решающее испытание каллокаина в присутствии Туарега, визит в Седьмую канцелярию и, наконец, дискуссия о фильмах, к которой я внутренне не был подготовлен. Да, не был подготовлен, это нужно сказать прямо; и мне становилось страшно стыдно всякий раз, как я вспоминал свой нелепый выпад. Казалось бы, теперь, когда я полностью осознал всю неправильность своего поведения, можно было и успокоиться. Впервые в жизни я услышал такую ясную, деловитую и объективную оценку качеств и возможностей наших соратников, так почему же меня не покидало ощущение, что все те колоссальные усилия, свидетелем которых я был, предпринимаются ради никчемной цели? Я понимал, что это ложный и нездоровый взгляд, и всеми возможными аргументами пытался сам себя опровергнуть. Но для той пустоты, которая все росла и росла во мне, я не находил иного слова, кроме как “бессмысленность”.
“А что будет, — думал я с ужасом, — если какой-нибудь шутник-полицейский или даже Риссен в один прекрасный день заберет из моих рук шприц и сделает укол мне самому? Легко представить, скажет о моем душевном состоянии Седьмая канцелярия. Уж наверное Риссен охотно воспользовался бы возможностью разоблачить меня и лишний раз найти подтверждение своей любимой идее о том, что “ни один подданный старше сорока лет не может похвастаться чистой совестью”. Разве не к этому он все время стремился? И вообще, разве не он своими коварными замечаниями вызвал у меня все эти недостойные мысли? Он представляет явную опасность — и для меня и для других. Но страшнее всего было думать о том, насколько он сумел опутать Линду и не готовят ли они она заговор против меня.
Все эти опасения жили во мне как бы подспудно — я был слишком занят, чтобы уделять им много времени. Туарег уже отдал приказ о применении каллокаина во время следствия и судопроизводства, и теперь в наш город со всей Мировой Империи съехалась масса народу — все участники курсов, которые нам поручено было открыть. Нас с Риссеном передали — на время, как было сказано, — в распоряжение полицейского управления, и нам пришлось перебраться гуда, Каррек велел направлять всех арестованных прямо в наши аудитории — таким образом, можно было и провести следствие, и дать курсантам возможность попрактиковаться. На занятиях всегда присутствовал в качестве судьи какой-нибудь офицер высокого ранга; протокол вели как полицейский секретарь, так и кто-либо из курсантов.
Вскоре стало ясно, что работы у нас непочатый край. На курсы пришлось принять гораздо больше людей, чем было запланировано, да еще оставались желающие, которые ждали своей очереди. Подследственных мы пропускали буквально в бешеном темпе, даже обеденный перерыв пришлось сократить до получаса, и все равно мы не успевали. Работа судов всегда была засекреченной, и я не мог сравнить нынешнюю ситуацию с прежними временами. Но меня поразило обилие ложных обвинений или, если выразиться мягче, обвинений, сделанных по пустякам. Курсанты десятками вопросов буквально выворачивали каждого подследственного наизнанку, а между тем вина его, с точки зрения суда, часто оказывалась столь смехотворно малой, что невольно возникали сомнения в необходимости всей этой процедуры. К тому же нам не хватало каллокаина, который пока еще производился только в лабораторных условиях.
Однажды у нас возникла дискуссия во время обеденного перерыва. (Нам — то есть Риссену, мне и курсантам — было предоставлено несколько длинных столов в помещении, где питался вспомогательный персонал полицейского управления.) Как всегда, утро у нас прошло в дикой спешке, воздух в помещении был еще жарче и влажнее, чем обычно, и вдобавок несколько вентиляторов на нашем этаже испортилось. Кто-то начал возмущаться большим количеством необоснованных доносов.
— В течение последних двадцати лет число доносов неуклонно возрастает, — сказал Риссен. — Я это слышал от самого начальника полиции.
— Но это не означает роста преступности, — возразил я. — Увеличились лояльность и преданность наших соратников, их нетерпимость ко всему, что недостойно…
— Увеличился страх, — отрезал Риссен с неожиданной энергией.
— Страх?
