Наконец, когда они уже стоят перед алтарем, появляется ужасный Коппелиус и прикасается к прелестным глазам Клары; подобно кровавым искрам, они проникают в грудь Натанаэля, паля и обжигая. Коппелиус хватает его и швыряет в пылающий огненный круг, который вертится с быстротою вихря и с шумом и ревом увлекает его за собой. Все завывает, словно злобный ураган яростно бичует кипящие морские валы, вздымающиеся подобно черным седоголовым исполинам. Но посреди этого дикого бушевания слышится голос Клары: «Разве ты не в силах взглянуть на меня? Коппелиус тебя обманул, то не мои глаза опалили тебе грудь, то были горящие капли крови собственного твоего сердца, — мои глаза целы, взгляни на меня!» Натанаэль думает: «Это Клара — и я предан ей навеки!» И вот будто эта мысль с непреодолимой силой врывается в огненный круг; он перестает вращаться, и глухой рев замирает в черной бездне. Натанаэль глядит в глаза Кларе; но это сама смерть приветливо взирает на него очами любимой.
Сочиняя это, Натанаэль был весьма рассудителен и спокоен, он оттачивал и улучшал каждую строку, и так как он подчинил себя метрическим канонам, то не успокоился до тех пор, пока его стих не достиг полной чистоты и благозвучия. Но когда труд его пришел к концу и он прочитал свои стихи вслух, внезапный страх и трепет объяли его, и он вскричал в исступлении: «Чей это ужасающий голос?» Вскоре ему снова показалось, что это лишь весьма удачное поэтическое произведение, и он решил, что оно должно воспламенить хладную душу Клары, хотя и не мог дать себе ясного отчета, для чего, собственно, надобно воспламенять ее и куда это заведет, ежели начать томить ее ужасающими образами, которые предвещают ее любви страшную и губительную участь.
Натанаэль и Клара сидели однажды в маленьком садике подле дома; Клара была весела, ибо Натанаэль целых три дня, которые он употребил на сочинение стихов, не мучил ее своими снами и предчувствиями. Натанаэль, как и прежде, с большой живостью и радостью говорил о различных веселых предметах, так что Клара сказала:
— Ну, вот, наконец-то ты опять совсем мой, видишь, как мы прогнали этого мерзкого Коппелиуса?
Но тут Натанаэль вспомнил, что в кармане у него стихи, которые он намеревался ей прочесть. Он тотчас вынул тетрадь и начал читать; Клара, по обыкновению ожидая чего-нибудь скучного, с терпеливой покорностью принялась за вязанье. Но когда мрачные облака стали все более и более сгущаться, Клара выронила из рук чулок и пристально посмотрела в глаза Натанаэлю. Тот безудержно продолжал читать, щеки его пылали от внутреннего жара, слезы лились из глаз — наконец он кончил, застонав от глубокого изнеможения, взял руку Клары и вздохнул, словно в безутешном горе: «Ах! Клара! Клара!» Клара с нежностью прижала его к груди и сказала тихо, но твердо и серьезно:
— Натанаэль, возлюбленный мой Натанаэль, брось эту вздорную, нелепую, сумасбродную сказку в огонь.
Тут Натанаэль вскочил и с запальчивостью, оттолкнув от себя Клару, вскричал:
— Ты бездушный, проклятый автомат!
Он убежал; глубоко оскорбленная Клара залилась горькими слезами. «Ах, он никогда, никогда не любил меня, он не понимает меня!» — громко восклицала она, рыдая. Лотар вошел в беседку; Клара была принуждена рассказать ему все случившееся; он любил сестру свою всем сердцем, каждое слово ее жалобы, подобно искре, воспламеняло его душу, так что неудовольствие, которое он давно питал против мечтательного Натанаэля, перешло в бешеный гнев. Он побежал за ним и стал жестоко укорять его за безрассудный поступок, на что вспыльчивый Натанаэль отвечал ему с такою же горячностью. За «сумасбродного, безумного шута» было отплачено именем души низкой, жалкой, обыденной. Поединок был неизбежен. Они порешили па другой день поутру сойтись за садом и переведаться друг с другом, по тамошнему академическому обычаю, на остро отточенных коротких рапирах. Мрачные и безмолвные, бродили они вокруг; Клара слышала их перепалку и приметила, что в сумерки фейхтмейстер принес рапиры. Она предугадывала, что должно случиться. Прибыв на место поединка, Натанаэль и Лотар все в том же мрачном молчании скинули верхнее платье и, сверкая очами, с кровожадной яростью готовы были напасть друг на друга, как, отворив садовую калитку, к ним бросилась Клара. Рыдая, она восклицала:
— Неистовые, бешеные безумцы! Заколите меня, прежде чем станете сражаться! Как же мне жить на свете, когда возлюбленный убьет моего брата или мой брат возлюбленного!
