… Знобит мое сердце, как подумаю, что дела своего победного сам не доведу до конца… А то бы, видит Бог, самолично пошел бы на Москву бить царю челом царством Сибирским.
Горячо и пылко звучала речь Ермака. Искренностью, правдой веяло от нее.
С юношескою живостью перебил Кольцо:
— Правда твоя: не гоже тебе идти на плаху. Меня пошли. Все я пережил, все испытал в жизни моей. Мне ль ее жалеть на склоне лет, на шестом десятке. Отпусти меня, Тимофеич, к Московскому царю, нашему ворогу давнишнему, и либо с почестями, со славой вернусь к тебе в Искер, либо сложу на плахе буйную, старую голову, — веско, сильно закончил свою речь есаул.
Обнял товарища Ермак, обнял горячо и крепко.
— Спасибо, Ваня! Век не забуду услуги твоей! — произнес он растроганным голосом. — Поведай на кругу ужо твое решение… Дай клич, кому из Строгановских охочих людей, што пришли с нами — им царя не бояться, в разбоях былых не повинны они, — с тобой идти охота, и с Богом по половодью к царю поезжайте… А теперь, друже, обойдем володенья наши, доглядим остяцкие юрты, што присоседились к нам, поглядим, как живут новые данники у нас под боком, — весело и бодро прибавил Ермак.
Но не пришлось на этот раз сделать обход своим новым данникам атаману. Глухой шум, несшийся из-за высокой стены, крепкой бревенчатой оградой окружавшей русский Искер, заставил вздрогнуть его и Кольцо и чутко насторожиться. Шум рос с каждой минутой, рос и приближался.
— Лихо приключилось, батька-атаман! — услышал Ермак отдельные возгласы за стеною, и вскоре большая толпа очутилась перед рундуком, на котором находились оба начальника и вождя.
Тут были мирные данники-остяки и свои казаки. Все это шумело, волновалось и кричало вне себя. Ободранный, израненный, без шапки человек протискался вперед и, рыдая, упал у ног атамана. Сердце захолонуло в груди Ермака. Мрачное предчувствие огромной огненной зловещей птицей впорхнуло в душу и опалило ее…
— Што?!. Што еще?!. — срывающимся голосом ронял он беззвучно.
— Наши… атаман… робята-то… што на Абалак [Абалацкое озеро, по-татарски Абалак-Бюрень, под высоким берегом Иртыша и соединяющееся с ним] пошли, по рыбу… сети закинули, а сами недалечко у костров спать полегли… А татары-то… проклятые… подобрались, нагрянули… и всех до единого, окромя меня, во сне перерезали, атаман…
Едва успел закончить свою речь чуть живой от ран и волнения казак, как темнее ночи стало лицо Ермака. Грозным пламенем вспыхнули черные глаза и бешено крикнул он на всю площадь:
— Коней седлать!… Да живо!… Охотников сюда!… На конь, ребята!… Нагоним убийц проклятых и отомстим за гибель товарищей!… Гайда!… За мной!…
И, сбросив тяжелую шубу на руки Кольца, он выхватил огромный бердыш у близ стоявшего казака, птицей вскочил в седло, и первый ринулся из ворот Искера, точно не чуя зимней стужи.
Уже около леса нагнал отряд своего атамана. Весь день блуждали по тайге казаки вокруг Абалацкого озера. К вечеру настигли татар. Настигли и перерезали всех до единого, сея смерть и мщение вокруг себя. И только когда последний татарин упал под казацкой саблей, обливаясь кровью, только тогда опустил свой окровавленный бердыш Ермак и хмурый, как грозовая туча, велел своему отряду скакать на Абалак. Там, на берегу озера казаки нашли двадцать обезглавленных трупов товарищей. Вырыли братскую могилу и схоронили в ней мертвые тела. И еще раз поклялся Ермак над свежей могилой своих сотоварищей-друзей сложить им памятник из груды тел татарских.
Печальные, понурые вернулись к ночи казаки-мстители в Искер.
