Каждые пятьдесят два года наступал конец вселенной, боги гибли, храмы рушились, всякая небесная и земная сущность меняла имя. И кто знает, может статься, народы, вошедшие в историю как очередные завоеватели этих мест, на самом деле — один и тот же народ, и его летопись прерывалась только массовыми кровавыми потрясениями, о чем и поведали нам каменные изваяния. Вот они, покоренные селения с названием-иероглифом, местные божества вверх ногами, вот пленники в цепях, вот головы принесенных в жертву.
Туристская фирма прислала нам гида по имени Алонсо — здоровенного детину с плоским, как у ольмеков (миштеков? сапотеков?), лицом. Показ знаменитого барельефа «Лос Дансантес» — «Танцующие» — он сопровождает бурной мимикой и жестикуляцией. Танцуют, оказывается, далеко не все, а только те, у кого ноги в движении (Алонсо делает несколько па). Часть изображенных — скорее всего астрономы: приставив руку ко лбу, они наблюдают за звездами (Алонсо принимает позу астронома). Основная же группа — это роженицы во время схваток (Алонсо демонстрирует). Выясняется, что в этом храме заговаривали от тяжелых родов, а барельеф, по всей видимости, служил ритуальным целям. В самом деле, танец, как магическое подражание, мог существенно облегчить роды, особенно если плод выходил не головой, а ножками. Один из рельефов представляет кесарево сечение и что-то вроде матки и фаллопиевых труб (окончательно перестав церемониться, Алонсо иллюстрирует всю эту женскую подноготную, наводя на мысль, что хирургические терзания в равной мере сопутствуют смерти и рождению).
От жестов и мимики нашего гида веет кровожадностью, словно на всё вокруг идоложертвенные храмы отбрасывают жутковатую тень. Вот и фигуры на барельефе обретают связующую нить: будто бы день и час для кровавого обряда высчитывают по звездам, танцевальная вакханалия служит ему фоном... Самоё рождение человека преследует, кажется, единственную цель — произвести на свет очередного воина и отправить его на захват очередной жертвы... Даже в той части барельефа, где показано, как люди бегают, борются или играют в мяч, не о безмятежных спортивных соревнованиях идет речь, а о пленниках, обязанных таким способом выяснять, кому первому отправляться на алтарь.
— В жертву приносили проигравшего? — уточняю я.
— Ничего подобного! Победившего! — И лицо Алонсо озаряется светом. — Это великая честь — подставить грудь под удар обсидианового ножа! — Если минуту назад этот славный потомок альмеков воспевал величие древней науки, то сейчас в порыве патриотической гордости за прародителей он не может не воздать хвалу обычаю приносить в жертву трепещущее человеческое сердце: ведь каждое утро солнце должно вставать и освещать землю.
Тут-то Оливия и задала свой вопрос:
— А потом? Что потом делали с трупом?
Алонсо замер.
— Допустим, жертву принесли, — допытывается Оливия. — А дальше? Куда девали тело, внутренности? Сжигали?
— Нет, не сжигали.
— А как? Приношение богам все-таки. Не закопаешь же... И бросить нельзя — сгниет...
— Лос сопилотес, — ответил тогда Алонсо. — Стервятники. Алтарь подчищали стервятники. Все останки уносили в небо они.
— Стервятники... И только? — не унимается Оливия, а я никак не пойму, куда она клонит.
Алонсо увиливает от ответа, пытается переменить тему, торопливо ведет нас по проходу от жилища жрецов к храму, где те появлялись не иначе как в страшных масках. Потихоньку педагогический раж нашего чичероне начинает раздражать. Впечатление такое, будто он вдалбливает в наши пустые головы элементарные вещи, хотя сам, понимаете ли, знает в тысячу раз больше. Вероятно, Оливия почувствовала это раньше, чем я, и сразу отгородилась от Алонсо досадливым молчанием. Она молчала весь остаток экскурсии по раскопкам, всю обратную дорогу в трясучем джипе.
Дорога на Оахаку состояла из одних поворотов. Несколько раз я пытался заглянуть Оливии в глаза, но — тщетно, хотя она сидела прямо напротив. То ли сильная тряска тому виной, то ли разница в высоте сидений, но я все время утыкался взглядом ей в рот (она его в задумчивости приоткрыла). Впервые в жизни ее зубы показались не в ослепительной улыбке, впервые я увидел в них то, чем они, собственно, являются — орудиями вгрызания, разрывания, перекусывания... Как, бывает, по глазам читают мысли, так по крепким, острым зубам я догадался о ее затаенном желании.