Лотар опустил оружие и в безмолвии потупил глаза, но в душе Натанаэля вместе со снедающей тоской возродилась прежняя любовь, какую он чувствовал к прелестной Кларе в беспечальные дни своей юности. Он выронил смертоносное оружие и упал к ногам Клары.
— Простишь ли ты меня когда-нибудь, моя Клара, единственная любовь моя? Простишь ли ты меня, любезный брат мой Лотар?
Лотар был тронут его глубокой горестью. Примиренные, все трое обнимали друг друга и клялись вечно пребывать в непрестанной любви и верности.
Натанаэлю казалось, что с него свалилась безмерная тяжесть, пригнетавшая его к земле, и, что, восстав против темной силы, овладевшей им, он спас все свое существо, которому грозило уничтожение. Еще три блаженных дня провел он с любимыми друзьями, потом отправился в Г., где полагал пробыть еще год, чтобы потом навсегда воротиться в родной город.
От матери Натанаэля скрыли все, что имело отношение к Коппелиусу, ибо знали, что она не могла без содрогания вспоминать о человеке, которого она, как и Натанаэль, считала виновным в смерти своего мужа.
Каково было удивление Натанаэля, когда, направляясь к своей квартире, он увидел, что весь дом сгорел и на пожарище из-под груды мусора торчали лишь голые обгорелые стены. Невзирая на то что огонь занялся в лаборатории аптекаря, жившего в нижнем этаже, и дом стал выгорать снизу, отважные и решительные друзья Натанаэля успели вовремя проникнуть в его комнату, находившуюся под самой крышей, и спасли его книги, манускрипты и инструменты. Все в полной сохранности было перенесено в другой дом, где они наняли комнату и куда Натанаэль тотчас переселился. Он не придал особого значения тому, что жил теперь как раз напротив профессора Спаланцани, и точно так же ему нисколько не показалось странным, когда он заметил, что из его окна видна комната, где часто сиживала в одиночестве Олимпия, так что он мог отчетливо различить ее фигуру, хотя черты лица ее оставались смутны и неясны. Правда, наконец и его удивило, что Олимпия целыми часами оставалась все в том же положении, в каком он ее однажды увидел через стеклянную дверь; ничем не занимаясь, она сидела за маленьким столиком, неотступно устремив на него неподвижный взгляд; он должен был признаться, что никогда еще не видывал такого прекрасного стана; меж тем, храня в сердце облик Клары, он оставался совершенно равнодушен к одеревенелой и неподвижной Олимпии и только изредка бросал поверх компендиума рассеянный взор на эту прекрасную статую, и это было все. И вот однажды, когда он писал письмо Кларе, к нему тихо постучали; на его приглашение войти дверь отворилась и отвратительная голова Коппелиуса просунулась вперед. Натанаэль содрогнулся в сердце своем, но, вспомнив, что говорил ему Спаланцани о своем земляке Копполе и что он сам свято обещал возлюбленной относительно Песочника Коппелиуса, он устыдился своего ребяческого страха перед привидениями, с усилием поборол себя и сказал с возможной кротостью и спокойствием:
— Я не покупаю барометров, любезный, оставьте меня!
Но тут Коппола совсем вошел в комнату и, скривив огромный рот в мерзкую улыбку, сверкая маленькими колючими глазками из-под длинных седых ресниц, хриплым голосом сказал:
— Э, не барометр, не барометр! — есть хорОши глаз — хорОши глаз!
Натанаэль вскричал в ужасе:
— Безумец, как можешь ты продавать глаза? Глаза! Глаза!
Но в ту же минуту Коппола отложил в сторону барометры и, запустив руку в обширный карман, вытащил оттуда лорнеты и очки и стал раскладывать их на столе.
— Ну вот, ну вот, — очки, очки надевать на нос, — вот мой глаз, — хорОши глаз!