2. ПОСЛЕДНЯЯ НАДЕЖДА. — СВАДЕБНЫЙ ОБЫЧАЙ. — ЖЕРТВА АЛЫЗГИ. — ПОХОД
Зацвела опять вольная и широкая Ишимская степь. Разлились сибирские реки. Вскрылся голубой Иртыш, быстрый Тобол и зеленовато-мутный Вогай в окрестностях Искера. Пробудилась сонная тайга; веселым гомоном птиц наполнилась она после долгого мертвого зимнего сна. Невысокие холмы зазеленели. Сочной травой засверкали темные овраги. Наступила весна.
Волнистые поверхности изумрудных пригорков весело побежали к северу, туда, в объятия старого Урала, обновленного, помолодевшего в этот ранний праздник весны. Березовые рощицы да молодые лески сверкали здесь и там красивыми оазисами, вместе с бесчисленными озерками несказанно крася Ишимскую степь. Высокой травой поросла она, сочной и волнистой. Запестрели в зелени ее желтые, алые и белые цветы. Тут была и богородичная травка, и багульник, и кашка, и кукушкины слезки, и точно из воску слепленные нежные сквозные белые цветы брусники. Копчики, галки, малиновки и мухоловки оживляли веселыми голосами, криками, свистом и пением Ишимскую степь. А под самыми облаками, белыми и перистыми, как гигантские хлопья снега, рельефной темной точкой по синему фону сапфирового купола реял гордо и плавно вольный степной орел.
Там, где, точно уступая место друг другу, далеко одна от другой росли стройные, молодые березы, бил хрустальный родник, образуя небольшое озерко. На берегу озерка паслись стреноженные кони. Дальше, под открытым небом, в степи, полускрытые высокой травой приютились тирмэ [киргизские кибитки] кайсаков. Наскоро сложенные юрты приветствовали весенний день синеватым дымком шора, вьющимся к небу сквозь ченарак.
У дверей одной из юрт сидел на разостланных кошмах, поджав под себя ноги, Кучум. Подле него турсук кумыса. Но слепой хан и не притронулся к любимому, освежительному питью. Лицо его хмуро и печально. Перед ним, опираясь на ствол молодой березки, с перевязанной головой стоял Мамет-Кул. Богатырь-царевич еще не оправился от раны, которая могла бы стоить ему жизни, если бы не искусство лечивших его знахарей-бакс. Он долго боролся между жизнью и смертью и только пятый день на ногах. Лицо его хмуро и угрюмо, как никогда. Печальные новости узнал он сегодня и пришел поведать их хану.
— Твой ближний Карача изменил тебе, пресветлый повелитель: он предался кяфырам, — глухим голосом произнес Мамет-Кул, невольно прижимая руку к обмотанной тряпицей ране.
Как раненый зверь вскочил со своего ковра Кучум. Слепые глаза его вспыхнули гневом.
— Карача изменил!… Карача, говоришь!… Собака!… Дай только добыть изменника!… Кожу велю содрать с живого, изжарить заживо прикажу на угольях костра!… Язык и очи вырву у предателя!… — кричал он, свесь дрожа от гнева.
— И еще горе, повелитель: Сейдак, твой враг давнишний, сын убитого тобой Бекбулата, по степи бродит, ищет найти тебя и погубить, — снова роняет Мамет-Кул.
— Сейдак?!.
Теперь уже не гнев, не бешенство, а страх, животный ужас отразился на лице Кучума.
— Сейдак?!. Сейдак идет мстить за гибель отца?!. — словно топором ударяло в голове хана.
Юноша Сейдак, этот бесстрашный, молодой, отчаянный по храбрости львенок, сумел найти время когда отплатить старику за гибель отца и дяди!…
И белым, как мел, стало обычно желтое, обветренное лицо хана. Снова давнишнее кровавое видение выплыло из дали и встало мучительным призраком перед мысленным взором слепого старика.
Много лет тому назад то было, когда он, Кучум, из Тибетских степей набежал на Искер со своею ратью. В море крови он потопил столицу, разгромил сокровища хана Едигера и его брата Бекбулата, а обоих связанных властителей Искера велел привести к себе. Напрасно валялась у ног его супруга Бекбулата с маленьким сыном, первенцем Сейдаком, вымаливая жизнь своему мужу и шурину. Он, Кучум, оттолкнул красавицу-ханшу и обезглавил обоих ханов на глазах матери и ребенка.
