?
— Что мы оставим друг друга. Ты сможешь вернуться в Нью-Йорк и снова стать художницей. Ведь ты же столько лет не писала. А жаль.
— Ну, а как будет с детьми?
— Я об этом думал — нельзя ли нам как-нибудь их поделить? Они могли бы видеться друг с другом и с нами, сколько захотят, и право же, все было бы не так уж плохо, лишь бы это соответствовало нашим обоюдным желаниям.
— А какие же, собственно, должны быть наши желания?
— Те самые, о которых мы сейчас говорим. Ты могла бы писать, и ходить босиком, и снова приблизиться к богеме.
— Перезрелая представительница богемы — вся в морщинах, с варикозными венами на ногах и выпирающим животом.
— Не говори глупостей. Ты же молодая. Ты сейчас куда лучше выглядишь, чем когда я впервые тебя встретил.
— Как это мило с твоей стороны!
— Ты могла бы взять Чарли. Мальчиков лучше разделить, а Джоанна нужна мне, чтобы помочь вести дом.
— Они нужны друг другу и нужны мне. Все нужны. И всем нам нужен ты.
— Не говори так. Я тебе не нужен. Тебе — нет. Я не создал тебе подобающей жизни, я не тот мужчина, который тебе нужен. И никогда им не был. Просто развлекал тебя, как коллега-студент. Тебе нужен другой мужчина. Тебе нужно выбраться из Гринвуда.
Она терпеть не могла, когда в голосе его начинали звучать визгливые нотки.
— Значит, ты и городок наш забираешь себе. Меня заткнешь куда-нибудь на чердак, а дом себе оставишь. Нет, благодарю. Если ты работаешь в большом городе, там и живи.
— Не надо ожесточаться. Ты ведь не жестокая. И ты даже не слушаешь меня. Неужели тебе не хочется стать свободной? Спроси себя по-честному. Я смотрю, как ты изнываешь до отупения, занимаясь этим домом, и у меня возникает чувство, что я в художественной школе поймал птицу и посадил ее в клетку. Вот я и хочу тебе сказать: дверца открыта.
— Ты мне не это говоришь. Ты говоришь, что хочешь, чтобы я убралась отсюда.
— Ничего подобного. Я говорю, что хочу, чтобы ты жила, как человек. А то слишком мы всё друг другу облегчаем. Защищаем один другого от настоящей жизни.
— Чушь какая-то. В чем все-таки дело, Джерри? В чем подлинная причина всего этого? Неужели я стала вдруг такой плохой?
— Ты вовсе не плохая. Ты хорошая. — Он дотронулся до ее плеча. — Ты грандиозная.
Она вздрогнула от его прикосновения — ей снова захотелось его ударить. На этот раз он не пытался ей помешать. Ее рука, неудачно занесенная, лишь скользнула по его голове. В голосе ее снова зазвучали слезы:
— Да как ты смеешь так обо мне говорить! Пошел вон! Пошел вон сейчас же!
Дождь усилился, и дети — их собственные и двое детишек Кантинелли — ввалились с улицы.
— Я возьму их с собой в кегельбан, — предложил Джерри. Казалось, он был даже рад, что она ударила его; он вдруг стал очень деловитым, торопливо заговорил:
— Послушай. Больше мы говорить не будем. И не думай о том, что я тебе сказал. Вызови на сегодняшний вечер кого-нибудь посидеть с детьми, и я повезу тебя ужинать в морской ресторан. Пожалуйста, не плачь и не волнуйся. — Он повернулся к детям и крикнул:
— Кто-о-о-о едет со мной играть в шары?
Хор “я” орудийным залпом ударил в нее. За ее спиной дождь резко барабанил по холодным стеклам. Джерри, казалось, наслаждался ее беспомощностью.
— Джоанна и Чарли, Роза и Фрэнк, — крикнул он, — живо в машину! — Он помог маленькому Фрэнку, по годам среднему между Чарли и Джоффри, снова надеть туфли. Все происходило так, точно ее уже здесь и не было, а Джерри владел и домом и детьми. Руфь почувствовала, как голову ее пронзила острая боль — она не сразу поняла, что звук возник не в мозгу, а где-то извне, — это Джоффри спустился вниз, прижимая к себе одеяльце, и ревел во весь голос. Он тоже хотел ехать в кегельбан.
— Солнышко мое, — сказала Руфь, с усилием выталкивая из горла слова. — Тебе нельзя. У тебя же сломана ключица, ты не сможешь бросать шары.
Он так взвыл, что она даже зажмурилась; остальные дети один за другим выбегали из дома, хлопая дверью: один, два, три, четыре. “Нельзя тебе ехать, нельзя”, — звучал в ее голове голос Джерри. Это акустическое чудо заставило ее открыть глаза. Он стоял на коленях, на полу, крепко прижав к себе сына.
— Ангел мой, бедный мои ангелочек, — говорил он. Лицо его над плечиком Джоффри было искажено, как показалось Руфи, чрезмерным горем. Он попытался подняться с колен, держа на руках сынишку, как младенца. Взвыв от боли, глубоко оскорбленный, Джоффри вырвался и уткнулся Руфи в колени — слезы закапали на ее голую ногу. На ней был старый черный купальный костюм от Блюмингдейла — она давно вынула проволоку из лифчика, считая, что у нее слишком торчат в нем груди.
Джерри с улыбкой вытер рукой глаза.
— Бог ты мой, какой ужас, — весело сказал он, клюнул Руфь в щеку и оставил одну в доме, где единственным звуком был шум льющегося дождя.
То, среди чего очутилась Руфь, было, казалось, чем угодно, только не пространством, ибо мебель продолжала плавать по широким сосновым доскам пола, растекшееся пятно на столике у стены безмолвно поддерживало пустую вазу для цветов, а книги на книжных полках — в противоположность ее собственному шаткому существованию — сохраняли в неприкосновенности свою крепость, свою компактную незыблемость, более тошнотворную, чем компактная незыблемость города, хотя каждая книга, если ее открыть, и есть город. Джоффри, которого уложили на обтянутый парусиной диван, рядом с грудой скользких детских книжек, сердился, сыпал вопросами и, наконец, весь извертевшись, заснул. Он лежал обмякнув, свернувшись клубком, в этой своей жалостной повязке; пухлая, почти квадратная ручонка его перевернулась ладонью вверх — казалось, она состояла из одних больших пальцев, как руки на картинах Пикассо. Руфь положила его ровнее. — он поморщился, но не проснулся. А потом с ней заговорил дождь — голосом металлическим, барабанящим, когда она стояла у окон; голосом более тихим, когда она передвинулась на середину комнаты, и почти беззвучным, когда она закрыла лицо руками. Мимо по дороге проносились машины с шипением и свистом кометы. Окна в ванной наверху запотели, и водосточные трубы, забитые у карниза кленовыми листьями и семенами, издевались над ней — вода булькала в них, передразнивая звук, с каким моча падала в овал воды в унитазе. Руфь двигалась по комнатам, заправляя постели, а дождь шуршал, раскрывая чердачные тайны, — так шуршат мыши, черепица, сухая оберточная бумага, стружка для упаковки елочных игрушек. Руфь вспомнила родительский дом в Вермонте, сосновый бор, рыхлую дорогу, а вернее — две грязные колеи между кустами черной смородины, сами эти царапающие кусты, невидимые острые камешки, которые, бывало, вдруг кольнут голую ногу, мешковатые штаны, которые отец носил изо дня в день все лето напролет, кладовку, где мать хранила продукты, столь экономно и продуманно заготовленные, что они с сестрой никогда не голодали, но и не переедали тоже никогда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42