Четыре треугольника равны двум прямоугольникам исходного построения. И, следовательно, квадрат, построенный на гипотенузе, равен сумме двух квадратов, построенных на двух других сторонах, на которые с помощью прямоугольников был разделен исходный квадрат.
Совершенно не математическим языком, но четко и с непоколебимой логикой излагал Гвидо свое доказательство. Робин слушал, я с его круглого веснушчатого лица не сходило выражение полного недоумения.
— Treno Поезд (итал.)., — повторял он время от времени. — Treno. Нарисуй мне поезд.
— Сейчас, — молил Гвидо. — Погоди минуточку. Ты только взгляни сюда. Взгляни-ка! — Он готов был задобрить Робина чем угодно. — Это так красиво. И так легко.
Так легко… Теорема Пифагора помогла мне понять, откуда взялись музыкальные вкусы Гвидо. Он не был юным Моцартом нашей мечты: он был маленьким Архимедом и, как большинство людей такого склада, обнаружил случайный поворот в сторону музыки.
— Treno, treno! — кричал Робин, сердясь все сильней и сильней, по мере того как шло объяснение. А так как Гвидо настойчиво продолжал свое доказательство, то малыш окончательно вышел из себя:
— Cattivo Злой (итал.). Гвидо! — закричал он и набросился на товарища с кулаками.
— Ну, ладно, — сказал Гвидо, сдаваясь. — Давай нарисую тебе поезд.
И он начал водить по камням обожженной палочкой.
С минуту я молча смотрел. Это был не очень хороший поезд. Гвидо мог придумать и доказать теорему Пифагора, но рисовальщиком он не был.
— Гвидо, — позвал я.
Дети обернулись и посмотрели наверх.
— Кто научил тебя рисовать эти квадраты? — Ведь кто-нибудь мог показать.
— Никто. — Он покачал головой, обеспокоенно, словно боясь, что допустил в чертеже ошибку, начал оправдываться и объяснять: — Видите ли, по-моему, это очень красиво. Потому что эти квадраты вместе, — он показал на два маленьких квадрата на первом чертеже, — точно такие же, как тот один. — И, обведя квадрат гипотенузы на втором чертеже, он посмотрел на меня чуть ли не с виноватой улыбкой. Я кивнул.
— Да, это очень красиво, вправду очень красиво, — сказал я.
На его лице появилось выражение радостного облегчения; он рассмеялся от удовольствия.
— Ведь как получается, — сказал он, спеша поделиться со мной замечательным секретом, который он открыл. — Вы разрезаете длинные квадраты (так он называл прямоугольники) на два куска, а потом эти четыре куска, совсем одинаковые, потому что… потому что — ах, я должен был раньше сказать, — потому что эти линии, видите…
— А я хочу поезд, — настаивал Робин. Опершись о перила балкона, я смотрел на детей. И думал о чуде, свидетелем которого только что был, и о том, что оно означает.
Я спрашивал себя: неужели гений рождается лишь изредка и чисто случайно? В чем причина того, что одновременно у какого-то одного народа вдруг появляется целая плеяда гениев? Тэн считал, что Леонардо, Микеланджело и Рафаэль родились потому, что настало время великих художников и условия Италии благоприятствовали этому. В устах француза-рационалиста XIX века эта доктрина звучит странно и даже мистически, но тем не менее она, может быть, верна. А что же сказать о тех, кто родился как бы вне своего времени? Как быть с такими?
Какое счастье, думал я, что этот ребенок родился в те времена, когда он сможет легко найти приложение своим способностям! К его услугам тщательно разработанные аналитические методы исследования; до него уже существует богатейший накопленный опыт. А что если он родился бы в те времена, когда строили Стоунхендж? Культовое сооружение из камней в Англии — II тысячелетие до н. э. Целая жизнь ушла бы у него на то, чтобы открыть начатки элементарных знаний; он бы лишь смутно угадывал идеи, которые теперь имеет возможность доказать. В наши дни он за пять лет овладеет науками, для открытия которых потребовались целые поколения людей.
Думал я и о роковой судьбе всех великих людей, которые родились столь безнадежно рано, что опередили свое время: они не достигли ничего или почти ничего. Бетховен в Древней Греции, думал я, должен был бы удовольствоваться тем, что играл бы тощие мелодии на флейте или на лире; ему вряд ли удалось бы даже представить себе природу гармонии.