И вот он вырос, этот ребенок, сын Бекбулата и, взывая о мщении, идет на него.
В отчаянии схватился за голову старый Кучум.
— О, Мамет-Кул!… — диким голосом взвыл он, — горе нам, горе нам!
Но это был мгновенный упадок духа и сил. В следующую минуту хан уже был неузнаваем. Стан выпрямился. Лицо прояснилось.
— О, Мамет-Кул, мои слепые глаза мертвы и рука моя не годна для боя… Но, милостью Аллаха, ты храбрый воин, остался у меня… Добудь мне венец Сибири и, клянусь седою бородою пророка, клянусь именем Аллы и Магомета, Его пророка, я верну тебе руку Ханджар… Искер будет ее приданым… Ты будешь защитником царевны и меня, ее слепого отца, и ни Сейдак, ни батырь кяфырский не страшны тогда станут старому Кучуму…
Мамет-Кул внимательно взглянул в лицо старого хана. Румянец возбуждения играл на нем. Раненый царевич встрепенулся.
— Слушай, хан, — произнес он громко, — Алла разгневался на нас с тобою, послав нам поражение под Искером. Я не осилил кяфыров, и за это ты во гневе взял назад свое обещание отдать мне Ханджар. Верни мне свое слово, повелитель, и, клянусь гробом Магомета, Искер будет твой…
— Она твоя, царевич. Сегодняшний же вечер велю я созвать женщин на ваш обручальный обряд, — торжественно и веско произнес Кучум, снова медленно опускаясь на свои кошмы.
С легким криком упал на колени Мамет-Кул и приник устами к его одежде.
Заунывно и скорбно поет домбра… Ей вторит сабызга [флейта] певучим звуком. Бакса-певец прославляет под эти звуки подвиги всех знаменитых героев Тибета и Монголии. Гости хана пьют кумыс, едят жареные на курдючном сале баурсаки [лепешки], да баранину, чуть опаленную на огне. Все это заедается куртом, любимым и неизбежным кушаньем киргизов. Сабы с кумысом поминутно наполняются прислуживающими джясырями и опустошаются снова. Едят, пьют и слушают баксу. Его голос дребезжит, то возвышаясь до визга, то понижаясь до глухой хрипоты. Не голос важен, важно содержание песни. О храбрых витязях кайсацких, о громких подвигах их поет певец.
Угрюмо задумался старый хан, важно восседая на бухарских подушках, положенных сверху обычных кошм и ковров.
Задумался и Мамет-Кул, счастливый жених красавицы-царевны… Он внес богатый калым Кучуму из 1000 голов верблюдов и рогатого скота. Но это еще не все. Самый Искер принесет он обездоленному хану… Теперь Ханджар его. Возьмет Искер и отпразднует свадьбу… Вот она — его невеста, красавица его. Она сидит, облитая пылающим отблеском огня, в своем пышном саукеле [свадебный наряд], поджав под себя маленькие ножки. При каждом движении царевны звенят раковины и ожерелья на ее точеной смуглой шейке. Под накинутой легкой, прозрачной тканью сверкают ее черные горючие глаза.
Печальна Ханджар. Свершилась воля Аллаха. Бакса предсказал взятие Искера ее отцу, и старый хан вторично отдает ее руку Мамет-Кулу. Она покорилась. Ради пользы и счастья своего народа она будет женой того, кто вернет ее отцу трон и венец Искера. Завтра поход. На Вогай отсюда идет Мамет-Кул, оттуда к Искеру прямо.
Замолк певец. На смену ему выступают другие. Это девушки и батыри Ишима славят красоту царевны Ханджар, славят богатства и мужество ее будущего супруга. Попарно выходят они на середину юрты и превосходят друг друга в певучих песнях в честь Мамет-Кула и ее, Ханджар.
