– Сядь.
Он сел. Я хотел остаться стоять, но в голове слишком гудело, так что я перевернул ведро и уселся напротив Россета.
– Если хочешь уехать со старым волшебником и прочими, – сказал я, – тебе незачем делать это тайком. Уезжай, пожалуйста. Я тебя не держу и бить тебя не стану. Забирай все, что тут есть твоего, и уезжай. Закрой рот! – сказал я, потому что челюсть у него отвисла, как та жердь в загоне. – Ты меня понял?
Россет кивнул. Я не знаю, что он испытывал – радость, облегчение, злость, разочарование? Я иногда не могу это определить.
– Но сперва тебе придется меня выслушать. Это мое единственное условие: чтобы ты выслушал все, что я тебе расскажу. Рот закрой! Тебе совершенно не обязательно еще и выглядеть идиотом. Ты меня слышишь, Россет?
– Ага… – ответил он. Вот так всегда: болтает без умолку, когда не надо, а когда надо, слова не вытрясешь. От этого его пустого, настороженного взгляда голова у меня разболелась еще сильнее. И зачем я вообще завел речь об этой проклятой истории? Можно было и подождать. Пятнадцать лет ждал – почему бы не подождать до завтра, или до той недели, или вообще до могилы?
– Ну так вот, – сказал я. – Давным-давно мне пришлось отправиться по делу в Чет-на'Деку. По какому – это не важно. Дорога туда была долгая, а обратно и того хуже. Знаешь, почему?
– Из-за разбойников? – спросил он. Догадаться нетрудно – в Чете народ сплошные разбойники, что тогда, что теперь.
– Из-за разбойников, – кивнул я. – А может, тогда война шла – хотя большой разницы нету, разве что солдаты в мундирах, а разбойники без. Я так и не узнал, что за шайка побывала в той деревне.
Россет молча слушал. Я встал, ногой подвинул ведро вправо, обошел его, снова сел.
– Я возвращался один и пешком – не по своей воле, а потому что ни за какие деньги не мог нанять ни проводника, ни повозки. Это и сейчас невозможно, насколько я знаю. Из оружия у меня с собой был только посох, отцовский, такой, знаешь, с железным наконечником. Я шел по ночам, держась в стороне от больших дорог, и на третий день увидел вдалеке столб дыма. Черного дыма, как от пожара.
Глаза у Россета оставались неподвижными и непроницаемыми, как вода в колодце, но он подался вперед и стиснул руками край кипы, на которой сидел.
– В ту ночь я дальше не пошел, – продолжал я. – Я слышал, как мимо проехали всадники, много всадников, достаточно близко, чтобы я расслышал, как они смеются. Я двинулся в путь не раньше полудня следующего дня, и потратил столько времени, прячась за деревьями у дороги, что до деревни добрался, когда солнце уже садилось. Когда идешь на цыпочках, это сильно замедляет продвижение.
Я не хотел, чтобы он подумал, будто я пытаюсь выставить себя героем. Разговор и без того был достаточно неприятный.
– Как она называлась? – спросил он так тихо, что с первого раза я его не расслышал. – Как называлась деревня?
– Откуда я знаю? Спросить было не у кого, там не было ни единой живой души. Одни трупы. Трупы вдоль единственной улочки, на порогах собственных домов, сброшенные в колодец, плавающие в поилке для лошадей, на столах на площади. Одну женщину затолкали в печку деревенского пекаря – может, это была его жена, или дочка, откуда мне знать? Живот у нее был вспорот, точно мешок с мукой, как и у всех прочих.
Я старался говорить как можно быстрее и равнодушнее, чтобы поскорее покончить с этим. Кое о чем я говорить не стал.
– И что, там никого не осталось? – Он прокашлялся. – В живых не осталось никого.
Это был не вопрос. Мы разговаривали точно в храме, когда священник читает молитву, а молящиеся послушно повторяют последнюю строку. Я сказал:
– Я так и подумал. Пока не услышал детский плач.
Ну что ж, по крайней мере, он избавил меня от необходимости рассказывать хотя бы часть.
– Я… – прошептал он. – Это был я…
Я снова встал. Мне хотелось попытаться передать ему, как это было: тишина, монотонное зудение мух, воняет кровью, дерьмом и гарью – и пронзительный, сердитый, голодный плач, восходящий к небу вместе с последними струйками дыма. Вместо этого я повернулся к нему спиной, сунул руки в карманы фартука и уставился на злую черную лошаденку Тиката, жалея, что у меня не хватило ума захватить с собой остатки «Почек шекната».
– Я не сразу нашел тот дом, – сказал я. – Мне пришлось свернуть в переулок, а там все было изрыто ямами и колеями – впору ноги переломать. Домик был в одну комнату – глинобитные стены, крыша, крытая дерном, обычная деревенская хижина. У порога росли печальницы, это я помню. Над дверью висела небольшая охапка колючей дики.
