А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

И, нагулявшись по Монмартру, по набережным Сены, увидев с Эйфелевой башни дымчатый утренний город, уверился: так дарят только напоследок. В двадцать восемь лет составил список дел на пятилетие – 44 пункта. И за день до тридцать третьего дня рождения выполнил последний из них: обновил памятник родителям и поставил новую ограду на могиле – «на нашей могиле», как говорил он привычно. А после… Не то чтобы искал смерти, но будто дразнил ее, подманивал, брался за самые опасные испытания. И благодарил судьбу за то, что оттягивает последний удар.
В смерти своей одного принять не мог – разрывающих тело, мутящих разум болей. А душа его отлетала спокойно, с облегчением и ясностью, ни о чем не жалея. Но воскресал Матвей с недоумением и обидой, потому что снова мучился от рвущих болей. И снова умирал, уносился по длинному туннелю свернувшегося пространства, свободный от мук тела, радостный и легкий. И снова воскресал – уже с раздражением, с отвращением, и хотел скорее уйти окончательно, и просил врачей, стараясь говорить сдержанно, с достоинством, по-мужски: «Оставьте меня, ребята, дайте помереть». А они матерились: «Ты у нас будешь жить, мы на тебя месячный запас крови извели, а ты, так твою растак, кобенишься!»
И когда он на новеньком, непритершемся скрипучем протезе навсегда уходил по песочной дорожке, по березовой аллее из госпиталя, ничего, кроме недоумения и растерянности, не было в его душе. Как же так?! Ведь если б знать, как дело повернется, то и жизнь по-другому бы отстроил, и сейчас бежали бы навстречу по песочку несбывшиеся Ванечка и Танечка и давно потерянная то ли Катя, то ли Света, то ли Валя… И был бы дом. И было б настоящее будущее, а не это пустое время, зияющее перед ним… Как же мы все неправильно живем! Какие же мы слепые котята! Колька Пастухов давно в могиле, молодая его вдова из городка сбежала, и Колькин сын теперь другую фамилию носит и другого отцом зовет. А я вот – жив, да никому не нужен… Как же можно жить, не зная будущего?! Не зная, к чему готовить себя? Не видя даже за пределом сегодняшнего дня, часа?!
И как же мне быть теперь, когда я понял нелепость слепой этой жизни?
– …Мила, – протяжно позвал он. В пустом доме голос прозвучал одиноко, глухо. И сразу заскулил Карат. Матвей тяжело встал с дивана, вышел в сени – Карат бросился к нему, стал тереться о ноги, будто почуял тоску хозяина, захотел утешить его. – Ничего, пес, ничего, это пройдет, – сказал Матвей, глядя в темные собачьи глаза.
V
– Вот видите, – сердитый молодой заведующий отделением, весь в бороде, потряс перед гостями историей болезни, – фактически иду на должностное преступление. Я бы вам и слова не сказал, потому что о наших пациентах мы даже родственникам имеем право не все сообщать, а уж посторонним – вообще ни-ни. Вам просто повезло: я Николаю Николаевичу отказать не могу. Он учитель моего отца…
– Так вы что же, – обрадовался Семен, – профессора Николаева сын?
– Знаете его?
– Как же нам Вениамина Захаровича не знать! – почти возмутился Константин. – Обижаете, Андрей Вениаминович! В прошлом году он меня к себе в Новосибирск пригласил лекции читать, каждый день виделись целый месяц…
– Так вы даже коллеги? А зачем вам эта несчастная девица? Как она-то связана с теоретической физикой?
– Понимаете, Андрей Вениаминович, – замялся Семен, – она, возможно, связана с людьми, исследования которых… любительские, так сказать, исследования соприкасаются с темой, которой сейчас занят Николай Николаевич…
Врач с подозрением посмотрел на бубличное лицо Семена.
