Впереди родителей бежали вприпрыжку двое детей. Вся четверка посмотрела на Соловьевых с нескрываемым осуждением. Пройдя всего несколько шагов, женщина не выдержала и вынесла приговор:
— Englanders!
Николай ускорил шаг. Клэр усмехнулась.
— Эта особа точь-в-точь как комод на тонких ножках с выдвинутым верхним ящиком. Неужели местные жители были такими же, когда тебя возили сюда в детстве на каникулы?
— Маленькому мальчику подавай большую грудь, — отозвался Николай.
— Ну да, все американские мужчины — маленькие мальчики, — сказала Клэр. — Извини. Я знаю, как тебя шокирует эта перемена.
— Я очень любил горы, — сказал Николай. — И крестьян из горных деревень любил. Они называли себя не фермерами, а именно крестьянами — Bauern. Они гордились собой. Власти адресовали депеши так: “Herrn Bauer Moser”, “Herrn Bauer Hubner”… До сих пор Bauer — одна из самых распространенных фамилий в их телефонной книге. Пойди, найди в нашей телефонной книге фамилию Peasant, Paysan.
— Ты не считаешь, что в детстве относился к этим крестьянам излишне романтично?
— Возможно. Но мы не вправе их осуждать. Раньше им тяжело жилось. А потом они сделали величайшее в своей истории открытие: туристов легче доить, чем коров. Не надо вставать в четыре утра.
Они присели на скамейку, поставленную муниципалитетом Шнеердорфа в нескольких шагах от тропинки. Отсюда открывался захватывающий вид, надо было только забыть о рекламе нового дезодоранта, прилепленной к спинке скамейки. Неподалеку находился сувенирный киоск, торгующий местными поделками из дерева: оленями, горными козлами и златокрылыми орлами, скопированными с персонажей диснеевских мультфильмов.
— Я далек от сентиментальности, — продолжил Нико. — Ты считаешь, что туристический взрыв — это мелочь, просто неудобство. Но учти, что туристическая индустрия занимает первое место в экономике этой страны, а также многих других стран, вплоть до острова Фиджи. Есть страны, куда за год приезжает гораздо больше туристов, чем численность их собственного населения. Они усеивают горы, побережье, острова. Они превращают местных жителей в паразитов, уничтожают прежний образ жизни, отравляют искусство, традиции ремесел, народную музыку…
Нико так распалился, что без разбору лупил палкой, на которую опирался на прогулке, по камням.
— По-твоему, это простое неудобство, а ведь это глобальный феномен, катализатор всемирного совращения. Все культуры приводятся к банальному общему знаменателю, к норме-стереотипу. Рождается и надувается, как мыльный пузырь, синтетическая псевдокультура. Колониализм умер, но вместо него мы получили кока-колониализм всемирного масштаба. Все нации кока-колонизируют друг друга.
Клэр, зная, что с Нико бесполезно спорить, когда он приходит в такое неистовство, предприняла, тем не менее, слабую попытку:
— Разве у медали нет оборотной стороны? У людей, вроде этой женщины-комода, раньше не было возможности путешествовать. Зачем завидовать их удовольствию?
— Удовольствие? А ты вспомни автобусы, набитые матронами с синими волосами, купившими тур на Гавайи! По двести душ в каждой группе. Организаторы обращаются с ними, как с инкубаторскими несушками, обязанными что ни день откладывать по золотому яичку. Они так все и воспринимают, все им тошно: и местные жители, обдирающие их как липку, и еда, от которой их несет, и наречие, на котором они не в состоянии изъясняться… Вместо того чтобы способствовать взаимопониманию наций, такой туризм сеет только взаимное презрение.
Нико определенно попала шлея под хвост. Клэр недоумевала, в чем причина, хотя отлично знала, как быстро он превращается из филантропа, готового облагодетельствовать весь род людской, в желчного мизантропа. Все эти молнии метал человек, получавший поистине детское удовольствие от путешествий в другие страны. Там его радовало все, вплоть до экзотической формы на служащих таможни.
— Ты обратила внимание, — не унимался он, — сколько презрения вкладывает турист в слово “турист”, обращенное к другому такому же?
— Между прочим, мы оба любим туристические поездки, — возразила Клэр.
— Это другое дело. Мы любим выглядывать из окна поезда, а они путешествуют, как посылки с объявленной ценностью.