Дети в саду начали играть в поезд. Они топали друг за другом, надув щеки и округлив рот, как изображают дующих зефиров — символов ветра. Робин пыхтел, как паровоз, а Гвидо, ухватив его за полу курточки, шаркал ногами и свистел. Они двигались вперед, давали задний ход, останавливались у воображаемых станций, маневрировали, с грохотом проезжали мосты, проскакивали туннели, сходили с рельсов и терпели крушения. Юный Архимед выглядел таким же счастливым, как и мой маленький всклокоченный варвар. Всего несколько минут назад он был занят теоремой Пифагора. Теперь, гудя и свистя без перерыва на воображаемых рельсах, он с огромным удовольствием шаркал ногами и бегал взад-вперед среди клумб, то скрываясь в зелени, то выскакивая из темных туннелей лавра. Пусть человек обещает стать Архимедом, но пока что это не мешает ему быть обыкновенным, жизнерадостным ребенком. Я думал о необычайности таланта, о том, что он как бы выделен из остальной части сознания, отделен от него и почти не зависит от опыта. Вундеркинды типичны для музыки и математики; остальные таланты зреют медленно под влиянием эмоционального опыта, в процессе развития. До тридцати лет Бальзак выделялся только отсутствием способностей, а Моцарт уже в четыре года был музыкантом.
В последующие недели я начал чередовать ежедневные уроки музыки с занятиями математикой. Это был скорее намек на уроки: я высказывал какие-то предположения, упоминал методы и предоставлял ребенку самому доходить до всех деталей. Так я познакомил его с алгеброй, показав второе доказательство теоремы Пифагора. При этом доказательстве надо опустить перпендикуляр из прямого угла на гипотенузу; далее исходят из того, что так как образовавшиеся треугольники подобны один другому и первому треугольнику и, следовательно, пропорциональные отношения соответствующих сторон у них равны, то можно в алгебраической форме показать, что а^2 + b^2 (квадраты катетов) равно m^2 + n^2 (квадраты двух частей гипотенузы) + 2mn, что, в свою очередь, как легко доказать алгебраически, равняется (m+n)^2, или квадрату гипотенузы. Гвидо был в таком же восторге от начатков алгебры, как если бы я подарил ему игрушечный двигатель, работающий от котла, который подогревается спиртовкой; его восторг был даже больше, потому что мотор ведь может сломаться или надоесть. Он каждый день делал открытия, которые казались ему исключительно прекрасными: новая игрушка была неисчерпаема по своим возможностям.
В перерывах между приложением алгебры ко второй книге Эвклида мы производили опыты с окружностями: втыкали бамбуковые палки в высохшую землю, измеряли тени, падавшие в разное время дня, и делали из наших наблюдений увлекательные выводы. Иногда мы для забавы резали и складывали листки бумаги, превращая их в кубы и пирамиды. Однажды Гвидо явился, держа в маленьких перепачканных лапках неуклюже склеенный двенадцатигранник.
— Е tanto bello! — говорил он, показывая свой бумажный кристалл; и когда я спросил, как он умудрился сделать его, он просто улыбнулся и ответил, что это очень легко. Мы с Элизабет переглянулись и рассмеялись. Но, выражаясь фигурально, куда бы правильнее было бы, если б я встал на четыре лапы в, помахивая отростком духовного хвоста, лаем выразил бы свое удивление и восхищение.
Лето стояло необычайно жаркое. К концу июля наш маленький Робин, непривычный к такой высокой температуре, побледнел и выглядел усталым; он потерял аппетит, стал вялым и апатичным. Доктор посоветовал увезти его в горы. Мы решили недель на 10-12 уехать в Швейцарию. На прощание я подарил Гвидо первые пять книг Эвклида на итальянском языке. Он полистал страницы, с восторгом разглядывая рисунки.
— Если бы я умел читать как следует, — сказал он. — Но я такой тупой. Только теперь я и вправду попробую научиться.
* * *
Из нашего отеля близ Гриндельвальда мы от имени Робина слали мальчику открытки с изображением альпийских гор, швейцарских домиков, коров, эдельвейсов и т. п. Ответов не было, но, мы их и не ждали. Сам Гвидо писать не умел, а мы не видели причин, по которым его отец или сестры взяли бы на себя труд ответить за него. Мы считали, что раз нет новостей, значит, новости хорошие. И вот однажды, в начале сентября, в отель пришло какое-то странное письмо. Хозяин выставил его для всеобщего обозрения за стеклом на доске объявлений, чтобы тот, кто сочтет себя адресатом, мог его взять. Идя на завтрак, Элизабет остановилась у доски и увидела письмо.