— Да, страх. Мы живем под все более строгим контролем. но это порождает у нас не чувство уверенности, как мы надеялись, а боязнь. Вместе с боязнью растет стремление наносить удары тем, кто окружает нас. Общеизвестно, что, когда дикий зверь, ощущая опасность, видит, что ему некуда скрыться, он бросается в нападение. Когда страх обволакивает нас, нам не остается ничего другого, как нанести первый удар. Ах, как трудно, если не знаешь, куда бить… Но недаром пословица гласит, что лучше быть молотом, чем наковальней. Если ты ударишь сильно и вовремя, то, может быть, сам спасешься. Есть старая легенда о фехтовальщике, который был настолько искусен, что выходил сухим из-под дождя: он так быстро размахивал шпагой, что ни одна капля не успевала упасть на него. Вот так же нужно уметь фехтовать и нам, живущим в эпоху великого страха.
— Вы говорите так, словно каждый непременно должен что-то скрывать, — начал я, но сам почувствовал, как неубедительно звучат мои слова.
Я не хотел верить ему, но перед моими глазами внезапно предстала картина, которая буквально ужаснула меня. А вдруг он все-таки прав? И если мой визит к Лаврис возымел действие, если теперь не только слова и поступки, но также мысли и чувства будут подвергаться судебному преследованию, тогда… тогда… Как копошащиеся муравьи, все наши соратники придут в движение, но не для того, чтобы помогать себе подобным, а для того, чтобы наносить друг другу удары. Я видел, как люди, работающие вместе, доносят один на другого, как мужья пишут доносы на жен и жены на мужей, подчиненные обвиняют начальников и начальники подчиненных. Риссен был не прав. Я ненавидел его за то, что он обладал какой-то непонятной способностью внушать мне свои мысли. Но я успокоился, когда подумал, кто именно первым подпадет под действие нового закона.
Через несколько дней пришел новый приказ Каррека. В соответствии с ним все следственные дела (и соответственно обучение курсантов) передавались Риссену. Ему должны были помогать самые способные из учеников. Мне же предписывалось возглавить новые курсы по подготовке специалистов, которым предстояло наладить производство каллокаина в широких масштабах.
Я понимал, что это необходимо, и, с одной стороны, даже радовался возможности снова вернуться к химии. Но с другой — чувствовал некоторое раздражение и разочарование.
Однако вот что произошло в дальнейшем.
Среди наших испытуемых все еще находился тот пожилой человек из секты умалишенных, о котором я уже упоминал и которого мы не успели допросить из-за отъезда в столицу. Потом он долго болел, и, когда наконец выздоровел, меня как раз направили на вновь организованные курсы, то есть я уже не мог присутствовать при допросе. Жалость, которую я почувствовал по этому поводу, удивила и даже испугала меня. Я пытался понять, в чем тут дело. Может быть, я надеялся испытать нечто подобное тому, что при разговоре с женщиной из этой секты, которая произвела на меня столь глубокое впечатление, что меня вновь потянуло к тем же опасным ощущениям? Но мне самому не хотелось верить в такие унизительные мотивы. Прежде всего я должен был согласно приказу Каррека распутать этот клубок и узнать, что скрывалось за безумствами членов секты. Судя по интеллигентной внешности пожилого человека, он мог быть посвящен в тайны этой группы глубже, чем кто-либо другой. Мне хотелось присутствовать на его допросе еще и потому, что я подозревал Риссена в тайной симпатии к нему. Таким образом, говорил я сам себе, мой интерес чисто негативного характера — точно так же, как интерес к Риссену. И я решил непременно выяснить все подробности этого дела.
— Если разрешите, я хотел бы узнать, проводилось ли следствие по делу того пожилого человека? — спросил я на другой день Риссена.
— Да, сегодня, — сухо ответил он.
— Ну и как? Выяснилось что-нибудь противозаконное?
— Его приговорили к каторжным работам.
— За что?
— Нашли, что он настроен враждебно к Империи.
Больше ничего я от него добиться но смог. Но можно было еще прочесть протокол допроса.
— А вот этого я не могу ни позволить, ни запретить, — сказал Риссен. — Это дело полиции.