Внезапно до Клэр дошло, что Нико каким-то образом объединяет безголовых путешественников и своих “девушек по вызову”, туристический бум и бум в науке — по всей видимости, по принципу схожести опасного осадка. Впрочем, развивая эту тему, она бы рисковала погрузить его в задумчивость, близкую к трансу, как во время выступления Джона Д. Джона.
— Вернемся к Хильде, — предложила она.
— Что за Хильда?
— Та, что раньше прислуживала докторской жене, была славной крестьянской женщиной, пока не обнаружила, что туристы доятся легче коров. Ты сам сказал, что их не за что винить.
— Я прибег к клише. В словаре Бурша и Джона Д. Джона слову “вина” нет места. Они говорят, что винить человека за его деяния, как и хвалить его за них, совершенно бессмысленно. Оценке подлежат разве что хромосомы в его семенной жидкости, схема нервных волокон в коре его головного мозга, адреналин в его артериях, страхи его матушки, общество, в котором он живет. И так далее, сплошь алиби и оправдания, вплоть до Адама с Евой. Даже Бога они снабдили алиби, объявив, что Он умер. Помнишь Архимеда: “Дайте мне точку опоры — и я переверну Землю!” У нас нет этой точки опоры. В смысле морали нет даже ног, чтобы стоять.
— Почему, у нас тобой как раз по две нога. У Харриет, у Уиндхема, у Тони — тоже. Поэтому мы здесь.
Соловьев нагнулся за горстью серого снега, уцелевшего в щели между камней, куда не заглядывало солнце, слепил из него плотный снежок, чтобы запустить им в телеграфный столб — и промахнуться.
— Ты знаешь, о чем я говорю. Верить просто. Не верить тоже просто. Не верить в собственное неверие — вот что трудно.
— Да, знаю, — согласилась Клэр. — Но это придает сил.
— Чтобы вертеться, как белка в колесе…
— Кажется, нам пора возвращаться! — спохватилась Клэр. — Я забыла, кто выступает следующим.
— Петижак. — И Николай захохотал. Весь его гнев мигом испарился. — Вот кто типичная взбесившаяся белка, бесконечно вращающаяся колесо!
III
Никто не знал, даже приблизительно, сколько Раймону Петижаку лет. В международных ежегодниках “Who Is Who” и аналогичных изданиях дата его рождения указывалась с десятилетними расхождениями. Когда редактор проявлял дотошность, Петижак отвечал, что человеку ровно столько лет, на сколько он себя чувствует. Его излюбленной присказкой было:
“Эпатировать буржуа — это старо. Его надо мистифицировать”. Мистификация была его второй натурой, как педантизм у Бурша. Харриет утверждала, что лучший способ опередить истинный возраст Петижака — это воспользоваться ньютоновским законом обратных квадратов: моложавость облика Петижака находилась в обратно пропорциональной зависимости от квадрата расстояния, отделяющего его от наблюдателя. Из противоположного угла небольшого зала он казался сорокалетним мужчиной. Но с началом приближения его кожа делалась все более пергаментной, все более натянутой, как после пластической операции.
Его импровизированное выступление походило, как предрекал Блад, на острое и вязкое рагу. Клэр даже захотелось воспользоваться зубочисткой. Одновременно ее охватил страх. Петижак проповедовал ненависть во имя любви. Постепенно он разошелся, и на смену шарму Мефистофеля пришла желчная злоба: оратор брызгал слюной, буквально источая яд. Клянясь в любви к миру, он объявлял войну необозначенному врагу. Враг этот, которого он неопределенно именовал “Системой”, непрерывно менял облик и наклонности: то это был мифологический монстр, пожирающий собственных детей, то социологическая абстракция, каким-то образом связанная с рекламой стиральных машин. Чудовище было увенчано одновременно железным шлемом и котелком, да еще прижимало к плечу гранатомет. Оно засоряло умы студентов-социологов неверно понятой историей, мучило будущих скульпторов архаичной анатомией; оно было компьютеризованным фашистом-полицейским, с материнской утробы боящимся лобковых волос (для эмбриона это — символ враждебных джунглей) и бессовестным лицемером: “Лицемерие систем, воплощено в чудовищной сегрегации мужских и женских общественных уборных!”