— Так это же от Гвидо, — сказала она.
Я подошел и через ее плечо взглянул на конверт. Письмо было без марки и густо покрыто почтовыми штемпелями. По всему конверту расползались огромные печатные буквы, видно было, что карандашом водила неуверенная рука. В первой строке стояло: «Al babbo di Robin», затем следовало искаженное название гостиницы и городка. Вокруг адреса озадаченные почтовые работники нацарапали кучу предполагаемых поправок. Письмо не меньше двух недель путешествовало взад я вперед по всей Европе.
«Al babbo di Robin». Отцу Робина. — Я засмеялся. Молодцы почтальоны, все-таки доставили.
Я отправился в контору директора, предъявил документы, подтверждающие мое право получить это письмо, отдал пятьдесят сантимов доплаты за отсутствие марки, после чего витрину открыли в отдали мне письмо. Мы отправились есть свой завтрак.
Внимательно рассмотрев письмо, мы дружно рассмеялись: великолепное сочинение!
— И все благодаря Эвклиду, — добавил я. — Вот что значит следовать господствующей страсти.
Но когда я вскрыл конверт и увидел его содержание, я больше не смеялся. Письмо было короткое и почта телеграфное по стилю:
«Я у хозяйки,—говорилось в письме,—мне не нравится что у меня отняли книгу Не хочу больше играть Хочу домой Приезжайте скорей Гвидо».
— О чем это?
Я передал письмо Элизабет.
— Проклятая баба завладела им, — сказал я.
* * *
Утопающие в мраморных слезах ангелы с опрокинутыми факелами, статуи девочек и херувимов, фигуры, окутанные вуалями, — самые странные и многоразличные изваяния кивали и протягивали вслед нам руки — аллегории рядом с беспощадной правдой.
С разбитых колонн и с более скромных крестов и надгробий — отовсюду глядели несмываемые, коричневые, отпечатанные на жести фотографии, вставленные в камень и застекленные. Усопшие дамы в геометрическом, кубистском оформлении, модном тридцать лет назад — два черных шелковых конуса соприкасаются вершинами у талия, а вместо рук — шарики-локти, переходящие в полированные цилиндры, — эти дамы печально улыбаются из мраморных рамок; улыбка губ да белые пальцы — вот единственные человеческие атрибуты, которые выступают из геометрического массива их одежд. Мужчины, черноусые и белобородые, гладковыбрнтые молодые люди… Один смотрят на цас в упор, другие отводят взгляд, поворачиваются боком и показывают свой римский профиль. Дети в жестких праздничных нарядах, широко раскрыв глаза, улыбаются в объектив, одни— с надеждой, ожидая, что вылетит птичка, другие — недоверчиво, твердо зная, что она не вылетят, — улыбаются старательно и послушно, потому что им так велели взрослые.
Богатые покоятся отдельно, в щетинистых, готических, мраморных павильонах; там сквозь решетчатые двери виднеются бледные лики Плачущих и безутешных Гениев, которые охраняют покой могил. А менее преуспевающее большинство людей спит целыми коммунами, в тесноте, под мраморными полями, выросшими из отдельных могильных плит.
И пока мы с Карло шли через город мертвых, я думал о том, что здесь еще живы и первобытный культ мертвых и чисто материальная забота об их загробном благополучии — все то, что некогда заставляло древних строить своим усопшим каменные жилища, в то время как при жизни они ютились в плетеных, крытых соломой хижинах. Все это здесь куда более живуче, чем у нас.
— Если б я знал, — твердил Карло, — если б я только знал. — Голос его откуда-то издалека проник сквозь мои размышления: — Ведь сначала он против и слова не сказал. Откуда же мне было знать, что он примет все так близко к сердцу? А она все время обманывала меня, все время врала.
Я снова начал убеждать его, что он ни в чем не виноват. Хотя, конечно, тут была и его вина. Да и моя тоже. Я обязан был предвидеть такую возможность и как-то оградить мальчика. А Карло не должен был отпускать ребенка даже временно, «на пробу», как бы эта женщина ни давила на него. А давила она изрядно. Предки Карло более ста лет сидели на своей земле, а теперь по наущению синьоры Бонди старик начал грозиться выгнать их. Тяжко оставить насиженные места, да и землю для аренды найти нелегко. А между тем им дали понять, что они могут оставаться, если Карло отдаст ей мальчика — сначала совсем ненадолго, просто, чтобы посмотреть, привыкнет ли он и каковы будут его успехи.