Я позвонил Карреку, и он тут же разрешил. В первый свободный вечер я отправился к полицейское управление, где меня уже ждал Риссен с ключами от сейфа. Он вручил мне протокол, который пел кто-то из курсантов (полицейский протокол хранился в другом месте). Но и этот протокол, как я заметил, был достаточно подробен. Я понял, что должен прочитать его здесь же. Риссен с какой-то работой по-прежнему сидел поблизости, и я догадался, что он намеревается давать мне пояснения, которых я вовсе не хотел слушать.
Однако, начав читать, я передумал. Раз уж он все равно тут, отчего бы не расспросить его.
— Кое-что мне не совсем попятно, — начал я. — Вот, например, “испытуемый начал воспроизводить странные песни”. Что это значит? Почему их сочли странными?
— Странные, и все тут, — ответил Риссен. — Я никогда не слышал ничего подобного. Какие-то неясные слова, одни сравнения, картины… а уж мелодии… не представляю, как под них можно маршировать. Но они произвели на меня такое впечатление, такое… как ничто в мире.
Голос Риссена задрожал, и внезапно я почувствовал, что захватившее его чувство как бы передалось мне. Я ни за что не должен был приходить сюда! Я уже получил первое предупреждение, когда услышал проникновенный голос женщины, говорившей о мертвом и живом, — голос, который до сих пор звучал для меня как воплощение гармонии и покоя. II сейчас я опять слоты бы наяву услыхал его. и одна мысль поразила меля. Какая чудовищная несправедливость, какое дьявольское коварство таится в том, что разъедающая душу зараза распространяется не только сама по себе, но и через третье лицо — ведь я не слышал, как пел тот чужой человек, но его мелодии, эхом прозвучав в голосе Риссена, подействовали и на меня.
— А вы не можете дать мне хоть какое-нибудь представление о его песнях? — допытывался я. — Не можете их повторить?
Он покачал головой.
— Нет, они для нас слишком чужды. Они просто ошеломили меня.
Прочитав еще несколько страниц, я все-таки сделал попытку избавиться от ненавистного влияния.
— Вы сами должны признать, что здесь есть преступные мотивы, — сказал я Риссену. — Насколько я знаю, распространение любых сведений и даже слухов, связанных с информацией географического характера, карается по закону. А вот посмотрите: разрушенный город в недоступном месте! Неизвестный город в пустыне! Насколько я понимаю, испытуемый не смог уточнить его местонахождения, но говорить вслух даже такие вещи!..
— Кто знает, существует ли он на самом деле, этот город в пустыне, — отозвался Риссен. — Если верить испытуемому, он известен лишь избранным, некоторые из них якобы жили среди руин. Может быть, это только легенда.
— Ну тогда это вредная легенда, потому что в ней содержатся географические сведения! Если такой город действительно существует и ведет начало со времен, предшествовавших великой войне и возникновению Мировой Империи, если все его население на самом деле погибло от бомб, газа и бактерий, как же может кто бы то ни было жить там, даже сумасшедшие? Если бы это место было пригодно для жилья, Империя давно завладела бы им!
— А вы читайте дальше, — ответил Риссен. — Там сказано, что в этом городе и вокруг полно опасностей: от песка и камней поднимаются ядовитые испарения, в расщелинах живут колонии бактерий — словом, буквально каждый шаг грозит опасностью. Но зато там встречаются чистые родники, там сохранилась и нетронутая почва, где можно возделывать съедобные растения. Немногочисленным жителям известны безопасные дороги и убежища, эти люди не знают раздоров и помогают друг другу.
— Вижу, вижу. Жалкая жизнь, полная неуверенности и страха. Но эта легенда весьма поучительна. Только такой, в постоянной тревоге и опасности, может быть жизнь людей, которые уходят из-под влияния великой связующей силы — Империи.
Он ничего не ответил. Я продолжал читать и в одном месте невольно вздохнул и покачал головой.
— Опять легенда. Опять история о том, чего нет на свете. Остатки мертвой культуры! В этой отравленной газами дыре они якобы сохранили остатки культуры от времени еще до великой войны. Но ведь никакой такой культуры не существует!
Риссен резко повернулся ко мне.