Вся его речь была усеяна такими самопародиями, однако его маниакальная ненависть к “Системе”, к западной цивилизации как таковой, не вызывала ни малейшего сомнения. Система подлежала уничтожению во имя освобождения общества, и единственным способом ее разрушения объявлялась всеобщая гражданская война. В такой войне можно обойтись без ядерного оружия. Ее цель — дезинтеграция всей социальной ткани, волокно за волокном, пока улицы не перестанут быть безопасными для пешеходов, носящих традиционную для Системы одежду, пока те не начнут бояться повернуть ключ зажигания, потом что в машине может быть заложена бомба, сесть в самолет, потому что никто не будет уверен, что он долетит до аэропорта назначения или вообще куда-нибудь долетит. Секретаршам больших индустриальных компаний будет страшно садиться за пишущие машинки — вдруг они взорвутся? Зажиточные обитатели пригородов будут опасаться посылать своих детей в школу — вдруг их захватят в заложники? Школы, так или иначе, закроются, потому что учителям, пытающимся чему-то научить детей, станут смеяться в лицо, а то и бить по лицу и раздевать догола, чтобы излечить от страха перед лобковой растительностью. Количество так называемых насильственных преступлений станет расти по экспоненте, причем это будут не только порожденные самой системой деяния, вроде ограблений, но и ритуальное насилие ради насилия, “чистое искусство”. Власти окажутся беспомощны: что толку ставить заплату на одну дыру, когда вся рубаха расползается по швам? Полиция, охотясь за преступником, прежде всего определяет мотивы преступления; но нельзя отловить убийц, убивающих просто так, не имея на жертву зуба, просто потому, что она — символ Системы, не человек, а предмет…
— Вы постоянно забываете, mes amis, об одном замечательном, совершенно потрясающем обстоятельстве: вы то и дело проходите на темных улицах мимо людей, которые могли бы ради простого удовольствия заехать вам дубиной по голове и безнаказанно скрыться. Почему этого не происходит? Потому что потенциальный человек с дубиной вплетен в общественную ткань, в плотную паутину, систему, базирующуюся на неписаном соглашении, негласном contrat social, гарантирующем Жанну безопасность при встрече с Жаком на темной улице. Его охраняет вовсе не полиция, а эта ткань, этот неписаный договор, без которого каждому Жану и Жаку потребовалось бы по телохранителю. Поэтому при расползании ткани системы исчезает чувство безопасности, закон и порядок превращаются в идиллические воспоминания из прошлого. Цель всеобщей партизанской войны, chers amis, — завершить расползание общественной ткани, которое уже происходит…
Когда он закончил — неожиданно, почти что прервав самого себя на полуслове, словно вдруг заскучал и решил, что продолжать не стоит, — в зале повисла смущенная тишина. Нико был приятно удивлен: оказалось, что его закаленные “девушки по вызову” до сих пор способны смущаться. Он попробовал побудить взглядом высказаться, одного за другим, нескольких участников, но такого желания ни у кого не оказалось. Бруно — и тот недоуменно пожал плечами и сделал жест, означающий “я умываю руки”. Наконец, сэр Ивлин, на протяжении всего выступления Петижака изображавший послеобеденную дремоту, сложив руки на изрядном животике, нарушил молчание.
— Господин председатель, — начал он жалобно, — мне сдается, что все это словесное трюкачество звучит уже, по меньшей мере, лет сто. Начало традиции положила другая стая слабоумных бабуино — нигилисты из счастливой эпохи русского царизма. Если мсье Петижаку знакомо имя некоего Федора Михайловича Достоевского, годы жизни 1821-1881, то очень бы ему советовал прочесть роман означенного автора “Бесы”. Он обнаружит, что озвучиваемое им революционное послание сильно отдает нафталином.
— Раз уж вы взялись цитировать литературные источники, — ответил Петижак, к которому вернулась его обычная дружеская насмешливость, — то я отвечу несокрушимой формулировкой Антуана Арто: “Литература прошлого была хороша для прошлого, но нехороша для настоящего”.
Хальдер отчаянным жестом взъерошил свою седую гриву.
— Программа! — рявкнул он. — Где ваша позитивная программа? Все, что вы тут нам наплели, на программу никак не тянет. Вы просто морочите нам голову!
— Вы не понимаете, — ответил Петижак терпеливо. — Наша программа как раз и состоит в отказе от всякой программы. Движение вперед возможно только тогда, когда вы не знаете, куда движетесь.