И он все вытаскивал и вытаскивал очки, так что скоро весь стол начал странно блестеть и мерцать. Тысячи глаз взирали на Натанаэля, судорожно мигали и таращились; и он уже сам не мог отвести взора от стола; и все больше и больше очков выкладывал Коппола; и все страшней и страшней сверкали и скакали эти пылающие очи, и кровавые их лучи ударяли в грудь Натанаэля. Объятый неизъяснимым трепетом, он закричал:
— Остановись, остановись, ужасный человек!
Он крепко схватил Копполу за руку в ту минуту, когда тот полез в карман, чтобы достать еще новые очки, невзирая на то что весь стол уже был ими завален. С противным сиплым смехом Коппола тихо высвободился, приговаривая:
— А, — не для вас, — но вот хорош стекло. — Он сгреб в кучу все очки, попрятал их и вынул из бокового кармана множество маленьких и больших подзорных трубок. Как только очки были убраны, Натанаэль совершенно успокоился и, вспомнив о Кларе, понял, что ужасный сей призрак возник в собственной его душе, равно как и то, что Коппола — весьма почтенный механик и оптик, а никак не проклятый двойник и выходец с того света Коппелиус. Также и во всех инструментах, которые Коппола разложил на столе, не было ничего особенного, по крайней мере столь призрачного, как в очках, и, чтобы все загладить, Натанаэль решил в самом деле что-нибудь купить у Копполы. Итак, он взял маленькую карманную подзорную трубку весьма искусной работы и, чтоб попробовать ее, посмотрел в окно. Во всю жизнь не попадались ему стекла, которые бы так верно, чисто и явственно приближали предметы. Невольно он поглядел в комнату Спаланцани; Олимпия, по обыкновению, сидела за маленьким столом, положив на него руки и сплетя пальцы. Тут только узрел Натанаэль дивную красоту ее лица. Одни глаза только казались ему странно неподвижными и мертвыми. Но чем пристальнее он всматривался в подзорную трубку, тем более казалось ему, что глаза Олимпии испускают влажное лунное сияние. Как будто в них только теперь зажглась зрительная сила; все живее и живее становились ее взоры. Натанаэль как завороженный стоял у окна, беспрестанно созерцая небесно прекрасную Олимпию. Покашливание и пошаркивание, послышавшиеся подле него, пробудили его как бы от глубокого сна. За его спиной стоял Коппола: «Tre zechini — три дуката». Натанаэль совершенно забыл про оптика; он поспешно заплатил, сколько тот потребовал.
— Ну, как, — хорош стекло? Хорош стекло? — спросил с коварной усмешкой Коппола мерзким сиплым голосом.
— Да, да, да! — досадливо отвечал Натанаэль.
— Adieu, любезный. — Коппола удалился, не переставая бросать на Натанаэля странные косые взгляды. Натанаэль слышал, как тот громко смеялся на лестнице. «Ну вот, — решил он, — он смеется надо мною потому, что я слишком дорого заплатил за эту маленькую подзорную трубку — слишком дорого заплатил!» Когда он прошептал эти слова, в комнате послышался леденящий душу, глубокий, предсмертный вздох; дыхание Натанаэля перехватило от наполнившего его ужаса. Но это он сам так вздохнул, в чем он тотчас же себя уверил. «Клара, — сказал он наконец самому себе, — справедливо считает меня вздорным духовидцем, однако ж не глупо ли, — ах, более чем глупо, — что нелепая мысль, будто я переплатил Копполе за стекло, все еще странно тревожит меня; я не вижу для этого никакой причины». И вот он присел к столу, чтобы окончить письмо Кларе, но, глянувши в окно, убедился, что Олимпия все еще на прежнем месте, и в ту же минуту, словно побуждаем непреодолимою силою, он вскочил, схватил подзорную трубку Копполы и уже не мог более отвести взора от прельстительного облика Олимпии, пока его друг и названый брат Зигмунд не пришел за ним, чтобы идти на лекцию профессора Спаланцани. Занавеска, скрывавшая роковую комнату, была плотно задернута; ни в этот раз, ни в последующие два дня он не мог увидеть Олимпию ни здесь, ни в ее комнате, хотя почти не отрывался от окна и беспрестанно смотрел в подзорную трубу Копполы. На третий день занавесили даже окна. Полон отчаяния, гонимый тоской и пламенным желанием, он побежал за город. Образ Олимпии витал перед ним в воздухе, выступая из-за кустов, и большими светлыми глазами глядел на него из прозрачного родника. Облик Клары совершенно изгладился из его сердца; ни о чем более не думая, как только об Олимпии, он стенал громко и горестно: «О прекрасная, горняя звезда моей любви, неужто взошла ты для того только, чтоб тотчас опять исчезнуть и оставить меня во мраке безутешной ночи?»