Мы вернулись в гостиницу. Чтобы попасть в номер, предстояло пройти через большой зал (бывшую монастырскую капеллу). Еще в коридоре мы услышали странный грохот: словно низвергалась, брызгала, клокотала, журчала и снова взлетала вверх тысяча струй водопада. Чем ближе мы подходили, тем явственней распадался этот первоначально однородный шум на стрекот, щебет, трели, писк, свист, щелчки — словно в огромной вольере, хлопая крыльями, волновалась огромная птичья стая. С высоты порога (зал был несколькими ступеньками ниже) нам открылась необозримая панорама дамских весенних шляпок, окружавших накрытые столики.
В стране шла предвыборная кампания: избирали нового президента. Жена официального кандидата устроила неимоверных масштабов прием, пригласив на чай жен самых уважаемых граждан Оахаки. Под широченными пустынными сводами бывшей капеллы одновременно болтали триста мексиканок! Это грандиозное акустическое явление, буквально подмявшее нас под себя, возникло от слияния сотен женских голосов и звона чашек, чайных ложек и кромсающих куски праздничного пирога ножей. Над почтенным собранием возвышался гигантский цветной портрет круглолицей дамы с темными, гладко зачесанными волосами, в голубом платье с наглухо застегнутым воротником — вылитый председатель Мао.
Единственная возможность попасть во внутренний дворик, а оттуда на нашу лестницу — протискиваться между сидящими. Уже в конце пути мы замечаем, как из глубины зала навстречу нам с распростертыми объятиями спешит чуть ли не единственный на приеме мужчина. Это наш добрый приятель Салустьяно Веласко, важное лицо в новой президентской команде, а посему — непременный участник наиболее ответственных предвыборных мероприятий. Мы его не видели с тех пор, как уехали из Мехико. Желая явить нам, сколь рад он нечаянной встрече, и, очевидно, расспросить о свежих впечатлениях (а заодно, пожалуй, хоть немного передохнуть от царящей в зале атмосферы безраздельного женского господства, смущавшей его рыцарскую убежденность в превосходстве мужчин), Салустьяно покинул почетное место за столиком и вышел вместе с нами во двор гостиницы.
Начал он не столько с расспросов об увиденном, сколько с перечисления того, что мы, конечно же, не смогли увидеть, но, будь он с нами, увидели бы непременно. Страстные знатоки своего края почему-то считают святой обязанностью вести беседу именно в таком ключе. Разумеется, делают они это с намерениями самыми благими, но умудряются все же подпортить настроение бедняге-путешественнику, которого распирает гордость за свои маленькие и большие открытия. Застольный шум благородного гинекея докатывается и до патио, заглушая добрую половину из сказанного нами друг другу. От этого меня все время гложет сомнение: не упрекает ли Салустьяно нас, будто мы что-то не посмотрели, хотя минуту назад сообщили, что как раз это и посмотрели.
— А сегодня мы ездили в Монте-Альбан! — силюсь я перекричать шум. — Видели лестницы, барельефы, жертвенники!..
Салустьяно подносит палец к губам, а затем поднимает его вверх. Это значит: взволнован настолько, что слов просто нет. И немедленно вываливает на нас кучу каких-то сведений из области археологии и этнографии. Я бы рад выслушать его повнимательнее, но голос его тонет в назойливом гуле дамской трапезы. По жестам, по отдельным словам, которые удается-таки разобрать — сангре, обсидиана, дивинидад солар , — догадываюсь, что речь идет о человеческих жертвоприношениях. Говорит он с благоговейным трепетом и священным ужасом, глубоко сознавая, в отличие от неотесанного чичероне, непреходящую ценность этого факта для мировой культуры.
Тут Оливия и вставила какую-то реплику. Она всегда все схватывает на лету, а потому исхитрилась уследить за потоком красноречия Салустьяно. Я догадался, что спросила она его о том же, о чем и давешнего гида: куда девались останки жертвы?
Во взгляде нашего друга, устремившемся к Оливии, заиграли искорки понимания. До меня тоже наконец дошло, что стоит за ее вопросом, тем более к Салустьяно вернулся конфиденциально-заговорщический тон. Правда, чем тише он говорил, тем легче преодолевали его слова шумовой барьер.
