Мы отвергаем диктатуру пролетариата, подобно тому как наши отцы отвергли божественное право короля. Мы отрицаем непогрешимость большинства, как они отрицали непогрешимость папы. Свободные Британцы борются за…» Элинор никак не удавалось перевернуть страницу. Борются за что? — думала она. За диктатуру Эверарда и непогрешимость Уэбли? Она подула; непокорные страницы разошлись.
«…за справедливость и свободу. Они стремятся к тому, чтобы правили лучшие, каково бы ни было их происхождение. Карьера должна быть открыта перед каждым, кто обладает способностями. Это и есть справедливость. Они требуют, чтобы каждый вопрос разрешался беспристрастно, разумно, независимо от партийных предрассудков или от мнения бессмысленного большинства. Это и есть свобода. Тот, кто воображает, будто свобода есть синоним всеобщего избирательного права…» Хлопнула входная дверь; в холле раздался громкий голос. На лестнице послышались громкие, поспешные шаги; весь дом дрожал от них. Дверь в кабинет распахнулась, точно позади неё взорвалась бомба. В комнату со взрывом громких извинений и приветствий вошёл Эверард Уэбли.
— Как мне заслужить ваше прощение? — воскликнул он, сжимая её руки. — Но если бы вы знали, в каком водовороте я живу! Какое счастье снова видеть вас! Вы ничуть не изменились. По-прежнему прекрасны. — Он пристально посмотрел на неё. — Все те же спокойные светлые глаза, все те же полные, грустные губы. И какой у вас чудесный вид.
Она улыбнулась ему в ответ. У него были очень тёмные глаза: издали казалось, что они состоят из одного зрачка. Красивые глаза, думала она, но слишком волнуют своим пристальным, блестящим взглядом. Несколько мгновений она смотрела ему прямо в глаза, потом отвернулась.
— Вы тоже, — сказала она, — вы все такой же. Но почему, собственно, мы должны меняться? — Она снова посмотрела ему в лицо и заметила, что он все ещё не спускает с неё пристального взгляда. — Десять месяцев и путешествие в тропики не делают человека другим.
— Слава Богу! — засмеялся Эверард. — Пойдёмте позавтракаем. — А Филип? — спросил он, когда им подали рыбу. — Он тоже все такой же?
— Ещё более такой же, если это возможно.
— Ещё более такой же. — Эверард кивнул. — Понятно. Этого следовало ожидать. Зрелище дикарей, разгуливающих в чем мать родила, должно было укрепить его скептическое отношение к вечным истинам.
Элинор улыбнулась, но в то же время его насмешка слегка обидела её.
— А какое действие оказало на вас зрелище многих англичан, разгуливающих в гороховых мундирах? — отпарировала она.
Эверард рассмеялся.
— Укрепило мою веру в вечные истины, разумеется.
— В вечные истины — в том числе и в самого себя? Он кивнул.
— В том числе, разумеется, и в самого себя.
Они, улыбаясь, глядели друг на друга. И снова Элинор первая опустила глаза.
— Спасибо, что вы мне это сказали: сама я, пожалуй, не догадалась бы, что вы тоже одна из вечных истин.
Наступило молчание.
— Не извольте воображать, — сказал он наконец тоном, ставшим из шутливого серьёзным, — что вам удастся вывести меня из себя, сказав, что у меня закружилась голова. — Он говорил мягко, но в нем чувствовалась огромная сила. — Другим людям это иногда удаётся. Но, знаете ли, низшим животным не очень-то позволяют быть надоедливыми. Их давят. И с людьми разговаривают разумно.
— Приятно слышать, что я хоть человек, — рассмеялась Элинор.
— Вы думаете, что успех вскружил мне голову? — продолжал он. — В известном смысле это, пожалуй, и верно. Но вся беда в том, что я считаю этот успех заслуженным. Скромность вредна, если она ложная. Мильтон сказал: «Ничто так не полезно человеку, как высокая самооценка, если она оправданна и справедлива». Я знаю, что моё высокое мнение о себе справедливо и заслуженно. Я знаю, я абсолютно убеждён, что я могу сделать все, что я хочу. Какой смысл отрицать то, что я знаю? Я буду господином, я буду диктовать свою волю. У меня есть решимость и мужество. Очень скоро у меня будет организованная сила. А тогда я захвачу власть. Я знаю это — зачем же мне притворяться, будто я не знаю? — Он откинулся на спинку стула. Воцарилось молчание.