— Почему вы так уверены в этом? — спросил он.
Я удивленно взглянул на него.
— Это мы учили еще в детстве. То, что мы называем культурой, не могло существовать в цивильно-индивидуалистическую эпоху. Вспомните, что характерно для того периода; борьба одиночек и отдельных общественных групп друг против друга. Могучие силы, умелые руки, замечательные умы вдруг по чьему-то произволу выключаются из работы и общественной жизни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
“А что будет, — думал я с ужасом, — если какой-нибудь шутник-полицейский или даже Риссен в один прекрасный день заберет из моих рук шприц и сделает укол мне самому? Легко представить, скажет о моем душевном состоянии Седьмая канцелярия. Уж наверное Риссен охотно воспользовался бы возможностью разоблачить меня и лишний раз найти подтверждение своей любимой идее о том, что “ни один подданный старше сорока лет не может похвастаться чистой совестью”. Разве не к этому он все время стремился? И вообще, разве не он своими коварными замечаниями вызвал у меня все эти недостойные мысли? Он представляет явную опасность — и для меня и для других. Но страшнее всего было думать о том, насколько он сумел опутать Линду и не готовят ли они она заговор против меня.
Все эти опасения жили во мне как бы подспудно — я был слишком занят, чтобы уделять им много времени. Туарег уже отдал приказ о применении каллокаина во время следствия и судопроизводства, и теперь в наш город со всей Мировой Империи съехалась масса народу — все участники курсов, которые нам поручено было открыть. Нас с Риссеном передали — на время, как было сказано, — в распоряжение полицейского управления, и нам пришлось перебраться гуда, Каррек велел направлять всех арестованных прямо в наши аудитории — таким образом, можно было и провести следствие, и дать курсантам возможность попрактиковаться. На занятиях всегда присутствовал в качестве судьи какой-нибудь офицер высокого ранга; протокол вели как полицейский секретарь, так и кто-либо из курсантов.
Вскоре стало ясно, что работы у нас непочатый край. На курсы пришлось принять гораздо больше людей, чем было запланировано, да еще оставались желающие, которые ждали своей очереди. Подследственных мы пропускали буквально в бешеном темпе, даже обеденный перерыв пришлось сократить до получаса, и все равно мы не успевали. Работа судов всегда была засекреченной, и я не мог сравнить нынешнюю ситуацию с прежними временами. Но меня поразило обилие ложных обвинений или, если выразиться мягче, обвинений, сделанных по пустякам. Курсанты десятками вопросов буквально выворачивали каждого подследственного наизнанку, а между тем вина его, с точки зрения суда, часто оказывалась столь смехотворно малой, что невольно возникали сомнения в необходимости всей этой процедуры. К тому же нам не хватало каллокаина, который пока еще производился только в лабораторных условиях.
Однажды у нас возникла дискуссия во время обеденного перерыва. (Нам — то есть Риссену, мне и курсантам — было предоставлено несколько длинных столов в помещении, где питался вспомогательный персонал полицейского управления.) Как всегда, утро у нас прошло в дикой спешке, воздух в помещении был еще жарче и влажнее, чем обычно, и вдобавок несколько вентиляторов на нашем этаже испортилось. Кто-то начал возмущаться большим количеством необоснованных доносов.
— В течение последних двадцати лет число доносов неуклонно возрастает, — сказал Риссен. — Я это слышал от самого начальника полиции.
— Но это не означает роста преступности, — возразил я. — Увеличились лояльность и преданность наших соратников, их нетерпимость ко всему, что недостойно…
— Увеличился страх, — отрезал Риссен с неожиданной энергией.
— Страх?
— Да, страх. Мы живем под все более строгим контролем. но это порождает у нас не чувство уверенности, как мы надеялись, а боязнь. Вместе с боязнью растет стремление наносить удары тем, кто окружает нас. Общеизвестно, что, когда дикий зверь, ощущая опасность, видит, что ему некуда скрыться, он бросается в нападение. Когда страх обволакивает нас, нам не остается ничего другого, как нанести первый удар. Ах, как трудно, если не знаешь, куда бить… Но недаром пословица гласит, что лучше быть молотом, чем наковальней. Если ты ударишь сильно и вовремя, то, может быть, сам спасешься. Есть старая легенда о фехтовальщике, который был настолько искусен, что выходил сухим из-под дождя: он так быстро размахивал шпагой, что ни одна капля не успевала упасть на него. Вот так же нужно уметь фехтовать и нам, живущим в эпоху великого страха.