Возвращаясь домой, Натанаэль заметил в доме профессора Спаланцани шумное движение. Двери были растворены настежь, вносили всякую мебель; рамы в окнах первого этажа были выставлены, хлопотливые служанки сновали взад и вперед, подметали пол и смахивали пыль длинными волосяными щетками.
1 2 3 4 5 6
Сочиняя это, Натанаэль был весьма рассудителен и спокоен, он оттачивал и улучшал каждую строку, и так как он подчинил себя метрическим канонам, то не успокоился до тех пор, пока его стих не достиг полной чистоты и благозвучия. Но когда труд его пришел к концу и он прочитал свои стихи вслух, внезапный страх и трепет объяли его, и он вскричал в исступлении: «Чей это ужасающий голос?» Вскоре ему снова показалось, что это лишь весьма удачное поэтическое произведение, и он решил, что оно должно воспламенить хладную душу Клары, хотя и не мог дать себе ясного отчета, для чего, собственно, надобно воспламенять ее и куда это заведет, ежели начать томить ее ужасающими образами, которые предвещают ее любви страшную и губительную участь.
Натанаэль и Клара сидели однажды в маленьком садике подле дома; Клара была весела, ибо Натанаэль целых три дня, которые он употребил на сочинение стихов, не мучил ее своими снами и предчувствиями. Натанаэль, как и прежде, с большой живостью и радостью говорил о различных веселых предметах, так что Клара сказала:
— Ну, вот, наконец-то ты опять совсем мой, видишь, как мы прогнали этого мерзкого Коппелиуса?
Но тут Натанаэль вспомнил, что в кармане у него стихи, которые он намеревался ей прочесть. Он тотчас вынул тетрадь и начал читать; Клара, по обыкновению ожидая чего-нибудь скучного, с терпеливой покорностью принялась за вязанье. Но когда мрачные облака стали все более и более сгущаться, Клара выронила из рук чулок и пристально посмотрела в глаза Натанаэлю. Тот безудержно продолжал читать, щеки его пылали от внутреннего жара, слезы лились из глаз — наконец он кончил, застонав от глубокого изнеможения, взял руку Клары и вздохнул, словно в безутешном горе: «Ах! Клара! Клара!» Клара с нежностью прижала его к груди и сказала тихо, но твердо и серьезно:
— Натанаэль, возлюбленный мой Натанаэль, брось эту вздорную, нелепую, сумасбродную сказку в огонь.
Тут Натанаэль вскочил и с запальчивостью, оттолкнув от себя Клару, вскричал:
— Ты бездушный, проклятый автомат!
Он убежал; глубоко оскорбленная Клара залилась горькими слезами. «Ах, он никогда, никогда не любил меня, он не понимает меня!» — громко восклицала она, рыдая. Лотар вошел в беседку; Клара была принуждена рассказать ему все случившееся; он любил сестру свою всем сердцем, каждое слово ее жалобы, подобно искре, воспламеняло его душу, так что неудовольствие, которое он давно питал против мечтательного Натанаэля, перешло в бешеный гнев. Он побежал за ним и стал жестоко укорять его за безрассудный поступок, на что вспыльчивый Натанаэль отвечал ему с такою же горячностью. За «сумасбродного, безумного шута» было отплачено именем души низкой, жалкой, обыденной. Поединок был неизбежен. Они порешили па другой день поутру сойтись за садом и переведаться друг с другом, по тамошнему академическому обычаю, на остро отточенных коротких рапирах. Мрачные и безмолвные, бродили они вокруг; Клара слышала их перепалку и приметила, что в сумерки фейхтмейстер принес рапиры. Она предугадывала, что должно случиться. Прибыв на место поединка, Натанаэль и Лотар все в том же мрачном молчании скинули верхнее платье и, сверкая очами, с кровожадной яростью готовы были напасть друг на друга, как, отворив садовую калитку, к ним бросилась Клара. Рыдая, она восклицала:
— Неистовые, бешеные безумцы! Заколите меня, прежде чем станете сражаться! Как же мне жить на свете, когда возлюбленный убьет моего брата или мой брат возлюбленного!