Вдруг царевна вздрагивает под своим девичьим уке. На нее направлены черные, пылающие глаза Мамет-Кула. От раны-рубца, перерезавшего лоб, он кажется еще безобразнее, еще страшнее… Как птичка трепещет Ханджар. Душа ее ноет. О, если бы на месте его, Мамет-Кула, был бы тот синеокий русский батырь, не болела бы, не ныла ее душа!… Вот он снова, как во сне, стоит перед ней, такой юный, стройный, пригожий. О, ему отдала бы с радостью свое сердце и любовь царевна Ханджар…
— Алызга, — лепечет она, изнемогая от тоски, — где ты, Алызга!… Тяжело мне, бийкем, верная моя…
Но нет Алызги в пировальной юрте, где поют свадебные песни и где в высоких сабах и курдюках пенится белый кумыс. Любимая подруга и наперсница царевны сидит в это время в самой дальней кибитке на конце стана. Перед ней безобразная страшная кэмпырь [старуха] — шаманка с совиными перьями на плече, с ожерельем из мертвых змеиных голов, в разношерстной, пестрой куртке, как у мужчины. Она стоит на корточках с горящими угольями в жаровне, старая бабка-шаманка, и бормочет что-то.
— Ты твердо решила, бийкем, послужить своим благополучием хану? — спрашивает глухим голосом старуха.
— Так, бабушка… Алызга хочет этого… Алызге нет больше радости на земле. Убили, убили Имзегу… Ханджар, царевну-радость, немилому отдают… Проклятие русским!… Алызга должна отомстить за мертвых мужа и брата, за свою Ханджар… Алызга пойдет в Искер, прикинется покорным кулом… Никто не догадается… Сделай только так, бабушка, штобы не узнали Алызгу они, а там… — глаза остячки вспыхнули и загорелись безумным огнем, — предаст весь Искер Алызга, и Кучум уничтожит всех кяфыров во славу Урт-Игэ… — заключила она.
— Но ты молода еще, бийкем, ты полюбить еще можешь… А ежели исполнить желание твое, ни один батырь и не взглянет на тебя… Слыхала меня, бийкем?…
— Слыхала, слыхала, бабушка… И все же решаюсь, кэмпырь, только — сделай так, штоб никто-никто не признал Алызгу… Многие из кяфыров видали меня полонянкой, многие в сечи видали меня… Так надо, штобы не признали они Алызгу… Не жалей, кэмпырь, приступай к работе… Домбру покойного брата отдаю я за это тебе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
Горячо и пылко звучала речь Ермака. Искренностью, правдой веяло от нее.
С юношескою живостью перебил Кольцо:
— Правда твоя: не гоже тебе идти на плаху. Меня пошли. Все я пережил, все испытал в жизни моей. Мне ль ее жалеть на склоне лет, на шестом десятке. Отпусти меня, Тимофеич, к Московскому царю, нашему ворогу давнишнему, и либо с почестями, со славой вернусь к тебе в Искер, либо сложу на плахе буйную, старую голову, — веско, сильно закончил свою речь есаул.
Обнял товарища Ермак, обнял горячо и крепко.
— Спасибо, Ваня! Век не забуду услуги твоей! — произнес он растроганным голосом. — Поведай на кругу ужо твое решение… Дай клич, кому из Строгановских охочих людей, што пришли с нами — им царя не бояться, в разбоях былых не повинны они, — с тобой идти охота, и с Богом по половодью к царю поезжайте… А теперь, друже, обойдем володенья наши, доглядим остяцкие юрты, што присоседились к нам, поглядим, как живут новые данники у нас под боком, — весело и бодро прибавил Ермак.
Но не пришлось на этот раз сделать обход своим новым данникам атаману. Глухой шум, несшийся из-за высокой стены, крепкой бревенчатой оградой окружавшей русский Искер, заставил вздрогнуть его и Кольцо и чутко насторожиться. Шум рос с каждой минутой, рос и приближался.
— Лихо приключилось, батька-атаман! — услышал Ермак отдельные возгласы за стеною, и вскоре большая толпа очутилась перед рундуком, на котором находились оба начальника и вождя.
Тут были мирные данники-остяки и свои казаки. Все это шумело, волновалось и кричало вне себя. Ободранный, израненный, без шапки человек протискался вперед и, рыдая, упал у ног атамана. Сердце захолонуло в груди Ермака. Мрачное предчувствие огромной огненной зловещей птицей впорхнуло в душу и опалило ее…
— Што?!. Што еще?!. — срывающимся голосом ронял он беззвучно.