«Как глупо, — думала Элинор, — как смешно рассуждать подобным образом». Её критически настроенный интеллект восставал против её чувств. Чувства её были возбуждены. Его слова, его голос — такой мягкий, но в то же время полный скрытой силы и страсти — волновали её. Когда он сказал: «Я буду господином», по всему её телу разлилась такая теплота, точно она выпила глинтвейна. «Как смешно», — повторила она про себя, пытаясь отомстить ему за его лёгкую победу, пытаясь наказать изменников внутри своей души, которые так легко сдались ему. Но сделанного не переделаешь. Может быть, эти слова действительно смешны, и все-таки, когда он произносил их, её охватила дрожь восхищения, она почувствовала себя взбудораженной, у неё возникло непонятное желание ликовать и громко смеяться.
Лакей переменил тарелки. Они говорили на всякие безразличные темы: о её путешествии, о том, что произошло в Лондоне в её отсутствие, об общих знакомых. Принесли кофе; они закурили сигареты и снова замолчали. «Чем нарушится это молчание?» — с некоторым страхом спрашивала себя Элинор. Но она сама знала, чем оно кончится, и именно это пророческое знание заставляло её бояться. Может быть, она сумеет опередить его и сама нарушит молчание. Может быть, если она будет продолжать болтать, ей удастся не выходить из круга незначительных тем до той минуты, когда пора будет прощаться. Но неожиданно оказалось, что говорить ей не о чем. Она почувствовала себя словно парализованной приближением неизбежного. Она могла только сидеть и ждать. И наконец неизбежное произошло.
— Вы помните, — медленно сказал он, не глядя на неё, — что я говорил вам перед вашим отъездом?
— Мне кажется, мы решили не возвращаться к этому.
Он откинул голову назад и тихонько рассмеялся.
— Напрасно вам так кажется. — Он посмотрел на неё и увидел в её глазах растерянность и тревогу, увидел в них мольбу о пощаде. Но Эверард не знал пощады. Он положил локти на стол и подался вперёд. Она опустила глаза. — Вы сказали, что внешне я не изменился, — сказал он своим мягким голосом, в котором чувствовалась скрытая страсть и сила. — Что ж, внутренне я тоже не изменился. Я все такой же, Элинор, я все такой же, как перед вашим отъездом. Я люблю вас по-прежнему, Элинор. Нет, я люблю вас ещё сильней. — Её рука неподвижно лежала на столе. Он взял её в свою руку. — Элинор, — прошептал он.
Она покачала головой, не подымая глаз. Но он все говорил, мягко и страстно.
— Вы не знаете, что такое любовь, — сказал он. — Вы не знаете, что я могу дать вам. Любовь, безудержную и безрассудную, как потерянная надежда. И в то же время нежную, как любовь матери к больному ребёнку. Любовь неистовую и тихую: неистовую, как преступление, и тихую, как сон.
«Слова, — думала Элинор, — глупые мелодраматические слова». Но они волновали её, так же как его хвастовство.
— Прошу вас, Эверард, — сказала она вслух, — не надо больше. — Она не хотела поддаваться своему волнению. Она посмотрела ему в лицо, в его блестящие пытливые глаза, и сделала над собой усилие, чтобы не отвести взгляда. Она заставила себя рассмеяться, она покачала головой. — Вы отлично знаете, что это невозможно.
— Единственное, что я знаю, — медленно сказал он, — это что вы боитесь. Боитесь вернуться к жизни. Потому что все эти годы вы были наполовину мертвы. У вас не было возможности жить полной жизнью. И вы знаете, что я могу дать вам эту возможность. И вы боитесь, вы боитесь!
— Какой вздор! — сказала она. — Все это декламация и мелодрама.
— И может быть, по-своему, вы правы, — продолжал он. — Жить по-настоящему, жить полной жизнью — не шуточное дело. Но, черт возьми, — добавил он, и голос его вдруг загремел — проявилась таившаяся в нем сила, — это увлекательно!
— Господи, до чего вы меня напугали! — сказала она. — Нельзя же так кричать! — Но она испытывала не только страх. Нервы и самая её плоть все ещё трепетали от непонятного, но бурного ликования, которое пробудил в ней его голос. «Но это же смешно», — убеждала она себя. И все-таки ей казалось, что она слышала его голос всем своим телом. Казалось, что от его отзвуков у неё трепетала диафрагма. «Смешно», — повторила она. И что это за любовь такая, о которой он говорит с таким волнением? Просто случайные вспышки страсти в промежутке между работой. Он презирал женщин, ненавидел их за то, что они отнимают у мужчин время и энергию. Он не раз говорил при ней, что у него нет времени для любви. Его ухаживание было почти оскорбительно, как приставание к уличной женщине. — Образумьтесь, Эверард, — сказала она.