– Ну ладно. – И раскрыл историю болезни, стал листать. – В общем, ничего хорошего… Суицидный синдром… Впрочем, вам наши термины ни к чему, буду проще… Двадцать пять лет ей. Окончила музыкальное училище, работала преподавателем музыки в детском саду… ушла оттуда… нигде не работала… Лечащий врач говорил мне, что подозревает… ну, очевидно, она пела в церкви: иногда начинает петь что-то религиозное, вроде псалмов, но бессвязно. К нам попала в октябре прошлого года. До этого – за три дня две попытки самоубийства. Причина неизвестна. Первый раз наглоталась не знаем чего – каких-то таблеток, но ее просто вывернуло… это ее мать рассказала, вдвоем с матерью они живут… Два дня лежала пластом, а потом, значит, вскрыла себе вены. Повезло: мать со службы вернулась раньше обычного. Вызвала «скорую», всю в кровище, ее в Склифосовского привезли. Спасли. Там один раз пыталась повеситься на простынях. Оттуда – прямо к нам. У нас тоже была попытка… В первые месяцы бывали истерические приступы, сейчас – потише. В контакт не вступает ни с кем, почти не говорит. Вообще речь нарушена, бессвязна. Чрезвычайно неряшлива, не умывается, не причесывается… Вообще же физически она совершенно здорова, просто очень здорова. И чувствуется, что была красива. Если вы хотите с ней поговорить, то с полной ответственностью предупреждаю: ничего не выйдет. Во всяком случае, пока.
– А как долго продлится это «пока»? – осторожно спросил Константин.
– Не могу привыкнуть, – вдруг с натянутой улыбкой сказал врач. – Уже пятнадцать лет в психопатологии, а не могу. Наверное, никогда не смогу… Вот когда мне такой вопрос задают, чувствую, как у меня сердце смещается. Просто физически чувствую, как оно – раз и набок… Такой вот эффект странный… Ну, вы не родственники, вам скажу просто: это самое «пока» может вовсе не кончиться. Никогда. Через год-два сдадим мы девицу в другое учреждение, и там она будет… до могилы. Но, впрочем, это не единственный вариант. Организм очень крепкий, молодой, и все еще может нормализоваться. Но не обязательно. Вы ведь как ученые понимаете, что на самом деле мы ни черта еще не знаем ни о человеке, ни о природе… Что вы – физики, что мы – врачи, только диссертации защищаем да щеки надуваем, а по правде-то…
Зав отделением не договорил, захлопнул историю болезни и безнадежно махнул рукой.
VI
…В босоножках с перепонками, похожих на детские сандалики, в сереньком платьице, скромном, никаком, в платочке, сиротски повязанном, она возникла из тумана и спросила совсем негромко, а Матвей услышал ясно, хотя и был далеко от калитки. Услышал, будто над ухом сказали:
– У вас комната на лето не сдается?
Ходить с этим вопросом начали с января, и Матвей всегда отвечал «нет». Но комната была, и тетя Груня берегла ее для неведомой Матвею усть-лабинской племянницы, которая однажды давно приезжала гостить и теперь тоже ожидалась. Не первое лето ожидалась, да все никак не ехала и на тети Грунины приглашения не отзывалась. Комната пустовала, а в сентябре тетя Груня понятливо вздыхала: «Конечно, у них там, в Усть-Лабинске, благодать, лето до октября, чего ей тут делать…»
Матвей неизвестно отчего вдруг решил распорядиться не своим жильем и даже не подумал, как объяснится с хозяйкой.
– Смотрите, – открыл он дверь в узкую комнату.
Девушка поглядела на обтерханный древний столик, на стул ему под пару, на матрац с ножками, на картину «Витязь на распутье» и подошла к окну. Заглянула, привстав на цыпочки, – что там, под ним. Там был сад, начинавшийся сразу от дома, – яблоньки, кустики вразброс…
– Сколько вы берете?
– За все лето – триста, – ответил Матвей наобум и, войдя в роль хозяина, спросил: – Вы одна или с детьми?
– Одна…
– А вот здесь – готовить, – показал на кухоньку.
Девушка взглянула небрежно.
– Я в конце мая приеду. То есть на той неделе. И все время, наверное, буду жить. Вас тут много людей?