1 2 3 4 5
Совершенно не математическим языком, но четко и с непоколебимой логикой излагал Гвидо свое доказательство. Робин слушал, я с его круглого веснушчатого лица не сходило выражение полного недоумения.
— Treno Поезд (итал.)., — повторял он время от времени. — Treno. Нарисуй мне поезд.
— Сейчас, — молил Гвидо. — Погоди минуточку. Ты только взгляни сюда. Взгляни-ка! — Он готов был задобрить Робина чем угодно. — Это так красиво. И так легко.
Так легко… Теорема Пифагора помогла мне понять, откуда взялись музыкальные вкусы Гвидо. Он не был юным Моцартом нашей мечты: он был маленьким Архимедом и, как большинство людей такого склада, обнаружил случайный поворот в сторону музыки.
— Treno, treno! — кричал Робин, сердясь все сильней и сильней, по мере того как шло объяснение. А так как Гвидо настойчиво продолжал свое доказательство, то малыш окончательно вышел из себя:
— Cattivo Злой (итал.). Гвидо! — закричал он и набросился на товарища с кулаками.
— Ну, ладно, — сказал Гвидо, сдаваясь. — Давай нарисую тебе поезд.
И он начал водить по камням обожженной палочкой.
С минуту я молча смотрел. Это был не очень хороший поезд. Гвидо мог придумать и доказать теорему Пифагора, но рисовальщиком он не был.
— Гвидо, — позвал я.
Дети обернулись и посмотрели наверх.
— Кто научил тебя рисовать эти квадраты? — Ведь кто-нибудь мог показать.
— Никто. — Он покачал головой, обеспокоенно, словно боясь, что допустил в чертеже ошибку, начал оправдываться и объяснять: — Видите ли, по-моему, это очень красиво. Потому что эти квадраты вместе, — он показал на два маленьких квадрата на первом чертеже, — точно такие же, как тот один. — И, обведя квадрат гипотенузы на втором чертеже, он посмотрел на меня чуть ли не с виноватой улыбкой. Я кивнул.
— Да, это очень красиво, вправду очень красиво, — сказал я.
На его лице появилось выражение радостного облегчения; он рассмеялся от удовольствия.
— Ведь как получается, — сказал он, спеша поделиться со мной замечательным секретом, который он открыл. — Вы разрезаете длинные квадраты (так он называл прямоугольники) на два куска, а потом эти четыре куска, совсем одинаковые, потому что… потому что — ах, я должен был раньше сказать, — потому что эти линии, видите…
— А я хочу поезд, — настаивал Робин. Опершись о перила балкона, я смотрел на детей. И думал о чуде, свидетелем которого только что был, и о том, что оно означает.
Я спрашивал себя: неужели гений рождается лишь изредка и чисто случайно? В чем причина того, что одновременно у какого-то одного народа вдруг появляется целая плеяда гениев? Тэн считал, что Леонардо, Микеланджело и Рафаэль родились потому, что настало время великих художников и условия Италии благоприятствовали этому. В устах француза-рационалиста XIX века эта доктрина звучит странно и даже мистически, но тем не менее она, может быть, верна. А что же сказать о тех, кто родился как бы вне своего времени? Как быть с такими?
Какое счастье, думал я, что этот ребенок родился в те времена, когда он сможет легко найти приложение своим способностям! К его услугам тщательно разработанные аналитические методы исследования; до него уже существует богатейший накопленный опыт. А что если он родился бы в те времена, когда строили Стоунхендж? Культовое сооружение из камней в Англии — II тысячелетие до н. э. Целая жизнь ушла бы у него на то, чтобы открыть начатки элементарных знаний; он бы лишь смутно угадывал идеи, которые теперь имеет возможность доказать. В наши дни он за пять лет овладеет науками, для открытия которых потребовались целые поколения людей.
Думал я и о роковой судьбе всех великих людей, которые родились столь безнадежно рано, что опередили свое время: они не достигли ничего или почти ничего. Бетховен в Древней Греции, думал я, должен был бы удовольствоваться тем, что играл бы тощие мелодии на флейте или на лире; ему вряд ли удалось бы даже представить себе природу гармонии.