— Наши… атаман… робята-то… што на Абалак [Абалацкое озеро, по-татарски Абалак-Бюрень, под высоким берегом Иртыша и соединяющееся с ним] пошли, по рыбу… сети закинули, а сами недалечко у костров спать полегли… А татары-то… проклятые… подобрались, нагрянули… и всех до единого, окромя меня, во сне перерезали, атаман…
Едва успел закончить свою речь чуть живой от ран и волнения казак, как темнее ночи стало лицо Ермака. Грозным пламенем вспыхнули черные глаза и бешено крикнул он на всю площадь:
— Коней седлать!… Да живо!… Охотников сюда!… На конь, ребята!… Нагоним убийц проклятых и отомстим за гибель товарищей!… Гайда!… За мной!…
И, сбросив тяжелую шубу на руки Кольца, он выхватил огромный бердыш у близ стоявшего казака, птицей вскочил в седло, и первый ринулся из ворот Искера, точно не чуя зимней стужи.
Уже около леса нагнал отряд своего атамана. Весь день блуждали по тайге казаки вокруг Абалацкого озера. К вечеру настигли татар. Настигли и перерезали всех до единого, сея смерть и мщение вокруг себя. И только когда последний татарин упал под казацкой саблей, обливаясь кровью, только тогда опустил свой окровавленный бердыш Ермак и хмурый, как грозовая туча, велел своему отряду скакать на Абалак. Там, на берегу озера казаки нашли двадцать обезглавленных трупов товарищей. Вырыли братскую могилу и схоронили в ней мертвые тела. И еще раз поклялся Ермак над свежей могилой своих сотоварищей-друзей сложить им памятник из груды тел татарских.
Печальные, понурые вернулись к ночи казаки-мстители в Искер.
2. ПОСЛЕДНЯЯ НАДЕЖДА. — СВАДЕБНЫЙ ОБЫЧАЙ. — ЖЕРТВА АЛЫЗГИ. — ПОХОД
Зацвела опять вольная и широкая Ишимская степь. Разлились сибирские реки. Вскрылся голубой Иртыш, быстрый Тобол и зеленовато-мутный Вогай в окрестностях Искера. Пробудилась сонная тайга; веселым гомоном птиц наполнилась она после долгого мертвого зимнего сна. Невысокие холмы зазеленели. Сочной травой засверкали темные овраги. Наступила весна.
Волнистые поверхности изумрудных пригорков весело побежали к северу, туда, в объятия старого Урала, обновленного, помолодевшего в этот ранний праздник весны. Березовые рощицы да молодые лески сверкали здесь и там красивыми оазисами, вместе с бесчисленными озерками несказанно крася Ишимскую степь. Высокой травой поросла она, сочной и волнистой. Запестрели в зелени ее желтые, алые и белые цветы. Тут была и богородичная травка, и багульник, и кашка, и кукушкины слезки, и точно из воску слепленные нежные сквозные белые цветы брусники. Копчики, галки, малиновки и мухоловки оживляли веселыми голосами, криками, свистом и пением Ишимскую степь. А под самыми облаками, белыми и перистыми, как гигантские хлопья снега, рельефной темной точкой по синему фону сапфирового купола реял гордо и плавно вольный степной орел.
Там, где, точно уступая место друг другу, далеко одна от другой росли стройные, молодые березы, бил хрустальный родник, образуя небольшое озерко. На берегу озерка паслись стреноженные кони. Дальше, под открытым небом, в степи, полускрытые высокой травой приютились тирмэ [киргизские кибитки] кайсаков. Наскоро сложенные юрты приветствовали весенний день синеватым дымком шора, вьющимся к небу сквозь ченарак.
У дверей одной из юрт сидел на разостланных кошмах, поджав под себя ноги, Кучум. Подле него турсук кумыса. Но слепой хан и не притронулся к любимому, освежительному питью. Лицо его хмуро и печально. Перед ним, опираясь на ствол молодой березки, с перевязанной головой стоял Мамет-Кул. Богатырь-царевич еще не оправился от раны, которая могла бы стоить ему жизни, если бы не искусство лечивших его знахарей-бакс. Он долго боролся между жизнью и смертью и только пятый день на ногах. Лицо его хмуро и угрюмо, как никогда. Печальные новости узнал он сегодня и пришел поведать их хану.