— Расскажите об этом генералу.
— Мы не вступаем в диалог с генералами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
— Englanders!
Николай ускорил шаг. Клэр усмехнулась.
— Эта особа точь-в-точь как комод на тонких ножках с выдвинутым верхним ящиком. Неужели местные жители были такими же, когда тебя возили сюда в детстве на каникулы?
— Маленькому мальчику подавай большую грудь, — отозвался Николай.
— Ну да, все американские мужчины — маленькие мальчики, — сказала Клэр. — Извини. Я знаю, как тебя шокирует эта перемена.
— Я очень любил горы, — сказал Николай. — И крестьян из горных деревень любил. Они называли себя не фермерами, а именно крестьянами — Bauern. Они гордились собой. Власти адресовали депеши так: “Herrn Bauer Moser”, “Herrn Bauer Hubner”… До сих пор Bauer — одна из самых распространенных фамилий в их телефонной книге. Пойди, найди в нашей телефонной книге фамилию Peasant, Paysan.
— Ты не считаешь, что в детстве относился к этим крестьянам излишне романтично?
— Возможно. Но мы не вправе их осуждать. Раньше им тяжело жилось. А потом они сделали величайшее в своей истории открытие: туристов легче доить, чем коров. Не надо вставать в четыре утра.
Они присели на скамейку, поставленную муниципалитетом Шнеердорфа в нескольких шагах от тропинки. Отсюда открывался захватывающий вид, надо было только забыть о рекламе нового дезодоранта, прилепленной к спинке скамейки. Неподалеку находился сувенирный киоск, торгующий местными поделками из дерева: оленями, горными козлами и златокрылыми орлами, скопированными с персонажей диснеевских мультфильмов.
— Я далек от сентиментальности, — продолжил Нико. — Ты считаешь, что туристический взрыв — это мелочь, просто неудобство. Но учти, что туристическая индустрия занимает первое место в экономике этой страны, а также многих других стран, вплоть до острова Фиджи. Есть страны, куда за год приезжает гораздо больше туристов, чем численность их собственного населения. Они усеивают горы, побережье, острова. Они превращают местных жителей в паразитов, уничтожают прежний образ жизни, отравляют искусство, традиции ремесел, народную музыку…
Нико так распалился, что без разбору лупил палкой, на которую опирался на прогулке, по камням.
— По-твоему, это простое неудобство, а ведь это глобальный феномен, катализатор всемирного совращения. Все культуры приводятся к банальному общему знаменателю, к норме-стереотипу. Рождается и надувается, как мыльный пузырь, синтетическая псевдокультура. Колониализм умер, но вместо него мы получили кока-колониализм всемирного масштаба. Все нации кока-колонизируют друг друга.
Клэр, зная, что с Нико бесполезно спорить, когда он приходит в такое неистовство, предприняла, тем не менее, слабую попытку:
— Разве у медали нет оборотной стороны? У людей, вроде этой женщины-комода, раньше не было возможности путешествовать. Зачем завидовать их удовольствию?
— Удовольствие? А ты вспомни автобусы, набитые матронами с синими волосами, купившими тур на Гавайи! По двести душ в каждой группе. Организаторы обращаются с ними, как с инкубаторскими несушками, обязанными что ни день откладывать по золотому яичку. Они так все и воспринимают, все им тошно: и местные жители, обдирающие их как липку, и еда, от которой их несет, и наречие, на котором они не в состоянии изъясняться… Вместо того чтобы способствовать взаимопониманию наций, такой туризм сеет только взаимное презрение.
Нико определенно попала шлея под хвост. Клэр недоумевала, в чем причина, хотя отлично знала, как быстро он превращается из филантропа, готового облагодетельствовать весь род людской, в желчного мизантропа. Все эти молнии метал человек, получавший поистине детское удовольствие от путешествий в другие страны. Там его радовало все, вплоть до экзотической формы на служащих таможни.
— Ты обратила внимание, — не унимался он, — сколько презрения вкладывает турист в слово “турист”, обращенное к другому такому же?
— Между прочим, мы оба любим туристические поездки, — возразила Клэр.
— Это другое дело. Мы любим выглядывать из окна поезда, а они путешествуют, как посылки с объявленной ценностью.