В тех краях дику вешают над дверью, чтобы отвести зло. Россет ничего не сказал. Я продолжал:
– Дверь была заперта на щеколду и еще чем-то привалена изнутри. Я постучал, толкнул дверь, потом окликнул хозяев.
Я обернулся к нему.
– Я действительно окликал их, Россет. Четыре, пять, шесть раз.
Не знаю, почему мне так хотелось, чтобы он поверил. Какая разница, в конце концов? Но тогда это почему-то казалось важным.
– Я кричал: «Эгей! Там кто-нибудь есть? Есть кто дома? Вы меня слышите?» Но никто не ответил. А ребенок все плакал.
Он попытался снова сказать: «я», но голос ему отказал – только губы шевельнулись. Я услышал снаружи шаги, голоса, и понадеялся, что нас прервут – кто угодно, хоть Шадри, хоть эта проклятая лиса. Лиса не показывалась в трактире с той ночи, когда все полетело в тартарары, но теперь она уже чудилась мне в каждой тени, под каждым кустом. Было бы очень кстати, если бы она именно сейчас забежала в конюшню. Но вокруг не было никого, кроме меня, и голова у меня гудела все сильнее, а в глотке все сильнее пересыхало, а голос мой все звучал. А Россет все смотрел на меня.
– Я подошел к окну, – сказал я. – Выбил посохом ставню и перелез через подоконник. Внутри было темно, Россет, потому что хижина была заперта, а я только что влез с улицы, где светило солнце. Я слышал ребенка – тебя, – но не видел, где ты, и вообще ничего не видел. Мне пришлось некоторое время постоять, чтобы привыкнуть к темноте.
Он знал, что будет дальше. Не в подробностях, как я, но видно было, что он все понял. Он сидел, уставившись в пол, то и дело облизывал губы и на меня не смотрел. Лицо и руки у меня сделались холодные. Я сказал:
– Кто-то ударил меня. Сильно ударил, вот сюда, в голову. Я подумал, что мечом. Я упал, и они все набросились на меня. Они били меня молча – мне казалось, что по меньшей мере дюжина людей колотит меня во все места одновременно, пинает и рубит, точно сечку из корня тиали. Целая дюжина людей убивала меня, а я их даже не видел. Клянусь, мне так показалось.
– Но их было только двое, – сказал Россет. Лицо у него сделалось белым, как у Лукассы, и сморщилось. – Их было только двое.
– Ну, я ведь не мог этого знать, верно? Я тебе говорю, они не произнесли ни слова! Все, что я знал, – это что меня убивают, как собаку!
Я не замечал, что кричу, пока пара лошадей не заржала от испуга.
– Кровь заливала мне глаза, Россет, я ничего не видел, я думал, что мне разрубили череп. Взгляни, вот тут, пятнадцать лет прошло, а до сих пор чувствуется. Я подумал, что сейчас меня ухлопают, как ту женщину в печке, понимаешь?
Россет не ответил. Он встал с сенной кипы и принялся ходить по кругу, безвольно опустив руки и по-прежнему не глядя на меня. Походив, он зачем-то подошел к мерину, которого лечил, потом снова повернулся и остановился. Я сказал:
– Посох был со мной. Мне кое-как удалось подняться, и я просто принялся размахивать им во все стороны, вслепую, в темноте, пытаясь отогнать их. Я просто хотел их отогнать, и все!
Мне пришлось снова сесть. Пот тек с меня ручьями, и я начал задыхаться, словно опять пробежался вверх по лестницам. Россет остался стоять, глядя на меня сверху вниз.
– Моя мать и мой отец, – сказал он.
Я кивнул, ожидая следующего вопроса – того, который я слышу во сне почти каждую ночь, даже теперь. Но он не мог задать его – он не мог произнести ни слова. Поэтому мне пришлось сказать это все самому, несмотря на то что в груди у меня медленно каменел здоровый кусок цемента.
– Я убил их, – сказал я. – Я этого не хотел. Я не знал.
Во сне он обычно с криком бросается на меня, пытаясь вцепиться мне в горло. Я был готов к этому, как и к тому, что Россет расплачется, но он не сделал ни того, ни другого. Колени у него медленно подогнулись, он рухнул на пол и остался стоять на коленях, плотно обхватив себя за плечи и уронив голову. Я услышал тонкий сухой звук. В той сгоревшей деревне я его не слышал.
– Они, должно быть, решили, что это один из убийц вернулся обратно, – сказал я. – Один из солдат, или из разбойников, кто бы они ни были.