Эверард опустил её руку и со смехом откинулся на спинку стула.
— Ладно, — ответил он. — Но только на сегодня.
— Навсегда. — Она почувствовала огромное облегчение. — К тому же, — с иронической улыбочкой добавила она, повторяя сказанную им когда-то фразу, — вы не принадлежите к сословию бездельников и паразитов, у вас есть дела поважнее любви.
Некоторое время Эверард молча смотрел на неё, и его лицо было строгим и задумчивым. Дела? Поважнее? Да, конечно, это так. Он сердился на самого себя за то, что он так желал её. Сердился на Элинор за то, что она отказывалась удовлетворить его желание.
— Ну что ж, побеседуем о Шекспире? — саркастически спросил он. — Или о музыкальных стаканах ?
Счётчик показывал три шиллинга и шесть пенсов. Филип дал шофёру пять шиллингов и поднялся по ступеням портика своего клуба; вслед ему раздавались благодарственные восклицания шофёра. Давать на чай больше чем следует вошло у него в привычку. Он делал это не из показной щедрости и не потому, что он требовал или хотел потребовать особой услужливости. Наоборот, немногие люди предъявляли к слугам меньшие требования, чем Филип, относились так терпеливо к недостатку услужливости и с такой готовностью прощали нерадивость. Его кажущаяся щедрость была внешним выражением презрения к людям, но полного угрызений совести и раскаяния. Он словно говорил: «Бедняга! Прости меня за то, что я выше тебя». Возможно также, что излишними чаевыми он просил извинения именно за свою деликатность. Его малая требовательность происходила столько же от страха и нелюбви к ненужному общению с людьми, сколько от внимательности и доброты. От тех, кто оказывал ему услуги, Филип требовал немного по той простой причине, что он стремился соприкасаться с ними как можно меньше. Их присутствие мешало ему. Он не любил, когда в его жизнь вторгались посторонние люди. Ему было неприятно оттого, что он принуждён был разговаривать с этими посторонними людьми, входить с ними в непосредственное соприкосновение на почве не интеллекта, а чувства, понимания, желаний. Он по возможности избегал всякого общения, а когда это ему не удавалось, старался устранить из него все личное и человеческое. Щедрость Филипа была возмещением за его бесчеловечную доброту к тем, на кого она была направлена. Он как бы откупался от собственной совести.
Дверь была открыта. Он вошёл. Вестибюль был просторный, полутёмный, прохладный, весь в колоннах. Аллегорическая мраморная группа работы сэра Фрэнсиса Чантри — «Наука и Добродетель, побеждающие Страсти», — изогнувшись в отменно классических позах, стояла в нише на лестнице. Он повесил шляпу и прошёл в курительную, чтобы просмотреть газеты в ожидании приглашённых. Первым явился Спэндрелл.
— Скажите, — сказал Филип, когда они обменялись приветствиями и заказали вермут, — скажите мне скорей, пока он не пришёл, что с моим нелепым шурином? Что у них там такое с Люси Тэнтемаунт?
Спэндрелл пожал плечами.
— Что обычно бывает в таких случаях? К тому же уместно ли здесь вдаваться в детали? — Кивком головы он показал на присутствующих: поблизости сидели министр, двое судей и епископ.
Филип рассмеялся.
— Но я хотел только узнать, насколько все это серьёзно и как долго это может продлиться…
— Со стороны Уолтера — очень серьёзно. Что же касается продолжительности — кто знает? Впрочем, Люси скоро уезжает за границу.
— И то слава Богу! Ах, вот и он. — Это был Уолтер. — А вот Иллидж. — Он помахал рукой. Уолтер с Иллиджем отказались от аперитива. — В таком случае идёмте в столовую.
Столовая в клубе Филипа была огромна. Два ряда алебастровых коринфских колонн поддерживали раззолоченный потолок. Со стен светло-шоколадного цвета взирали портреты знаменитых членов клуба, ныне покойных. По обеим сторонам каждого из шести окон висели винно-красные портьеры; пол был устлан мягкими винно-красными коврами; лакеи в винно-красных ливреях скользили почти невидимо, как жучки-листоеды в лесу.
— Мне всегда нравилась эта зала, — сказал Спэндрелл, входя. — Похоже на декорации к пиру Валтасара.