Внезапно до Клэр дошло, что Нико каким-то образом объединяет безголовых путешественников и своих “девушек по вызову”, туристический бум и бум в науке — по всей видимости, по принципу схожести опасного осадка. Впрочем, развивая эту тему, она бы рисковала погрузить его в задумчивость, близкую к трансу, как во время выступления Джона Д. Джона.
— Вернемся к Хильде, — предложила она.
— Что за Хильда?
— Та, что раньше прислуживала докторской жене, была славной крестьянской женщиной, пока не обнаружила, что туристы доятся легче коров. Ты сам сказал, что их не за что винить.
— Я прибег к клише. В словаре Бурша и Джона Д. Джона слову “вина” нет места. Они говорят, что винить человека за его деяния, как и хвалить его за них, совершенно бессмысленно. Оценке подлежат разве что хромосомы в его семенной жидкости, схема нервных волокон в коре его головного мозга, адреналин в его артериях, страхи его матушки, общество, в котором он живет. И так далее, сплошь алиби и оправдания, вплоть до Адама с Евой. Даже Бога они снабдили алиби, объявив, что Он умер. Помнишь Архимеда: “Дайте мне точку опоры — и я переверну Землю!” У нас нет этой точки опоры. В смысле морали нет даже ног, чтобы стоять.
— Почему, у нас тобой как раз по две нога. У Харриет, у Уиндхема, у Тони — тоже. Поэтому мы здесь.
Соловьев нагнулся за горстью серого снега, уцелевшего в щели между камней, куда не заглядывало солнце, слепил из него плотный снежок, чтобы запустить им в телеграфный столб — и промахнуться.
— Ты знаешь, о чем я говорю. Верить просто. Не верить тоже просто. Не верить в собственное неверие — вот что трудно.
— Да, знаю, — согласилась Клэр. — Но это придает сил.
— Чтобы вертеться, как белка в колесе…
— Кажется, нам пора возвращаться! — спохватилась Клэр. — Я забыла, кто выступает следующим.
— Петижак. — И Николай захохотал. Весь его гнев мигом испарился. — Вот кто типичная взбесившаяся белка, бесконечно вращающаяся колесо!
III
Никто не знал, даже приблизительно, сколько Раймону Петижаку лет. В международных ежегодниках “Who Is Who” и аналогичных изданиях дата его рождения указывалась с десятилетними расхождениями. Когда редактор проявлял дотошность, Петижак отвечал, что человеку ровно столько лет, на сколько он себя чувствует. Его излюбленной присказкой было:
“Эпатировать буржуа — это старо. Его надо мистифицировать”. Мистификация была его второй натурой, как педантизм у Бурша. Харриет утверждала, что лучший способ опередить истинный возраст Петижака — это воспользоваться ньютоновским законом обратных квадратов: моложавость облика Петижака находилась в обратно пропорциональной зависимости от квадрата расстояния, отделяющего его от наблюдателя. Из противоположного угла небольшого зала он казался сорокалетним мужчиной. Но с началом приближения его кожа делалась все более пергаментной, все более натянутой, как после пластической операции.
Его импровизированное выступление походило, как предрекал Блад, на острое и вязкое рагу. Клэр даже захотелось воспользоваться зубочисткой. Одновременно ее охватил страх. Петижак проповедовал ненависть во имя любви. Постепенно он разошелся, и на смену шарму Мефистофеля пришла желчная злоба: оратор брызгал слюной, буквально источая яд. Клянясь в любви к миру, он объявлял войну необозначенному врагу. Враг этот, которого он неопределенно именовал “Системой”, непрерывно менял облик и наклонности: то это был мифологический монстр, пожирающий собственных детей, то социологическая абстракция, каким-то образом связанная с рекламой стиральных машин. Чудовище было увенчано одновременно железным шлемом и котелком, да еще прижимало к плечу гранатомет. Оно засоряло умы студентов-социологов неверно понятой историей, мучило будущих скульпторов архаичной анатомией; оно было компьютеризованным фашистом-полицейским, с материнской утробы боящимся лобковых волос (для эмбриона это — символ враждебных джунглей) и бессовестным лицемером: “Лицемерие систем, воплощено в чудовищной сегрегации мужских и женских общественных уборных!”