— Кто его знает... Жрецы... Часть ритуала... Почти ничего не известно... От посторонних скрывали... Да, ритуальная трапеза... Жрец — за божество... Но ведь жертва — пища богов...
Стало быть, Оливия добивалась от него признания самого факта? Между тем она настаивала:
— Ну, а как эта трапеза проходила?
— Повторяю: толком ничего не известно. Вроде бы участвовали и знать, и воины... Жертва, став частью божества, излучала божественную силу... — Здесь Салустьяно вновь перешел на горделиво-драматическую декламацию. — Лишь воин, пленивший жертву, не смел прикасаться к ее мясу! Ему надлежало стоять поодаль и обливаться слезами!
Такой ответ, похоже, Оливию не удовлетворил.
— Мясо же надо было приготовить... Существовали, наверное, особые рецепты... Священная кухня как-никак... Что об этом известно?
Салустьяно призадумался. Участницы банкета галдели теперь вдвое громче прежнего, и он сделался сверхчувствительным к этому шуму, то и дело подносил палец к ушам и вообще показывал всем своим видом, что невозможно в таких условиях продолжать беседу.
— Какой-то порядок, скорей всего, соблюдался... Без особого церемониала подобную пищу принимать не могли... И в знак уважения к жертве... И из преклонения перед богами... Нельзя, в самом деле, есть священное приношение как обыкновенное мясо... Что касается вкуса...
— Говорят, на вкус оно не очень...
— Говорят, странное...
— Наверное, уйму всяких специй добавляли...
— Наверное, этот вкус надо было спрятать, скрыть разными травами, специями...
— А что, жрецы записей не вели? — удивилась Оливия. — Что-нибудь наверняка осталось...
Салустьяно покачал головой:
— Всё ведь держали за семью замками... Вся их жизнь была окутана тайной...
Но Оливия — подумать только! — подсказывала ему:
— И тем не менее, несмотря на всевозможные ухищрения, вкус прорывался...
Салустьяно приложил палец к губам и, казалось, цедил каждое слово:
— Эта кухня — священная. Ее предназначение — соединять разнородные компоненты и добиваться от них наивысшей гармонии... Гармонии жуткой, пламенной, раскаленной добела...
Внезапно он умолк, будто спохватился, что зашел слишком далеко, будто вспомнил о своих обязанностях на банкете, и поспешил откланяться, прося извинить за невозможность уделить нам больше времени, за необходимость вернуться в зал, на свое место...
В ожидании сумерек мы заглянули под портики сокало и устроились в маленьком кафе. В центре любого старинного колониального города есть сокало — небольшая площадь, обсаженная низкорослыми, аккуратно подстриженными деревьями. Хотя их называют здесь альмендрос , на миндаль они ничуть не похожи. Многочисленные бумажные флажки и плакаты со здравицами официальному кандидату в президенты должны были, по-видимому, украсить площадь. Под портиком семьями прогуливались добропорядочные граждане Оахаки. Местные коробейники в лохмотьях выкладывали на разноцветные тряпки нехитрый товар. С соседней площади доносилось мегафонное эхо маломощного митинга оппозиции. Усевшись прямо на земле, толстухи мексиканки жарили в масле тортильяс и какие-то коренья.
Посреди площади играл в беседке оркестр. Мне это напомнило вечера в уютной, семейной, провинциальной Европе — такой я еще ее застал и такой успел позабыть. Воспоминание мое было нечетким, словно trompe l’oeil, и чем пристальнее я вглядывался, тем дальше оно отодвигалось. Расстояние между нами во времени и пространстве росло и росло...
По-индейски невозмутимые музыканты в черных костюмах, при галстуках, играли для пестрой бесцеремонной толпы туристов, обитателей вечного лета; для стариков и старух — молодящихся, сверкающих вставными челюстями; для сутулых девиц и парней — отрешенные от бытия земного, будто в предчувствии седины на светлых бородах и кудрях, в грубых робах, с переметной сумой на плече, они казались аллегориями зимы со старинных календарей.
— Неужели настал конец времени, неужели солнцу надоело вставать по утрам, неужели без жертв умирает от истощения Хронос, неужели зима и лето, эпоха с эпохой — все перепуталось?..