— Весьма англиканского Валтасара, — уточнил Уолтер.
— Ну и ну! — воскликнул Иллидж, рассматривая комнату.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78
«…за справедливость и свободу. Они стремятся к тому, чтобы правили лучшие, каково бы ни было их происхождение. Карьера должна быть открыта перед каждым, кто обладает способностями. Это и есть справедливость. Они требуют, чтобы каждый вопрос разрешался беспристрастно, разумно, независимо от партийных предрассудков или от мнения бессмысленного большинства. Это и есть свобода. Тот, кто воображает, будто свобода есть синоним всеобщего избирательного права…» Хлопнула входная дверь; в холле раздался громкий голос. На лестнице послышались громкие, поспешные шаги; весь дом дрожал от них. Дверь в кабинет распахнулась, точно позади неё взорвалась бомба. В комнату со взрывом громких извинений и приветствий вошёл Эверард Уэбли.
— Как мне заслужить ваше прощение? — воскликнул он, сжимая её руки. — Но если бы вы знали, в каком водовороте я живу! Какое счастье снова видеть вас! Вы ничуть не изменились. По-прежнему прекрасны. — Он пристально посмотрел на неё. — Все те же спокойные светлые глаза, все те же полные, грустные губы. И какой у вас чудесный вид.
Она улыбнулась ему в ответ. У него были очень тёмные глаза: издали казалось, что они состоят из одного зрачка. Красивые глаза, думала она, но слишком волнуют своим пристальным, блестящим взглядом. Несколько мгновений она смотрела ему прямо в глаза, потом отвернулась.
— Вы тоже, — сказала она, — вы все такой же. Но почему, собственно, мы должны меняться? — Она снова посмотрела ему в лицо и заметила, что он все ещё не спускает с неё пристального взгляда. — Десять месяцев и путешествие в тропики не делают человека другим.
— Слава Богу! — засмеялся Эверард. — Пойдёмте позавтракаем. — А Филип? — спросил он, когда им подали рыбу. — Он тоже все такой же?
— Ещё более такой же, если это возможно.
— Ещё более такой же. — Эверард кивнул. — Понятно. Этого следовало ожидать. Зрелище дикарей, разгуливающих в чем мать родила, должно было укрепить его скептическое отношение к вечным истинам.
Элинор улыбнулась, но в то же время его насмешка слегка обидела её.
— А какое действие оказало на вас зрелище многих англичан, разгуливающих в гороховых мундирах? — отпарировала она.
Эверард рассмеялся.
— Укрепило мою веру в вечные истины, разумеется.
— В вечные истины — в том числе и в самого себя? Он кивнул.
— В том числе, разумеется, и в самого себя.
Они, улыбаясь, глядели друг на друга. И снова Элинор первая опустила глаза.
— Спасибо, что вы мне это сказали: сама я, пожалуй, не догадалась бы, что вы тоже одна из вечных истин.
Наступило молчание.
— Не извольте воображать, — сказал он наконец тоном, ставшим из шутливого серьёзным, — что вам удастся вывести меня из себя, сказав, что у меня закружилась голова. — Он говорил мягко, но в нем чувствовалась огромная сила. — Другим людям это иногда удаётся. Но, знаете ли, низшим животным не очень-то позволяют быть надоедливыми. Их давят. И с людьми разговаривают разумно.
— Приятно слышать, что я хоть человек, — рассмеялась Элинор.
— Вы думаете, что успех вскружил мне голову? — продолжал он. — В известном смысле это, пожалуй, и верно. Но вся беда в том, что я считаю этот успех заслуженным. Скромность вредна, если она ложная. Мильтон сказал: «Ничто так не полезно человеку, как высокая самооценка, если она оправданна и справедлива». Я знаю, что моё высокое мнение о себе справедливо и заслуженно. Я знаю, я абсолютно убеждён, что я могу сделать все, что я хочу. Какой смысл отрицать то, что я знаю? Я буду господином, я буду диктовать свою волю. У меня есть решимость и мужество. Очень скоро у меня будет организованная сила. А тогда я захвачу власть. Я знаю это — зачем же мне притворяться, будто я не знаю? — Он откинулся на спинку стула. Воцарилось молчание.
