Сам он даже рискнул бы сказать, что благодаря стериновому отравлению и происходит весь процесс старческого вырождения у человека и других млекопитающих. Чем до сих пор еще никто не занимался — так это выяснением вопроса, какую роль играют жирные спирты в жизни тварей вроде карпа. Этому он и посвятил весь последний год. Исследования убедили его вещах в двух-трех: первое — что у карпов жирные спирты в больших количествах не скапливаются; второе — что они не превращаются в более ядовитые стерины; и третье — что оба этих преимущества обусловлены особым составом кишечной флоры карпов. Ах, что это за флора! — пылко вскричал Обиспо. — Какое богатство, какое чудесное разнообразие! — Ему еще не удалось выделить организмы, которые создают у карпа иммунитет к старости, не удалось до конца донять и природу соответствующих химических процессов. Тем не менее главное было установлено. Так или иначе, вместе или в одиночку, эти организмы умудрялись предотвращать переход рыбьих стеринов в яды. Потому-то карпы и жили по двести лет без всяких признаков одряхления.
Может ли флора карпа прижиться в кишечнике млекопитающего? А если да, окажет ли она то же химическое и биологическое воздействие на организм? В последние месяцы он и пытается это выяснить. Сначала ничего не выходило. Однако недавно они применили новый метод — метод, защищающий флору от процесса пищеварения, дающий ей время свыкнуться с новыми условиями. Она стала укореняться. На мышах это сразу дало заметный эффект. Старение приостановилось, даже пошло вспять. С физиологической точки зрения животные стали моложе по меньшей мере года на полтора, по человеческой мерке — столетние моложе шестидесятилетних.
Снаружи, в коридоре зазвенел электрический звонок. Настало время ленча. Они вышли из комнаты и направились к лифту. Обиспо все еще говорил. Мыши, сказал он, зверюшки не очень-то надежные. Он уже начал пробовать то же самое на больших животных. Если получится с собаками и бабуинами, должно получиться и с Дядюшкой Джо.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Почти вся обстановка малой столовой была вывезена из Брайтонского павильона. Красный лакированный стол поддерживали четыре позолоченных дракона, еще два служили кариатидами для каминной доски, тоже красной и лакированной. Это была греза Регентства о восточной роскоши. Нечто вроде того, подумал Джереми, усевшись на алый с золотом стул, нечто вроде того, что при слове «Китай» могло бы привидеться, например, Китсу, или Шелли, или лорду Байрону; точно так же, как прелестная «Леда», вон там, рядышком с «Благовещеньем» Фра Анджелико, есть точное воплощение их фантазий на темы языческой мифологии; самая подходящая иллюстрация (подумав об этом, он усмехнулся про себя) к «Эндимиону» и «Освобожденному Прометею», к «Греческой вазе» и «Одам Психее». Присущие эпохе мысли, чувства и представления разделяются всеми, кто живет и работает в эту эпоху, — всеми, от ремесленника до гения. Регентство есть Регентство, и неважно, берешь ты свой образец сверху или выуживаешь со дна корзины. В 1820 году человек, закрывший глаза и пытающийся нарисовать в воображении створчатые окна, распахнутые навстречу волшебному прибою далеких морей, увидел бы не что иное, как башенки Брайтонского павильона. При мысли об этом Джереми улыбнулся от удовольствия. Этти и Китс, Брайтон и Перси Биши Шелли — какая чудесная тема! Гораздо лучше, чем карпы и Оссиан; лучше, поскольку Нэш и принц-регент забавнее любой, пусть и великовозрастной рыбы. Однако для беседы за накрытым столом не годится даже самая лучшая тема, если вам не с кем ее обсудить. Но кто же, спросил себя Джереми, кто из присутствующих в этой комнате хотел или мог бы поговорить с ним о подобном предмете? Ни мистер Стойт; ни, разумеется, мисс Монсипл, ни две ее молодые подружки, приехавшие из Голливуда, чтобы позавтракать с ней; ни доктор Обиспо, которого мыши интересуют больше, чем книги; ни Питер Бун, который об этих книгах, верно, и слыхом не слыхивал. Единственным, от кого можно было бы ожидать интереса к характерным чертам конца эпохи Георгов, был некто, представленный ему как доктор Герберт Малдж — доктор философии, доктор богословия, директор Тарзана-колледжа. Но в настоящий момент доктор Малдж громко и красноречиво, словно с церковной кафедры, рассуждал о новой Аудитории, которую недавно подарил колледжу Джо Стойт и которую вскоре ждало торжественное открытие. Малдж был крупный, приятной наружности человек и голос имел соответствующий — одновременно сочный и вкрадчивый, звучный и слащавый. Речь его текла неспешно, но плавно и безостановочно. Произнося свои безупречные периоды так, что в них явно слышались Заглавные Буквы, он вдохновенно уверял мистера Стойта и всех, кому была охота его слушать, что для юношей и девушек Тарзана-колледжа будет Истинным Счастьем собраться в прекрасном новом корпусе ради Совместной Деятельности. Например, ради всякого рода Религиозных Отправлений, ради того, чтобы насладиться Лучшими Произведениями Сценического и Музыкального Искусства. О, их ждет настоящий Душевный Подъем! Имя Стойта будут с благоговением и любовью вспоминать многие поколения Питомцев и Питомиц Тарзана-колледжа — он сказал бы даже, что вспоминать его будут вечно, ибо Аудитория есть monumentum aere perennius, След на Песке.