— Может быть, гибель времени касается только нас, — отозвалась Оливия. — Мы тоже поедаем друг друга, но делаем вид, что этого не знаем и не обращаем внимания на вкус...
— Ты хочешь сказать, для них... У них здесь обостренный вкус именно потому, что они знают.
1 2 3 4 5 6 7 8 9
Туристская фирма прислала нам гида по имени Алонсо — здоровенного детину с плоским, как у ольмеков (миштеков? сапотеков?), лицом. Показ знаменитого барельефа «Лос Дансантес» — «Танцующие» — он сопровождает бурной мимикой и жестикуляцией. Танцуют, оказывается, далеко не все, а только те, у кого ноги в движении (Алонсо делает несколько па). Часть изображенных — скорее всего астрономы: приставив руку ко лбу, они наблюдают за звездами (Алонсо принимает позу астронома). Основная же группа — это роженицы во время схваток (Алонсо демонстрирует). Выясняется, что в этом храме заговаривали от тяжелых родов, а барельеф, по всей видимости, служил ритуальным целям. В самом деле, танец, как магическое подражание, мог существенно облегчить роды, особенно если плод выходил не головой, а ножками. Один из рельефов представляет кесарево сечение и что-то вроде матки и фаллопиевых труб (окончательно перестав церемониться, Алонсо иллюстрирует всю эту женскую подноготную, наводя на мысль, что хирургические терзания в равной мере сопутствуют смерти и рождению).
От жестов и мимики нашего гида веет кровожадностью, словно на всё вокруг идоложертвенные храмы отбрасывают жутковатую тень. Вот и фигуры на барельефе обретают связующую нить: будто бы день и час для кровавого обряда высчитывают по звездам, танцевальная вакханалия служит ему фоном... Самоё рождение человека преследует, кажется, единственную цель — произвести на свет очередного воина и отправить его на захват очередной жертвы... Даже в той части барельефа, где показано, как люди бегают, борются или играют в мяч, не о безмятежных спортивных соревнованиях идет речь, а о пленниках, обязанных таким способом выяснять, кому первому отправляться на алтарь.
— В жертву приносили проигравшего? — уточняю я.
— Ничего подобного! Победившего! — И лицо Алонсо озаряется светом. — Это великая честь — подставить грудь под удар обсидианового ножа! — Если минуту назад этот славный потомок альмеков воспевал величие древней науки, то сейчас в порыве патриотической гордости за прародителей он не может не воздать хвалу обычаю приносить в жертву трепещущее человеческое сердце: ведь каждое утро солнце должно вставать и освещать землю.
Тут-то Оливия и задала свой вопрос:
— А потом? Что потом делали с трупом?
Алонсо замер.
— Допустим, жертву принесли, — допытывается Оливия. — А дальше? Куда девали тело, внутренности? Сжигали?
— Нет, не сжигали.
— А как? Приношение богам все-таки. Не закопаешь же... И бросить нельзя — сгниет...
— Лос сопилотес, — ответил тогда Алонсо. — Стервятники. Алтарь подчищали стервятники. Все останки уносили в небо они.
— Стервятники... И только? — не унимается Оливия, а я никак не пойму, куда она клонит.
Алонсо увиливает от ответа, пытается переменить тему, торопливо ведет нас по проходу от жилища жрецов к храму, где те появлялись не иначе как в страшных масках. Потихоньку педагогический раж нашего чичероне начинает раздражать. Впечатление такое, будто он вдалбливает в наши пустые головы элементарные вещи, хотя сам, понимаете ли, знает в тысячу раз больше. Вероятно, Оливия почувствовала это раньше, чем я, и сразу отгородилась от Алонсо досадливым молчанием. Она молчала весь остаток экскурсии по раскопкам, всю обратную дорогу в трясучем джипе.
Дорога на Оахаку состояла из одних поворотов. Несколько раз я пытался заглянуть Оливии в глаза, но — тщетно, хотя она сидела прямо напротив. То ли сильная тряска тому виной, то ли разница в высоте сидений, но я все время утыкался взглядом ей в рот (она его в задумчивости приоткрыла). Впервые в жизни ее зубы показались не в ослепительной улыбке, впервые я увидел в них то, чем они, собственно, являются — орудиями вгрызания, разрывания, перекусывания... Как, бывает, по глазам читают мысли, так по крепким, острым зубам я догадался о ее затаенном желании.