Вся его речь была усеяна такими самопародиями, однако его маниакальная ненависть к “Системе”, к западной цивилизации как таковой, не вызывала ни малейшего сомнения. Система подлежала уничтожению во имя освобождения общества, и единственным способом ее разрушения объявлялась всеобщая гражданская война. В такой войне можно обойтись без ядерного оружия. Ее цель — дезинтеграция всей социальной ткани, волокно за волокном, пока улицы не перестанут быть безопасными для пешеходов, носящих традиционную для Системы одежду, пока те не начнут бояться повернуть ключ зажигания, потом что в машине может быть заложена бомба, сесть в самолет, потому что никто не будет уверен, что он долетит до аэропорта назначения или вообще куда-нибудь долетит. Секретаршам больших индустриальных компаний будет страшно садиться за пишущие машинки — вдруг они взорвутся? Зажиточные обитатели пригородов будут опасаться посылать своих детей в школу — вдруг их захватят в заложники? Школы, так или иначе, закроются, потому что учителям, пытающимся чему-то научить детей, станут смеяться в лицо, а то и бить по лицу и раздевать догола, чтобы излечить от страха перед лобковой растительностью. Количество так называемых насильственных преступлений станет расти по экспоненте, причем это будут не только порожденные самой системой деяния, вроде ограблений, но и ритуальное насилие ради насилия, “чистое искусство”. Власти окажутся беспомощны: что толку ставить заплату на одну дыру, когда вся рубаха расползается по швам? Полиция, охотясь за преступником, прежде всего определяет мотивы преступления; но нельзя отловить убийц, убивающих просто так, не имея на жертву зуба, просто потому, что она — символ Системы, не человек, а предмет…
— Вы постоянно забываете, mes amis, об одном замечательном, совершенно потрясающем обстоятельстве: вы то и дело проходите на темных улицах мимо людей, которые могли бы ради простого удовольствия заехать вам дубиной по голове и безнаказанно скрыться. Почему этого не происходит? Потому что потенциальный человек с дубиной вплетен в общественную ткань, в плотную паутину, систему, базирующуюся на неписаном соглашении, негласном contrat social, гарантирующем Жанну безопасность при встрече с Жаком на темной улице. Его охраняет вовсе не полиция, а эта ткань, этот неписаный договор, без которого каждому Жану и Жаку потребовалось бы по телохранителю. Поэтому при расползании ткани системы исчезает чувство безопасности, закон и порядок превращаются в идиллические воспоминания из прошлого. Цель всеобщей партизанской войны, chers amis, — завершить расползание общественной ткани, которое уже происходит…
Когда он закончил — неожиданно, почти что прервав самого себя на полуслове, словно вдруг заскучал и решил, что продолжать не стоит, — в зале повисла смущенная тишина. Нико был приятно удивлен: оказалось, что его закаленные “девушки по вызову” до сих пор способны смущаться. Он попробовал побудить взглядом высказаться, одного за другим, нескольких участников, но такого желания ни у кого не оказалось. Бруно — и тот недоуменно пожал плечами и сделал жест, означающий “я умываю руки”. Наконец, сэр Ивлин, на протяжении всего выступления Петижака изображавший послеобеденную дремоту, сложив руки на изрядном животике, нарушил молчание.
— Господин председатель, — начал он жалобно, — мне сдается, что все это словесное трюкачество звучит уже, по меньшей мере, лет сто. Начало традиции положила другая стая слабоумных бабуино — нигилисты из счастливой эпохи русского царизма. Если мсье Петижаку знакомо имя некоего Федора Михайловича Достоевского, годы жизни 1821-1881, то очень бы ему советовал прочесть роман означенного автора “Бесы”. Он обнаружит, что озвучиваемое им революционное послание сильно отдает нафталином.
— Раз уж вы взялись цитировать литературные источники, — ответил Петижак, к которому вернулась его обычная дружеская насмешливость, — то я отвечу несокрушимой формулировкой Антуана Арто: “Литература прошлого была хороша для прошлого, но нехороша для настоящего”.
Хальдер отчаянным жестом взъерошил свою седую гриву.
— Программа! — рявкнул он. — Где ваша позитивная программа? Все, что вы тут нам наплели, на программу никак не тянет. Вы просто морочите нам голову!
— Вы не понимаете, — ответил Петижак терпеливо. — Наша программа как раз и состоит в отказе от всякой программы. Движение вперед возможно только тогда, когда вы не знаете, куда движетесь.
— Расскажите об этом генералу.
— Мы не вступаем в диалог с генералами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25