Времени — да, да, без сомнения. След. А теперь, продолжал доктор Малдж, поедая пюре из курицы, теперь колледжу просто необходима новая Школа Искусств. Поскольку Искусство, как мы теперь начинаем понимать, является одним из самых мощных воспитательных средств. Ведь в наше время, в двадцатом веке, Религиозный Дух находит наиболее явное воплощение именно в Искусстве. Посредством Искусства Личность достигает своего полного Творческого Самовыражения и…
«Чушь! — подумал про себя Джереми. — Бред собачий!» И скорбно улыбнулся при мысли о том, что хотел завести с этим имбецилом беседу о связи между Китсом и Брайтонским павильоном.
* * *
Питер Бун обнаружил себя отделенным от мисс Монгипл одной из ее голливудских подружек — той, что посветлее. Желая поглядеть на Вирджинию, он натыкался на препятствие из ресниц и губной помады, из золотистых кудряшек и густого, почти осязаемого аромата гардений. Кого-нибудь другого подобное препятствие, возможно, и отвлекло бы; но Пит обращал на него не больше внимания, чем уделил бы кучке обыкновенной грязи. Его интересовало только то, что находилось за этим передним планом: очаровательно короткая верхняя губка, маленький носик, вид которого трогал до слез — такой этот носик был изящный и дерзкий, такой смешной и милый; длинный завиток блестящих каштановых волос; широко расставленные и широко раскрытые глаза — они мерцали мягким юмором и, казалось ему, таили в своей темно-синей глубине бесконечную нежность, неизмеримую женскую мудрость. Он любил ее так сильно, что саднило в груди, перехватывало дыхание; вместо сердца он чувствовал пустоту, заполнить которую могла лишь она одна.
А она тем временем обсуждала со светловолосым Передним Планом новую роль, которую Переднему Плану удалось отхватить в киностудии «Космополитен-Перльмуттер». Фильм назывался «Скажи это в чулках», а Передний План должен был играть в нем богатую девицу, убежавшую из дома, чтобы жить своим умом, ставшую танцовщицей на Западе, в стриптизе для золотоискателей, и, наконец, вышедшую замуж за ковбоя, оказавшегося сыном миллионера.
— Классная штучка, — сказала Вирджиния — Ты согласен, Пит?
Пит был согласен; он готов был согласиться с чем угодно, лишь бы она этого пожелала.
— Это напомнило мне про Испанию, — заявила мисс Монсипл. И, пока Джереми, подслушивавший их разговор, лихорадочно пытался сообразить, какая цепочка ассоциаций привела ее от «Скажи это в чулках» к гражданской войне — скажем, «Космополитен-Перльмуттер», антисемитизм, нацисты, Франко; или богатая девица, классовая борьба, Москва, Негрин; или стриптиз, модернизм, радикализм, республиканцы, — пока он тщетно силился угадать истину, Вирджиния попросила юношу рассказать им, что он делал в Испании, а когда он начал отнекиваться, стала настаивать — потому что это было так жутко интересно, потому что Передний План еще никогда об этом не слышал, да потому, в конце-то концов, что она так хотела.