Мы вернулись в гостиницу. Чтобы попасть в номер, предстояло пройти через большой зал (бывшую монастырскую капеллу). Еще в коридоре мы услышали странный грохот: словно низвергалась, брызгала, клокотала, журчала и снова взлетала вверх тысяча струй водопада. Чем ближе мы подходили, тем явственней распадался этот первоначально однородный шум на стрекот, щебет, трели, писк, свист, щелчки — словно в огромной вольере, хлопая крыльями, волновалась огромная птичья стая. С высоты порога (зал был несколькими ступеньками ниже) нам открылась необозримая панорама дамских весенних шляпок, окружавших накрытые столики.
В стране шла предвыборная кампания: избирали нового президента. Жена официального кандидата устроила неимоверных масштабов прием, пригласив на чай жен самых уважаемых граждан Оахаки. Под широченными пустынными сводами бывшей капеллы одновременно болтали триста мексиканок! Это грандиозное акустическое явление, буквально подмявшее нас под себя, возникло от слияния сотен женских голосов и звона чашек, чайных ложек и кромсающих куски праздничного пирога ножей. Над почтенным собранием возвышался гигантский цветной портрет круглолицей дамы с темными, гладко зачесанными волосами, в голубом платье с наглухо застегнутым воротником — вылитый председатель Мао.
Единственная возможность попасть во внутренний дворик, а оттуда на нашу лестницу — протискиваться между сидящими. Уже в конце пути мы замечаем, как из глубины зала навстречу нам с распростертыми объятиями спешит чуть ли не единственный на приеме мужчина. Это наш добрый приятель Салустьяно Веласко, важное лицо в новой президентской команде, а посему — непременный участник наиболее ответственных предвыборных мероприятий. Мы его не видели с тех пор, как уехали из Мехико. Желая явить нам, сколь рад он нечаянной встрече, и, очевидно, расспросить о свежих впечатлениях (а заодно, пожалуй, хоть немного передохнуть от царящей в зале атмосферы безраздельного женского господства, смущавшей его рыцарскую убежденность в превосходстве мужчин), Салустьяно покинул почетное место за столиком и вышел вместе с нами во двор гостиницы.
Начал он не столько с расспросов об увиденном, сколько с перечисления того, что мы, конечно же, не смогли увидеть, но, будь он с нами, увидели бы непременно. Страстные знатоки своего края почему-то считают святой обязанностью вести беседу именно в таком ключе. Разумеется, делают они это с намерениями самыми благими, но умудряются все же подпортить настроение бедняге-путешественнику, которого распирает гордость за свои маленькие и большие открытия. Застольный шум благородного гинекея докатывается и до патио, заглушая добрую половину из сказанного нами друг другу. От этого меня все время гложет сомнение: не упрекает ли Салустьяно нас, будто мы что-то не посмотрели, хотя минуту назад сообщили, что как раз это и посмотрели.
— А сегодня мы ездили в Монте-Альбан! — силюсь я перекричать шум. — Видели лестницы, барельефы, жертвенники!..
Салустьяно подносит палец к губам, а затем поднимает его вверх. Это значит: взволнован настолько, что слов просто нет. И немедленно вываливает на нас кучу каких-то сведений из области археологии и этнографии. Я бы рад выслушать его повнимательнее, но голос его тонет в назойливом гуле дамской трапезы. По жестам, по отдельным словам, которые удается-таки разобрать — сангре, обсидиана, дивинидад солар , — догадываюсь, что речь идет о человеческих жертвоприношениях. Говорит он с благоговейным трепетом и священным ужасом, глубоко сознавая, в отличие от неотесанного чичероне, непреходящую ценность этого факта для мировой культуры.
Тут Оливия и вставила какую-то реплику. Она всегда все схватывает на лету, а потому исхитрилась уследить за потоком красноречия Салустьяно. Я догадался, что спросила она его о том же, о чем и давешнего гида: куда девались останки жертвы?
Во взгляде нашего друга, устремившемся к Оливии, заиграли искорки понимания. До меня тоже наконец дошло, что стоит за ее вопросом, тем более к Салустьяно вернулся конфиденциально-заговорщический тон. Правда, чем тише он говорил, тем легче преодолевали его слова шумовой барьер.
— Кто его знает... Жрецы... Часть ритуала... Почти ничего не известно... От посторонних скрывали... Да, ритуальная трапеза... Жрец — за божество... Но ведь жертва — пища богов...