«Как глупо, — думала Элинор, — как смешно рассуждать подобным образом». Её критически настроенный интеллект восставал против её чувств. Чувства её были возбуждены. Его слова, его голос — такой мягкий, но в то же время полный скрытой силы и страсти — волновали её. Когда он сказал: «Я буду господином», по всему её телу разлилась такая теплота, точно она выпила глинтвейна. «Как смешно», — повторила она про себя, пытаясь отомстить ему за его лёгкую победу, пытаясь наказать изменников внутри своей души, которые так легко сдались ему. Но сделанного не переделаешь. Может быть, эти слова действительно смешны, и все-таки, когда он произносил их, её охватила дрожь восхищения, она почувствовала себя взбудораженной, у неё возникло непонятное желание ликовать и громко смеяться.
Лакей переменил тарелки. Они говорили на всякие безразличные темы: о её путешествии, о том, что произошло в Лондоне в её отсутствие, об общих знакомых. Принесли кофе; они закурили сигареты и снова замолчали. «Чем нарушится это молчание?» — с некоторым страхом спрашивала себя Элинор. Но она сама знала, чем оно кончится, и именно это пророческое знание заставляло её бояться. Может быть, она сумеет опередить его и сама нарушит молчание. Может быть, если она будет продолжать болтать, ей удастся не выходить из круга незначительных тем до той минуты, когда пора будет прощаться. Но неожиданно оказалось, что говорить ей не о чем. Она почувствовала себя словно парализованной приближением неизбежного. Она могла только сидеть и ждать. И наконец неизбежное произошло.
— Вы помните, — медленно сказал он, не глядя на неё, — что я говорил вам перед вашим отъездом?
— Мне кажется, мы решили не возвращаться к этому.
Он откинул голову назад и тихонько рассмеялся.
— Напрасно вам так кажется. — Он посмотрел на неё и увидел в её глазах растерянность и тревогу, увидел в них мольбу о пощаде. Но Эверард не знал пощады. Он положил локти на стол и подался вперёд. Она опустила глаза. — Вы сказали, что внешне я не изменился, — сказал он своим мягким голосом, в котором чувствовалась скрытая страсть и сила. — Что ж, внутренне я тоже не изменился. Я все такой же, Элинор, я все такой же, как перед вашим отъездом. Я люблю вас по-прежнему, Элинор. Нет, я люблю вас ещё сильней. — Её рука неподвижно лежала на столе. Он взял её в свою руку. — Элинор, — прошептал он.
Она покачала головой, не подымая глаз. Но он все говорил, мягко и страстно.
— Вы не знаете, что такое любовь, — сказал он. — Вы не знаете, что я могу дать вам. Любовь, безудержную и безрассудную, как потерянная надежда. И в то же время нежную, как любовь матери к больному ребёнку. Любовь неистовую и тихую: неистовую, как преступление, и тихую, как сон.
«Слова, — думала Элинор, — глупые мелодраматические слова». Но они волновали её, так же как его хвастовство.
— Прошу вас, Эверард, — сказала она вслух, — не надо больше. — Она не хотела поддаваться своему волнению. Она посмотрела ему в лицо, в его блестящие пытливые глаза, и сделала над собой усилие, чтобы не отвести взгляда. Она заставила себя рассмеяться, она покачала головой. — Вы отлично знаете, что это невозможно.
— Единственное, что я знаю, — медленно сказал он, — это что вы боитесь. Боитесь вернуться к жизни. Потому что все эти годы вы были наполовину мертвы. У вас не было возможности жить полной жизнью. И вы знаете, что я могу дать вам эту возможность. И вы боитесь, вы боитесь!
— Какой вздор! — сказала она. — Все это декламация и мелодрама.
— И может быть, по-своему, вы правы, — продолжал он. — Жить по-настоящему, жить полной жизнью — не шуточное дело. Но, черт возьми, — добавил он, и голос его вдруг загремел — проявилась таившаяся в нем сила, — это увлекательно!
— Господи, до чего вы меня напугали! — сказала она. — Нельзя же так кричать! — Но она испытывала не только страх. Нервы и самая её плоть все ещё трепетали от непонятного, но бурного ликования, которое пробудил в ней его голос. «Но это же смешно», — убеждала она себя. И все-таки ей казалось, что она слышала его голос всем своим телом. Казалось, что от его отзвуков у неё трепетала диафрагма. «Смешно», — повторила она. И что это за любовь такая, о которой он говорит с таким волнением? Просто случайные вспышки страсти в промежутке между работой. Он презирал женщин, ненавидел их за то, что они отнимают у мужчин время и энергию. Он не раз говорил при ней, что у него нет времени для любви. Его ухаживание было почти оскорбительно, как приставание к уличной женщине. — Образумьтесь, Эверард, — сказала она.