— Твой ближний Карача изменил тебе, пресветлый повелитель: он предался кяфырам, — глухим голосом произнес Мамет-Кул, невольно прижимая руку к обмотанной тряпицей ране.
Как раненый зверь вскочил со своего ковра Кучум. Слепые глаза его вспыхнули гневом.
— Карача изменил!… Карача, говоришь!… Собака!… Дай только добыть изменника!… Кожу велю содрать с живого, изжарить заживо прикажу на угольях костра!… Язык и очи вырву у предателя!… — кричал он, свесь дрожа от гнева.
— И еще горе, повелитель: Сейдак, твой враг давнишний, сын убитого тобой Бекбулата, по степи бродит, ищет найти тебя и погубить, — снова роняет Мамет-Кул.
— Сейдак?!.
Теперь уже не гнев, не бешенство, а страх, животный ужас отразился на лице Кучума.
— Сейдак?!. Сейдак идет мстить за гибель отца?!. — словно топором ударяло в голове хана.
Юноша Сейдак, этот бесстрашный, молодой, отчаянный по храбрости львенок, сумел найти время когда отплатить старику за гибель отца и дяди!…
И белым, как мел, стало обычно желтое, обветренное лицо хана. Снова давнишнее кровавое видение выплыло из дали и встало мучительным призраком перед мысленным взором слепого старика.
Много лет тому назад то было, когда он, Кучум, из Тибетских степей набежал на Искер со своею ратью. В море крови он потопил столицу, разгромил сокровища хана Едигера и его брата Бекбулата, а обоих связанных властителей Искера велел привести к себе. Напрасно валялась у ног его супруга Бекбулата с маленьким сыном, первенцем Сейдаком, вымаливая жизнь своему мужу и шурину. Он, Кучум, оттолкнул красавицу-ханшу и обезглавил обоих ханов на глазах матери и ребенка.
И вот он вырос, этот ребенок, сын Бекбулата и, взывая о мщении, идет на него.
В отчаянии схватился за голову старый Кучум.
— О, Мамет-Кул!… — диким голосом взвыл он, — горе нам, горе нам!
Но это был мгновенный упадок духа и сил. В следующую минуту хан уже был неузнаваем. Стан выпрямился. Лицо прояснилось.
— О, Мамет-Кул, мои слепые глаза мертвы и рука моя не годна для боя… Но, милостью Аллаха, ты храбрый воин, остался у меня… Добудь мне венец Сибири и, клянусь седою бородою пророка, клянусь именем Аллы и Магомета, Его пророка, я верну тебе руку Ханджар… Искер будет ее приданым… Ты будешь защитником царевны и меня, ее слепого отца, и ни Сейдак, ни батырь кяфырский не страшны тогда станут старому Кучуму…
Мамет-Кул внимательно взглянул в лицо старого хана. Румянец возбуждения играл на нем. Раненый царевич встрепенулся.
— Слушай, хан, — произнес он громко, — Алла разгневался на нас с тобою, послав нам поражение под Искером. Я не осилил кяфыров, и за это ты во гневе взял назад свое обещание отдать мне Ханджар. Верни мне свое слово, повелитель, и, клянусь гробом Магомета, Искер будет твой…
— Она твоя, царевич. Сегодняшний же вечер велю я созвать женщин на ваш обручальный обряд, — торжественно и веско произнес Кучум, снова медленно опускаясь на свои кошмы.
С легким криком упал на колени Мамет-Кул и приник устами к его одежде.
Заунывно и скорбно поет домбра… Ей вторит сабызга [флейта] певучим звуком. Бакса-певец прославляет под эти звуки подвиги всех знаменитых героев Тибета и Монголии. Гости хана пьют кумыс, едят жареные на курдючном сале баурсаки [лепешки], да баранину, чуть опаленную на огне. Все это заедается куртом, любимым и неизбежным кушаньем киргизов. Сабы с кумысом поминутно наполняются прислуживающими джясырями и опустошаются снова. Едят, пьют и слушают баксу. Его голос дребезжит, то возвышаясь до визга, то понижаясь до глухой хрипоты. Не голос важен, важно содержание песни. О храбрых витязях кайсацких, о громких подвигах их поет певец.