Дети в саду начали играть в поезд. Они топали друг за другом, надув щеки и округлив рот, как изображают дующих зефиров — символов ветра. Робин пыхтел, как паровоз, а Гвидо, ухватив его за полу курточки, шаркал ногами и свистел. Они двигались вперед, давали задний ход, останавливались у воображаемых станций, маневрировали, с грохотом проезжали мосты, проскакивали туннели, сходили с рельсов и терпели крушения. Юный Архимед выглядел таким же счастливым, как и мой маленький всклокоченный варвар. Всего несколько минут назад он был занят теоремой Пифагора. Теперь, гудя и свистя без перерыва на воображаемых рельсах, он с огромным удовольствием шаркал ногами и бегал взад-вперед среди клумб, то скрываясь в зелени, то выскакивая из темных туннелей лавра. Пусть человек обещает стать Архимедом, но пока что это не мешает ему быть обыкновенным, жизнерадостным ребенком. Я думал о необычайности таланта, о том, что он как бы выделен из остальной части сознания, отделен от него и почти не зависит от опыта. Вундеркинды типичны для музыки и математики; остальные таланты зреют медленно под влиянием эмоционального опыта, в процессе развития. До тридцати лет Бальзак выделялся только отсутствием способностей, а Моцарт уже в четыре года был музыкантом.
В последующие недели я начал чередовать ежедневные уроки музыки с занятиями математикой. Это был скорее намек на уроки: я высказывал какие-то предположения, упоминал методы и предоставлял ребенку самому доходить до всех деталей. Так я познакомил его с алгеброй, показав второе доказательство теоремы Пифагора. При этом доказательстве надо опустить перпендикуляр из прямого угла на гипотенузу; далее исходят из того, что так как образовавшиеся треугольники подобны один другому и первому треугольнику и, следовательно, пропорциональные отношения соответствующих сторон у них равны, то можно в алгебраической форме показать, что а^2 + b^2 (квадраты катетов) равно m^2 + n^2 (квадраты двух частей гипотенузы) + 2mn, что, в свою очередь, как легко доказать алгебраически, равняется (m+n)^2, или квадрату гипотенузы. Гвидо был в таком же восторге от начатков алгебры, как если бы я подарил ему игрушечный двигатель, работающий от котла, который подогревается спиртовкой; его восторг был даже больше, потому что мотор ведь может сломаться или надоесть. Он каждый день делал открытия, которые казались ему исключительно прекрасными: новая игрушка была неисчерпаема по своим возможностям.
В перерывах между приложением алгебры ко второй книге Эвклида мы производили опыты с окружностями: втыкали бамбуковые палки в высохшую землю, измеряли тени, падавшие в разное время дня, и делали из наших наблюдений увлекательные выводы. Иногда мы для забавы резали и складывали листки бумаги, превращая их в кубы и пирамиды. Однажды Гвидо явился, держа в маленьких перепачканных лапках неуклюже склеенный двенадцатигранник.
— Е tanto bello! — говорил он, показывая свой бумажный кристалл; и когда я спросил, как он умудрился сделать его, он просто улыбнулся и ответил, что это очень легко. Мы с Элизабет переглянулись и рассмеялись. Но, выражаясь фигурально, куда бы правильнее было бы, если б я встал на четыре лапы в, помахивая отростком духовного хвоста, лаем выразил бы свое удивление и восхищение.
Лето стояло необычайно жаркое. К концу июля наш маленький Робин, непривычный к такой высокой температуре, побледнел и выглядел усталым; он потерял аппетит, стал вялым и апатичным. Доктор посоветовал увезти его в горы. Мы решили недель на 10-12 уехать в Швейцарию. На прощание я подарил Гвидо первые пять книг Эвклида на итальянском языке. Он полистал страницы, с восторгом разглядывая рисунки.
— Если бы я умел читать как следует, — сказал он. — Но я такой тупой. Только теперь я и вправду попробую научиться.
* * *
Из нашего отеля близ Гриндельвальда мы от имени Робина слали мальчику открытки с изображением альпийских гор, швейцарских домиков, коров, эдельвейсов и т. п. Ответов не было, но, мы их и не ждали. Сам Гвидо писать не умел, а мы не видели причин, по которым его отец или сестры взяли бы на себя труд ответить за него. Мы считали, что раз нет новостей, значит, новости хорошие. И вот однажды, в начале сентября, в отель пришло какое-то странное письмо. Хозяин выставил его для всеобщего обозрения за стеклом на доске объявлений, чтобы тот, кто сочтет себя адресатом, мог его взять. Идя на завтрак, Элизабет остановилась у доски и увидела письмо.
— Так это же от Гвидо, — сказала она.