Эверард опустил её руку и со смехом откинулся на спинку стула.
— Ладно, — ответил он. — Но только на сегодня.
— Навсегда. — Она почувствовала огромное облегчение. — К тому же, — с иронической улыбочкой добавила она, повторяя сказанную им когда-то фразу, — вы не принадлежите к сословию бездельников и паразитов, у вас есть дела поважнее любви.
Некоторое время Эверард молча смотрел на неё, и его лицо было строгим и задумчивым. Дела? Поважнее? Да, конечно, это так. Он сердился на самого себя за то, что он так желал её. Сердился на Элинор за то, что она отказывалась удовлетворить его желание.
— Ну что ж, побеседуем о Шекспире? — саркастически спросил он. — Или о музыкальных стаканах ?
Счётчик показывал три шиллинга и шесть пенсов. Филип дал шофёру пять шиллингов и поднялся по ступеням портика своего клуба; вслед ему раздавались благодарственные восклицания шофёра. Давать на чай больше чем следует вошло у него в привычку. Он делал это не из показной щедрости и не потому, что он требовал или хотел потребовать особой услужливости. Наоборот, немногие люди предъявляли к слугам меньшие требования, чем Филип, относились так терпеливо к недостатку услужливости и с такой готовностью прощали нерадивость. Его кажущаяся щедрость была внешним выражением презрения к людям, но полного угрызений совести и раскаяния. Он словно говорил: «Бедняга! Прости меня за то, что я выше тебя». Возможно также, что излишними чаевыми он просил извинения именно за свою деликатность. Его малая требовательность происходила столько же от страха и нелюбви к ненужному общению с людьми, сколько от внимательности и доброты. От тех, кто оказывал ему услуги, Филип требовал немного по той простой причине, что он стремился соприкасаться с ними как можно меньше. Их присутствие мешало ему. Он не любил, когда в его жизнь вторгались посторонние люди. Ему было неприятно оттого, что он принуждён был разговаривать с этими посторонними людьми, входить с ними в непосредственное соприкосновение на почве не интеллекта, а чувства, понимания, желаний. Он по возможности избегал всякого общения, а когда это ему не удавалось, старался устранить из него все личное и человеческое. Щедрость Филипа была возмещением за его бесчеловечную доброту к тем, на кого она была направлена. Он как бы откупался от собственной совести.
Дверь была открыта. Он вошёл. Вестибюль был просторный, полутёмный, прохладный, весь в колоннах. Аллегорическая мраморная группа работы сэра Фрэнсиса Чантри — «Наука и Добродетель, побеждающие Страсти», — изогнувшись в отменно классических позах, стояла в нише на лестнице. Он повесил шляпу и прошёл в курительную, чтобы просмотреть газеты в ожидании приглашённых. Первым явился Спэндрелл.
— Скажите, — сказал Филип, когда они обменялись приветствиями и заказали вермут, — скажите мне скорей, пока он не пришёл, что с моим нелепым шурином? Что у них там такое с Люси Тэнтемаунт?
Спэндрелл пожал плечами.
— Что обычно бывает в таких случаях? К тому же уместно ли здесь вдаваться в детали? — Кивком головы он показал на присутствующих: поблизости сидели министр, двое судей и епископ.
Филип рассмеялся.
— Но я хотел только узнать, насколько все это серьёзно и как долго это может продлиться…
— Со стороны Уолтера — очень серьёзно. Что же касается продолжительности — кто знает? Впрочем, Люси скоро уезжает за границу.
— И то слава Богу! Ах, вот и он. — Это был Уолтер. — А вот Иллидж. — Он помахал рукой. Уолтер с Иллиджем отказались от аперитива. — В таком случае идёмте в столовую.
Столовая в клубе Филипа была огромна. Два ряда алебастровых коринфских колонн поддерживали раззолоченный потолок. Со стен светло-шоколадного цвета взирали портреты знаменитых членов клуба, ныне покойных. По обеим сторонам каждого из шести окон висели винно-красные портьеры; пол был устлан мягкими винно-красными коврами; лакеи в винно-красных ливреях скользили почти невидимо, как жучки-листоеды в лесу.
— Мне всегда нравилась эта зала, — сказал Спэндрелл, входя. — Похоже на декорации к пиру Валтасара.
— Весьма англиканского Валтасара, — уточнил Уолтер.
— Ну и ну! — воскликнул Иллидж, рассматривая комнату.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78