Пит покорился. Едва слышно, языком, состоящим из жаргона и клише, перемежаемых словами паразитами и неразборчивыми восклицаниями, — тем языком, подумал Джереми, украдкой слушая его сквозь цветистые разглагольствования доктора Малджа; тем поразительно убогим и жалким языком, на который обрекает большинство молодых англичан и американцев, завзятых демократов, страх показаться слишком непохожими на других, или чересчур много умничающими, или до неприличия кичащимися своей образованностью, — он начал описывать свои приключения в бытность добровольцем, членом Интернациональной бригады в героические дни 1937 года. Это был трогательный рассказ. За безнадежно изуродованной речью Джереми угадывал пылкое стремление юноши к свободе и справедливости; его мужество, его любовь к товарищам; его ностальгию — даже в соседстве с этой коротенькой верхней губкой, даже посреди захватывающего научного поиска — по жизни людей, объединенных верностью общему делу, сплотившихся перед лицом суровых тягот и вместе несущих бремя опасностей и смертельных угроз.
— Точно, — повторял он, — классные были ребята.
Они все были классные ребята: Кнуд, который однажды спас ему жизнь, — это случилось в Арагоне; Ангон и Мак, и несчастный малыш Дино, которого убили; Андре, который потерял ногу; Ян, у которого была жена и двое детей; Фриц, который шесть месяцев провел в нацистском концлагере, и все остальные — самые чудесные ребята на свете. А он-то хорош — подвел их, взял и свалился с ревматизмом, а потом схлопотал миокардит — а это означало негодность к строевой службе, нельзя ничего, кроме сидячей работы. Поэтому он и сидит здесь, извиняющимся тоном сказал Питер. Но до чего ж тогда было здорово! Вот, например, когда они с Кнудом сделали ночную вылазку, взобрались в темноте но обрыву и застали врасплох целый взвод марокканцев; убили человек шесть и вернулись с пулеметом и тремя пленными.
— А как вы относитесь к Творческому Труду, мистер Пордидж?
Джереми, позволивший себе возмутительно расслабиться и забыть о докторе Малдже, виновато встрепенулся.
— К творческому труду? — промямлил он, пытаясь выиграть время. — К творческому труду? Ну конечно, положительно. Вне всякого сомнения, — уже увереннее закончил он.
— Рад слышать от вас это, — произнес Малдж. — Потому что именно такова цель, к которой я стремлюсь в Тарзана. Творческий Труд — все более и более Творческий. Сказать вам, какая у меня заветная мечта? — Ни Стойт, ни Джереми не отозвались на предложение. Однако Малдж, нимало не смутившись, продолжал: — Я хочу сделать из Тарзана активный Центр Новой Цивилизации, которой суждено расцвести здесь, на Западе. — Он поднял большую, пухлую руку, точно принося торжественную клятву. — Наш Замечательный Город ЛосАнджелес скоро превратится в Афины Двадцатого Века. Я хочу, чтобы Тарзана стал его Парфеноном и его Академией, его Стоей и его Святилищем Муз. Религия, Искусство, Философия, Наука — я хочу, чтобы Тарзана стал для них родным домом, чтобы благодаря нам они согревали своим теплом мир, чтобы…
Посреди рассказа о марокканцах и ночной стычке Пит, словно очнувшись, заметил, что его слушает только Передний План. Вирджиния — сначала украдкой, а потом совершенно прямо и откровенно — переключила свое внимание на соседей слева; там доктор Обиспо нашептывал что-то другой ее подруге, шатенке.
— Как-как? — спросила Вирджиния.
Обиспо наклонился поближе к ней и начал снова. Три головы, гладкая черная, темно-русая в тщательно завитых кудряшках и золотисто-каштановая, почти соприкасались. По выражению на их лицах Пит догадался, что доктор рассказывает один из своих любимых непристойных анекдотов. Утихшая было под действием ее улыбки и просьбы рассказать об Испании сосущая боль в груди — на том месте, где вместо сердца зияла пустота, — возобновилась с удвоенной силой. Это была сложная боль, смешанная из ревности и мучительного чувства утраты и собственной неполноценности, из боязни, что его ангела могут развратить, и еще более глубокого страха, который он не отваживался даже сознательно сформулировать, что и развращать-то некого, что ангел этот вовсе не такой уж ангел, каким видится ему в свете его пылкой любви. Красноречие Пита мигом иссякло. Он умолк.
— Ну, и что же дальше? — спросил Передний План с написанным на лице жадным интересом и восхищением перед его отвагой, которое всякий другой юноша счел бы чрезвычайно лестным.
Он покачал головой.
— Так, ничего особенного.
— Но марокканцы-то…
— Черт! — нетерпеливо воскликнул он. — Да какое это имеет значение?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40