Лотар опустил оружие и в безмолвии потупил глаза, но в душе Натанаэля вместе со снедающей тоской возродилась прежняя любовь, какую он чувствовал к прелестной Кларе в беспечальные дни своей юности. Он выронил смертоносное оружие и упал к ногам Клары.
— Простишь ли ты меня когда-нибудь, моя Клара, единственная любовь моя? Простишь ли ты меня, любезный брат мой Лотар?
Лотар был тронут его глубокой горестью. Примиренные, все трое обнимали друг друга и клялись вечно пребывать в непрестанной любви и верности.
Натанаэлю казалось, что с него свалилась безмерная тяжесть, пригнетавшая его к земле, и, что, восстав против темной силы, овладевшей им, он спас все свое существо, которому грозило уничтожение. Еще три блаженных дня провел он с любимыми друзьями, потом отправился в Г., где полагал пробыть еще год, чтобы потом навсегда воротиться в родной город.
От матери Натанаэля скрыли все, что имело отношение к Коппелиусу, ибо знали, что она не могла без содрогания вспоминать о человеке, которого она, как и Натанаэль, считала виновным в смерти своего мужа.
Каково было удивление Натанаэля, когда, направляясь к своей квартире, он увидел, что весь дом сгорел и на пожарище из-под груды мусора торчали лишь голые обгорелые стены. Невзирая на то что огонь занялся в лаборатории аптекаря, жившего в нижнем этаже, и дом стал выгорать снизу, отважные и решительные друзья Натанаэля успели вовремя проникнуть в его комнату, находившуюся под самой крышей, и спасли его книги, манускрипты и инструменты. Все в полной сохранности было перенесено в другой дом, где они наняли комнату и куда Натанаэль тотчас переселился. Он не придал особого значения тому, что жил теперь как раз напротив профессора Спаланцани, и точно так же ему нисколько не показалось странным, когда он заметил, что из его окна видна комната, где часто сиживала в одиночестве Олимпия, так что он мог отчетливо различить ее фигуру, хотя черты лица ее оставались смутны и неясны. Правда, наконец и его удивило, что Олимпия целыми часами оставалась все в том же положении, в каком он ее однажды увидел через стеклянную дверь; ничем не занимаясь, она сидела за маленьким столиком, неотступно устремив на него неподвижный взгляд; он должен был признаться, что никогда еще не видывал такого прекрасного стана; меж тем, храня в сердце облик Клары, он оставался совершенно равнодушен к одеревенелой и неподвижной Олимпии и только изредка бросал поверх компендиума рассеянный взор на эту прекрасную статую, и это было все. И вот однажды, когда он писал письмо Кларе, к нему тихо постучали; на его приглашение войти дверь отворилась и отвратительная голова Коппелиуса просунулась вперед. Натанаэль содрогнулся в сердце своем, но, вспомнив, что говорил ему Спаланцани о своем земляке Копполе и что он сам свято обещал возлюбленной относительно Песочника Коппелиуса, он устыдился своего ребяческого страха перед привидениями, с усилием поборол себя и сказал с возможной кротостью и спокойствием:
— Я не покупаю барометров, любезный, оставьте меня!
Но тут Коппола совсем вошел в комнату и, скривив огромный рот в мерзкую улыбку, сверкая маленькими колючими глазками из-под длинных седых ресниц, хриплым голосом сказал:
— Э, не барометр, не барометр! — есть хорОши глаз — хорОши глаз!
Натанаэль вскричал в ужасе:
— Безумец, как можешь ты продавать глаза? Глаза! Глаза!
Но в ту же минуту Коппола отложил в сторону барометры и, запустив руку в обширный карман, вытащил оттуда лорнеты и очки и стал раскладывать их на столе.
— Ну вот, ну вот, — очки, очки надевать на нос, — вот мой глаз, — хорОши глаз!
И он все вытаскивал и вытаскивал очки, так что скоро весь стол начал странно блестеть и мерцать. Тысячи глаз взирали на Натанаэля, судорожно мигали и таращились; и он уже сам не мог отвести взора от стола; и все больше и больше очков выкладывал Коппола; и все страшней и страшней сверкали и скакали эти пылающие очи, и кровавые их лучи ударяли в грудь Натанаэля. Объятый неизъяснимым трепетом, он закричал:
— Остановись, остановись, ужасный человек!