Я подошел и через ее плечо взглянул на конверт. Письмо было без марки и густо покрыто почтовыми штемпелями. По всему конверту расползались огромные печатные буквы, видно было, что карандашом водила неуверенная рука. В первой строке стояло: «Al babbo di Robin», затем следовало искаженное название гостиницы и городка. Вокруг адреса озадаченные почтовые работники нацарапали кучу предполагаемых поправок. Письмо не меньше двух недель путешествовало взад я вперед по всей Европе.
«Al babbo di Robin». Отцу Робина. — Я засмеялся. Молодцы почтальоны, все-таки доставили.
Я отправился в контору директора, предъявил документы, подтверждающие мое право получить это письмо, отдал пятьдесят сантимов доплаты за отсутствие марки, после чего витрину открыли в отдали мне письмо. Мы отправились есть свой завтрак.
Внимательно рассмотрев письмо, мы дружно рассмеялись: великолепное сочинение!
— И все благодаря Эвклиду, — добавил я. — Вот что значит следовать господствующей страсти.
Но когда я вскрыл конверт и увидел его содержание, я больше не смеялся. Письмо было короткое и почта телеграфное по стилю:
«Я у хозяйки,—говорилось в письме,—мне не нравится что у меня отняли книгу Не хочу больше играть Хочу домой Приезжайте скорей Гвидо».
— О чем это?
Я передал письмо Элизабет.
— Проклятая баба завладела им, — сказал я.
* * *
Утопающие в мраморных слезах ангелы с опрокинутыми факелами, статуи девочек и херувимов, фигуры, окутанные вуалями, — самые странные и многоразличные изваяния кивали и протягивали вслед нам руки — аллегории рядом с беспощадной правдой.
С разбитых колонн и с более скромных крестов и надгробий — отовсюду глядели несмываемые, коричневые, отпечатанные на жести фотографии, вставленные в камень и застекленные. Усопшие дамы в геометрическом, кубистском оформлении, модном тридцать лет назад — два черных шелковых конуса соприкасаются вершинами у талия, а вместо рук — шарики-локти, переходящие в полированные цилиндры, — эти дамы печально улыбаются из мраморных рамок; улыбка губ да белые пальцы — вот единственные человеческие атрибуты, которые выступают из геометрического массива их одежд. Мужчины, черноусые и белобородые, гладковыбрнтые молодые люди… Один смотрят на цас в упор, другие отводят взгляд, поворачиваются боком и показывают свой римский профиль. Дети в жестких праздничных нарядах, широко раскрыв глаза, улыбаются в объектив, одни— с надеждой, ожидая, что вылетит птичка, другие — недоверчиво, твердо зная, что она не вылетят, — улыбаются старательно и послушно, потому что им так велели взрослые.
Богатые покоятся отдельно, в щетинистых, готических, мраморных павильонах; там сквозь решетчатые двери виднеются бледные лики Плачущих и безутешных Гениев, которые охраняют покой могил. А менее преуспевающее большинство людей спит целыми коммунами, в тесноте, под мраморными полями, выросшими из отдельных могильных плит.
И пока мы с Карло шли через город мертвых, я думал о том, что здесь еще живы и первобытный культ мертвых и чисто материальная забота об их загробном благополучии — все то, что некогда заставляло древних строить своим усопшим каменные жилища, в то время как при жизни они ютились в плетеных, крытых соломой хижинах. Все это здесь куда более живуче, чем у нас.
— Если б я знал, — твердил Карло, — если б я только знал. — Голос его откуда-то издалека проник сквозь мои размышления: — Ведь сначала он против и слова не сказал. Откуда же мне было знать, что он примет все так близко к сердцу? А она все время обманывала меня, все время врала.
Я снова начал убеждать его, что он ни в чем не виноват. Хотя, конечно, тут была и его вина. Да и моя тоже. Я обязан был предвидеть такую возможность и как-то оградить мальчика. А Карло не должен был отпускать ребенка даже временно, «на пробу», как бы эта женщина ни давила на него. А давила она изрядно. Предки Карло более ста лет сидели на своей земле, а теперь по наущению синьоры Бонди старик начал грозиться выгнать их. Тяжко оставить насиженные места, да и землю для аренды найти нелегко. А между тем им дали понять, что они могут оставаться, если Карло отдаст ей мальчика — сначала совсем ненадолго, просто, чтобы посмотреть, привыкнет ли он и каковы будут его успехи.
1 2 3 4 5