— Вы говорите так, словно каждый непременно должен что-то скрывать, — начал я, но сам почувствовал, как неубедительно звучат мои слова.
Я не хотел верить ему, но перед моими глазами внезапно предстала картина, которая буквально ужаснула меня. А вдруг он все-таки прав? И если мой визит к Лаврис возымел действие, если теперь не только слова и поступки, но также мысли и чувства будут подвергаться судебному преследованию, тогда… тогда… Как копошащиеся муравьи, все наши соратники придут в движение, но не для того, чтобы помогать себе подобным, а для того, чтобы наносить друг другу удары. Я видел, как люди, работающие вместе, доносят один на другого, как мужья пишут доносы на жен и жены на мужей, подчиненные обвиняют начальников и начальники подчиненных. Риссен был не прав. Я ненавидел его за то, что он обладал какой-то непонятной способностью внушать мне свои мысли. Но я успокоился, когда подумал, кто именно первым подпадет под действие нового закона.
Через несколько дней пришел новый приказ Каррека. В соответствии с ним все следственные дела (и соответственно обучение курсантов) передавались Риссену. Ему должны были помогать самые способные из учеников. Мне же предписывалось возглавить новые курсы по подготовке специалистов, которым предстояло наладить производство каллокаина в широких масштабах.
Я понимал, что это необходимо, и, с одной стороны, даже радовался возможности снова вернуться к химии. Но с другой — чувствовал некоторое раздражение и разочарование.
Однако вот что произошло в дальнейшем.
Среди наших испытуемых все еще находился тот пожилой человек из секты умалишенных, о котором я уже упоминал и которого мы не успели допросить из-за отъезда в столицу. Потом он долго болел, и, когда наконец выздоровел, меня как раз направили на вновь организованные курсы, то есть я уже не мог присутствовать при допросе. Жалость, которую я почувствовал по этому поводу, удивила и даже испугала меня. Я пытался понять, в чем тут дело. Может быть, я надеялся испытать нечто подобное тому, что при разговоре с женщиной из этой секты, которая произвела на меня столь глубокое впечатление, что меня вновь потянуло к тем же опасным ощущениям? Но мне самому не хотелось верить в такие унизительные мотивы. Прежде всего я должен был согласно приказу Каррека распутать этот клубок и узнать, что скрывалось за безумствами членов секты. Судя по интеллигентной внешности пожилого человека, он мог быть посвящен в тайны этой группы глубже, чем кто-либо другой. Мне хотелось присутствовать на его допросе еще и потому, что я подозревал Риссена в тайной симпатии к нему. Таким образом, говорил я сам себе, мой интерес чисто негативного характера — точно так же, как интерес к Риссену. И я решил непременно выяснить все подробности этого дела.
— Если разрешите, я хотел бы узнать, проводилось ли следствие по делу того пожилого человека? — спросил я на другой день Риссена.
— Да, сегодня, — сухо ответил он.
— Ну и как? Выяснилось что-нибудь противозаконное?
— Его приговорили к каторжным работам.
— За что?
— Нашли, что он настроен враждебно к Империи.
Больше ничего я от него добиться но смог. Но можно было еще прочесть протокол допроса.
— А вот этого я не могу ни позволить, ни запретить, — сказал Риссен. — Это дело полиции.
Я позвонил Карреку, и он тут же разрешил. В первый свободный вечер я отправился к полицейское управление, где меня уже ждал Риссен с ключами от сейфа. Он вручил мне протокол, который пел кто-то из курсантов (полицейский протокол хранился в другом месте). Но и этот протокол, как я заметил, был достаточно подробен. Я понял, что должен прочитать его здесь же. Риссен с какой-то работой по-прежнему сидел поблизости, и я догадался, что он намеревается давать мне пояснения, которых я вовсе не хотел слушать.