Стало быть, Оливия добивалась от него признания самого факта? Между тем она настаивала:
— Ну, а как эта трапеза проходила?
— Повторяю: толком ничего не известно. Вроде бы участвовали и знать, и воины... Жертва, став частью божества, излучала божественную силу... — Здесь Салустьяно вновь перешел на горделиво-драматическую декламацию. — Лишь воин, пленивший жертву, не смел прикасаться к ее мясу! Ему надлежало стоять поодаль и обливаться слезами!
Такой ответ, похоже, Оливию не удовлетворил.
— Мясо же надо было приготовить... Существовали, наверное, особые рецепты... Священная кухня как-никак... Что об этом известно?
Салустьяно призадумался. Участницы банкета галдели теперь вдвое громче прежнего, и он сделался сверхчувствительным к этому шуму, то и дело подносил палец к ушам и вообще показывал всем своим видом, что невозможно в таких условиях продолжать беседу.
— Какой-то порядок, скорей всего, соблюдался... Без особого церемониала подобную пищу принимать не могли... И в знак уважения к жертве... И из преклонения перед богами... Нельзя, в самом деле, есть священное приношение как обыкновенное мясо... Что касается вкуса...
— Говорят, на вкус оно не очень...
— Говорят, странное...
— Наверное, уйму всяких специй добавляли...
— Наверное, этот вкус надо было спрятать, скрыть разными травами, специями...
— А что, жрецы записей не вели? — удивилась Оливия. — Что-нибудь наверняка осталось...
Салустьяно покачал головой:
— Всё ведь держали за семью замками... Вся их жизнь была окутана тайной...
Но Оливия — подумать только! — подсказывала ему:
— И тем не менее, несмотря на всевозможные ухищрения, вкус прорывался...
Салустьяно приложил палец к губам и, казалось, цедил каждое слово:
— Эта кухня — священная. Ее предназначение — соединять разнородные компоненты и добиваться от них наивысшей гармонии... Гармонии жуткой, пламенной, раскаленной добела...
Внезапно он умолк, будто спохватился, что зашел слишком далеко, будто вспомнил о своих обязанностях на банкете, и поспешил откланяться, прося извинить за невозможность уделить нам больше времени, за необходимость вернуться в зал, на свое место...
В ожидании сумерек мы заглянули под портики сокало и устроились в маленьком кафе. В центре любого старинного колониального города есть сокало — небольшая площадь, обсаженная низкорослыми, аккуратно подстриженными деревьями. Хотя их называют здесь альмендрос , на миндаль они ничуть не похожи. Многочисленные бумажные флажки и плакаты со здравицами официальному кандидату в президенты должны были, по-видимому, украсить площадь. Под портиком семьями прогуливались добропорядочные граждане Оахаки. Местные коробейники в лохмотьях выкладывали на разноцветные тряпки нехитрый товар. С соседней площади доносилось мегафонное эхо маломощного митинга оппозиции. Усевшись прямо на земле, толстухи мексиканки жарили в масле тортильяс и какие-то коренья.
Посреди площади играл в беседке оркестр. Мне это напомнило вечера в уютной, семейной, провинциальной Европе — такой я еще ее застал и такой успел позабыть. Воспоминание мое было нечетким, словно trompe l’oeil, и чем пристальнее я вглядывался, тем дальше оно отодвигалось. Расстояние между нами во времени и пространстве росло и росло...
По-индейски невозмутимые музыканты в черных костюмах, при галстуках, играли для пестрой бесцеремонной толпы туристов, обитателей вечного лета; для стариков и старух — молодящихся, сверкающих вставными челюстями; для сутулых девиц и парней — отрешенные от бытия земного, будто в предчувствии седины на светлых бородах и кудрях, в грубых робах, с переметной сумой на плече, они казались аллегориями зимы со старинных календарей.
— Неужели настал конец времени, неужели солнцу надоело вставать по утрам, неужели без жертв умирает от истощения Хронос, неужели зима и лето, эпоха с эпохой — все перепуталось?..
— Может быть, гибель времени касается только нас, — отозвалась Оливия. — Мы тоже поедаем друг друга, но делаем вид, что этого не знаем и не обращаем внимания на вкус...
— Ты хочешь сказать, для них... У них здесь обостренный вкус именно потому, что они знают.
1 2 3 4 5 6 7 8 9