Я рассказал ему, что родителей его я похоронил, что я не оставил их гнить вместе с прочими убитыми и что я могу отвести его в ту деревню и показать могилу, если он захочет. Это правда: я мог бы отыскать это ужасное место, даже если бы по нему прокатились морские волны.
Россет раскачивался вперед-назад, чуть заметно.
– И ты забрал меня с собой, – прошептал он, не поднимая глаз. – Ты похоронил их и забрал меня с собой.
– А что мне оставалось? Слава богам, тебя уже отняли от груди. В ближайшем городке я купил козу. Я макал хлеб в парное молоко, и так и кормил тебя всю дорогу.
Я попытался пошутить, чтобы он перестал раскачиваться.
– Ты был тяжеленный, как небольшая наковальня. На одной руке я нес тебя, другой тащил козу – не представляю, как женщины с этим управляются! Если бы ты весил хоть на одну унцию больше, я бы, наверно, бросил тебя, где нашел.
Ну, тут он вскочил! Весь съежился, дрожит, лицо сморщилось, зубы оскалены. Он вцепился в горло – не мне, а себе.
– Лучше бы ты меня бросил! Лучше бы ты оставил меня там, с ними, и отправлялся своей дорогой, сволочь, и больше никогда о нас не вспоминал! Чтоб твое жирное брюхо сгнило! Лучше бы ты дал мне умереть вместе с моей семьей, с моей семьей!
Он кричал и еще много всякого – все, что накопилось у него за пятнадцать лет. Я не перебивал его, ждал, пока не выдохнется. Один раз он меня ударил, но бить он на самом деле не умеет, а мой жир смягчает удары. Когда он наконец умолк, задыхаясь так же, как я, я сказал:
– Мне жаль, что я убил их, твоих родителей. Я пожалел об этом в тот же миг, как остался один в запертом доме и вытер кровь со лба. И с тех пор не переставал жалеть об этом. Я ни на мгновение не забываю об этом, во сне и наяву. Я живу с этим куда дольше твоего. Это мое дело, и оно останется при мне до могилы. Но за что я не стану просить прощения ни у тебя, ни у кого другого – так это за то, что я взял тебя с собой. Несомненно, это был самый дурацкий поступок за всю мою жизнь – но, быть может, это был мой единственный добрый поступок. Ну, может, и не единственный – но, возможно, кроме тебя, мне предъявить будет нечего. Когда придет мой час.
Долго ли мы стояли, глядя друг на друга? Не могу сказать. Но мне казалось, что солнце не раз успело встать и сесть у меня за спиной, что лето сменилось зимой, а зима летом, и я действительно видел, как Россет повзрослел у меня на глазах. Хотел бы я знать, ощущал ли он то же, что и я, глядя на меня, видя меня, чувствуя, как уходит его детство? И все, что я сумел сказать после стольких лет, после того, как столько готовился, было:
– Кроме тебя, мне предъявить будет нечего. Могло бы быть и хуже.
Мы еще немного посмотрели друг другу в глаза, и я добавил:
– Гораздо хуже.
Наконец Россет сказал:
– Я не поеду с Лал и Соукьяном.
Его голос звучал спокойно и отчетливо, без слез и без гнева.
– Но я уеду. Не сегодня, но скоро.
– Когда хочешь, – сказал я. – Сам решишь. Ну, а мне пора идти гонять Шадри и орать на Маринешу. Такая у меня должность – всех дел никогда не переделаешь.
Россет непонимающе уставился на меня. Он никогда не понимает, когда я шучу. За все годы так и не научился. Я повернулся и пошел прочь.
Он окликнул меня, когда я был уже на пороге конюшни.
– Карш!
Я вздрогнул, как будто меня не окликнули, а хлопнули по плечу, когда я думал, что рядом никого нет. Я и не помню, когда он в последний раз называл меня по имени. Россет сказал:
– Я помню песню… Кто-то пел мне песню. Про то, как мы поедем в Бирнарик-Бэй и будем целый день играть на берегу… Это все, что я помню. Я хотел бы знать, как ты думаешь… как ты думаешь, это они пели мне ту песню, мои родители?
Хорошо все-таки, что я такой толстый. Жир смягчает не только удары.
– Такие песни поют только родители, – ответил я. – Наверно, это были они.
Я поскорее вышел из конюшни и пошел во двор. Скоро он будет петь «Бирнарик-Бэй» своим собственным соплякам и каждый раз распускать сопли. Ну и хрен с ним. Дурацкая песня, как и все колыбельные, но это единственная колыбельная, какую я знаю. Я пел ее ему всю дорогу, пока шел через эту разбойничью страну, где я его нашел, всю дорогу до дома, до «Серпа и тесака».
ЛАЛ
– Чего? – переспросила я. – Извини, я не расслышала. Что ты собираешься сделать?
– Мне придется вернуться, – повторил Соукьян. – У меня просто нет другого выхода.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49