Однако, начав читать, я передумал. Раз уж он все равно тут, отчего бы не расспросить его.
— Кое-что мне не совсем попятно, — начал я. — Вот, например, “испытуемый начал воспроизводить странные песни”. Что это значит? Почему их сочли странными?
— Странные, и все тут, — ответил Риссен. — Я никогда не слышал ничего подобного. Какие-то неясные слова, одни сравнения, картины… а уж мелодии… не представляю, как под них можно маршировать. Но они произвели на меня такое впечатление, такое… как ничто в мире.
Голос Риссена задрожал, и внезапно я почувствовал, что захватившее его чувство как бы передалось мне. Я ни за что не должен был приходить сюда! Я уже получил первое предупреждение, когда услышал проникновенный голос женщины, говорившей о мертвом и живом, — голос, который до сих пор звучал для меня как воплощение гармонии и покоя. II сейчас я опять слоты бы наяву услыхал его. и одна мысль поразила меля. Какая чудовищная несправедливость, какое дьявольское коварство таится в том, что разъедающая душу зараза распространяется не только сама по себе, но и через третье лицо — ведь я не слышал, как пел тот чужой человек, но его мелодии, эхом прозвучав в голосе Риссена, подействовали и на меня.
— А вы не можете дать мне хоть какое-нибудь представление о его песнях? — допытывался я. — Не можете их повторить?
Он покачал головой.
— Нет, они для нас слишком чужды. Они просто ошеломили меня.
Прочитав еще несколько страниц, я все-таки сделал попытку избавиться от ненавистного влияния.
— Вы сами должны признать, что здесь есть преступные мотивы, — сказал я Риссену. — Насколько я знаю, распространение любых сведений и даже слухов, связанных с информацией географического характера, карается по закону. А вот посмотрите: разрушенный город в недоступном месте! Неизвестный город в пустыне! Насколько я понимаю, испытуемый не смог уточнить его местонахождения, но говорить вслух даже такие вещи!..
— Кто знает, существует ли он на самом деле, этот город в пустыне, — отозвался Риссен. — Если верить испытуемому, он известен лишь избранным, некоторые из них якобы жили среди руин. Может быть, это только легенда.
— Ну тогда это вредная легенда, потому что в ней содержатся географические сведения! Если такой город действительно существует и ведет начало со времен, предшествовавших великой войне и возникновению Мировой Империи, если все его население на самом деле погибло от бомб, газа и бактерий, как же может кто бы то ни было жить там, даже сумасшедшие? Если бы это место было пригодно для жилья, Империя давно завладела бы им!
— А вы читайте дальше, — ответил Риссен. — Там сказано, что в этом городе и вокруг полно опасностей: от песка и камней поднимаются ядовитые испарения, в расщелинах живут колонии бактерий — словом, буквально каждый шаг грозит опасностью. Но зато там встречаются чистые родники, там сохранилась и нетронутая почва, где можно возделывать съедобные растения. Немногочисленным жителям известны безопасные дороги и убежища, эти люди не знают раздоров и помогают друг другу.
— Вижу, вижу. Жалкая жизнь, полная неуверенности и страха. Но эта легенда весьма поучительна. Только такой, в постоянной тревоге и опасности, может быть жизнь людей, которые уходят из-под влияния великой связующей силы — Империи.
Он ничего не ответил. Я продолжал читать и в одном месте невольно вздохнул и покачал головой.
— Опять легенда. Опять история о том, чего нет на свете. Остатки мертвой культуры! В этой отравленной газами дыре они якобы сохранили остатки культуры от времени еще до великой войны. Но ведь никакой такой культуры не существует!
Риссен резко повернулся ко мне.
— Почему вы так уверены в этом? — спросил он.
Я удивленно взглянул на него.
— Это мы учили еще в детстве. То, что мы называем культурой, не могло существовать в цивильно-индивидуалистическую эпоху. Вспомните, что характерно для того периода; борьба одиночек и отдельных общественных групп друг против друга. Могучие силы, умелые руки, замечательные умы вдруг по чьему-то произволу выключаются из работы и общественной жизни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24