Он крепко схватил Копполу за руку в ту минуту, когда тот полез в карман, чтобы достать еще новые очки, невзирая на то что весь стол уже был ими завален. С противным сиплым смехом Коппола тихо высвободился, приговаривая:
— А, — не для вас, — но вот хорош стекло. — Он сгреб в кучу все очки, попрятал их и вынул из бокового кармана множество маленьких и больших подзорных трубок. Как только очки были убраны, Натанаэль совершенно успокоился и, вспомнив о Кларе, понял, что ужасный сей призрак возник в собственной его душе, равно как и то, что Коппола — весьма почтенный механик и оптик, а никак не проклятый двойник и выходец с того света Коппелиус. Также и во всех инструментах, которые Коппола разложил на столе, не было ничего особенного, по крайней мере столь призрачного, как в очках, и, чтобы все загладить, Натанаэль решил в самом деле что-нибудь купить у Копполы. Итак, он взял маленькую карманную подзорную трубку весьма искусной работы и, чтоб попробовать ее, посмотрел в окно. Во всю жизнь не попадались ему стекла, которые бы так верно, чисто и явственно приближали предметы. Невольно он поглядел в комнату Спаланцани; Олимпия, по обыкновению, сидела за маленьким столом, положив на него руки и сплетя пальцы. Тут только узрел Натанаэль дивную красоту ее лица. Одни глаза только казались ему странно неподвижными и мертвыми. Но чем пристальнее он всматривался в подзорную трубку, тем более казалось ему, что глаза Олимпии испускают влажное лунное сияние. Как будто в них только теперь зажглась зрительная сила; все живее и живее становились ее взоры. Натанаэль как завороженный стоял у окна, беспрестанно созерцая небесно прекрасную Олимпию. Покашливание и пошаркивание, послышавшиеся подле него, пробудили его как бы от глубокого сна. За его спиной стоял Коппола: «Tre zechini — три дуката». Натанаэль совершенно забыл про оптика; он поспешно заплатил, сколько тот потребовал.
— Ну, как, — хорош стекло? Хорош стекло? — спросил с коварной усмешкой Коппола мерзким сиплым голосом.
— Да, да, да! — досадливо отвечал Натанаэль.
— Adieu, любезный. — Коппола удалился, не переставая бросать на Натанаэля странные косые взгляды. Натанаэль слышал, как тот громко смеялся на лестнице. «Ну вот, — решил он, — он смеется надо мною потому, что я слишком дорого заплатил за эту маленькую подзорную трубку — слишком дорого заплатил!» Когда он прошептал эти слова, в комнате послышался леденящий душу, глубокий, предсмертный вздох; дыхание Натанаэля перехватило от наполнившего его ужаса. Но это он сам так вздохнул, в чем он тотчас же себя уверил. «Клара, — сказал он наконец самому себе, — справедливо считает меня вздорным духовидцем, однако ж не глупо ли, — ах, более чем глупо, — что нелепая мысль, будто я переплатил Копполе за стекло, все еще странно тревожит меня; я не вижу для этого никакой причины». И вот он присел к столу, чтобы окончить письмо Кларе, но, глянувши в окно, убедился, что Олимпия все еще на прежнем месте, и в ту же минуту, словно побуждаем непреодолимою силою, он вскочил, схватил подзорную трубку Копполы и уже не мог более отвести взора от прельстительного облика Олимпии, пока его друг и названый брат Зигмунд не пришел за ним, чтобы идти на лекцию профессора Спаланцани. Занавеска, скрывавшая роковую комнату, была плотно задернута; ни в этот раз, ни в последующие два дня он не мог увидеть Олимпию ни здесь, ни в ее комнате, хотя почти не отрывался от окна и беспрестанно смотрел в подзорную трубу Копполы. На третий день занавесили даже окна. Полон отчаяния, гонимый тоской и пламенным желанием, он побежал за город. Образ Олимпии витал перед ним в воздухе, выступая из-за кустов, и большими светлыми глазами глядел на него из прозрачного родника. Облик Клары совершенно изгладился из его сердца; ни о чем более не думая, как только об Олимпии, он стенал громко и горестно: «О прекрасная, горняя звезда моей любви, неужто взошла ты для того только, чтоб тотчас опять исчезнуть и оставить меня во мраке безутешной ночи?»
Возвращаясь домой, Натанаэль заметил в доме профессора Спаланцани шумное движение. Двери были растворены настежь, вносили всякую мебель; рамы в окнах первого этажа были выставлены, хлопотливые служанки сновали взад и вперед, подметали пол и смахивали пыль длинными волосяными щетками.
1 2 3 4 5 6