Угрюмо задумался старый хан, важно восседая на бухарских подушках, положенных сверху обычных кошм и ковров.
Задумался и Мамет-Кул, счастливый жених красавицы-царевны… Он внес богатый калым Кучуму из 1000 голов верблюдов и рогатого скота. Но это еще не все. Самый Искер принесет он обездоленному хану… Теперь Ханджар его. Возьмет Искер и отпразднует свадьбу… Вот она — его невеста, красавица его. Она сидит, облитая пылающим отблеском огня, в своем пышном саукеле [свадебный наряд], поджав под себя маленькие ножки. При каждом движении царевны звенят раковины и ожерелья на ее точеной смуглой шейке. Под накинутой легкой, прозрачной тканью сверкают ее черные горючие глаза.
Печальна Ханджар. Свершилась воля Аллаха. Бакса предсказал взятие Искера ее отцу, и старый хан вторично отдает ее руку Мамет-Кулу. Она покорилась. Ради пользы и счастья своего народа она будет женой того, кто вернет ее отцу трон и венец Искера. Завтра поход. На Вогай отсюда идет Мамет-Кул, оттуда к Искеру прямо.
Замолк певец. На смену ему выступают другие. Это девушки и батыри Ишима славят красоту царевны Ханджар, славят богатства и мужество ее будущего супруга. Попарно выходят они на середину юрты и превосходят друг друга в певучих песнях в честь Мамет-Кула и ее, Ханджар.
Вдруг царевна вздрагивает под своим девичьим уке. На нее направлены черные, пылающие глаза Мамет-Кула. От раны-рубца, перерезавшего лоб, он кажется еще безобразнее, еще страшнее… Как птичка трепещет Ханджар. Душа ее ноет. О, если бы на месте его, Мамет-Кула, был бы тот синеокий русский батырь, не болела бы, не ныла ее душа!… Вот он снова, как во сне, стоит перед ней, такой юный, стройный, пригожий. О, ему отдала бы с радостью свое сердце и любовь царевна Ханджар…
— Алызга, — лепечет она, изнемогая от тоски, — где ты, Алызга!… Тяжело мне, бийкем, верная моя…
Но нет Алызги в пировальной юрте, где поют свадебные песни и где в высоких сабах и курдюках пенится белый кумыс. Любимая подруга и наперсница царевны сидит в это время в самой дальней кибитке на конце стана. Перед ней безобразная страшная кэмпырь [старуха] — шаманка с совиными перьями на плече, с ожерельем из мертвых змеиных голов, в разношерстной, пестрой куртке, как у мужчины. Она стоит на корточках с горящими угольями в жаровне, старая бабка-шаманка, и бормочет что-то.
— Ты твердо решила, бийкем, послужить своим благополучием хану? — спрашивает глухим голосом старуха.
— Так, бабушка… Алызга хочет этого… Алызге нет больше радости на земле. Убили, убили Имзегу… Ханджар, царевну-радость, немилому отдают… Проклятие русским!… Алызга должна отомстить за мертвых мужа и брата, за свою Ханджар… Алызга пойдет в Искер, прикинется покорным кулом… Никто не догадается… Сделай только так, бабушка, штобы не узнали Алызгу они, а там… — глаза остячки вспыхнули и загорелись безумным огнем, — предаст весь Искер Алызга, и Кучум уничтожит всех кяфыров во славу Урт-Игэ… — заключила она.
— Но ты молода еще, бийкем, ты полюбить еще можешь… А ежели исполнить желание твое, ни один батырь и не взглянет на тебя… Слыхала меня, бийкем?…
— Слыхала, слыхала, бабушка… И все же решаюсь, кэмпырь, только — сделай так, штоб никто-никто не признал Алызгу… Многие из кяфыров видали меня полонянкой, многие в сечи видали меня… Так надо, штобы не признали они Алызгу… Не жалей, кэмпырь, приступай к работе… Домбру покойного брата отдаю я за это тебе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37