– Я да старуха.
– Это вы жену так зовете? – насмешливо посмотрела она на Матвея.
– Нет, хозяйку, – почему-то смутился он. – Она настоящая старуха, семьдесят шесть лет…
– А-а, – протянула девушка и опять заглянула в окно. – А цветы у вас есть?
– Растут какие-то…
Матвей не помнил точно, есть ли цветы на участке.
– Вы – жилец? Снимаете?
– Да.
– На лето? Или весь год?
– Весь год. Я живу тут.
– Значит, договорились.
И когда она исчезла – не ушла, а именно исчезла, – Матвей протер глаза, как будто со сна, и вдруг быстро похромал к калитке, выглянул на улицу… А девушки там не было. Туман был, туман майского утра – легкий и нежный. И тогда ему показалось, что девушка соткалась из тумана и растворилась в нем, и было в ее явлении нечто загадочное, нечто не принадлежащее твердому миру вещей и простых событий, нечто родственное наваждению, мороку, и то была не шутка, не обман чувств и напряженных нервов: Матвей вдруг понял, что с самого начала подспудно смутило его, – Карат, голосистый, заливистый Карат почему-то смолчал на этот раз и теперь лежал у крыльца, тихо урчал и косил испуганным темным глазом.
Опираясь на клюку, вернулась из магазина хозяйка.
– Тетя Груня, а я комнату сдал, – склонил он повинную голову.
Старуха постояла молча, обдумывая.
– Кому сдал-то? – спросила наконец.
– Какой-то девушке. Она одна. На все лето.
Подобие улыбки скользнуло по сморщенному старухиному лицу.
– Ну и ладно сделал, – махнула она рукой и пошла в дом. Уже с крыльца спросила: – За сколько сдал-то?
– За триста…
– Ирод бессовестный, – беззлобно сказала тетя Груня. – Ты б еще за триста рублев Каратову вон будку сдал. Оглоед.
…А тогда, после песочной дорожки, после березовой аллеи жить стало невозможно. То есть жить было даже очень можно – с военной-то пенсией здоровому бездельнику (ну и что, что на протезе? Не в инвалидной ведь коляске! Руки целы, голова на месте…). Еще как можно жить-то, и не доживать, а именно жить («Ста лет тебе не обещаю, – сказал лечащий врач на прощание, – но до восьмидесяти можешь дотянуть. Если не сопьешься»), наконец жить, не считая сроков! Но не мог.
Плотно закрыл окна в комнате и на кухне. Двери из кухни в прихожую и из прихожей в комнату открыл настежь. Пустил газ на полную из трех конфорок и лег на диван в белой рубашке и в тренировочных брюках. Думал, что заснет себе тихонечко – и привет. Но сна ни в одном глазу не было. Лежал, вытянув руки по швам, и пытался вспомнить детство, но вспоминались только мать и отец – рядком, как на свадебном фото, а вот этого вспоминать не хотелось. Он красиво придумал, что перед смертью вся жизнь пробежит перед мысленным взором, замедляя бег на счастливых мгновениях, показывая их вновь и вновь, как показывают рапидным повтором голы на экране, но ни хрена чего-то не бежало. И будто в насмешку вылезли толстые голые ляжки безымянной от времени девицы и его, Матвеево, давнишнее глупое, почти мальчишеское удивление: «Вот это да! А под юбкой и не заметно было, что такие толстые!» Завоняло газом. С раздражением встал, достал бутылку водки, зубами сорвал пробку, бухнул сразу стакан и выпил сразу. И кинулся к окну, чуть не вышибив раму, распахнул его – глотнул прохладный чистый воздух летней ночи. Стоял, вбирая его. Выталкивал газ из легких. В тишине ловил ничтожные звуки, расшифровывал их (машина… ветер в листьях… шаги прохожего… черт его знает что… скрип рамы…). Дрожал – то ли от холода, то ли от предчувствия. И внезапно, разбив тишину, раздался привычный взрыв – невидимый однополчанин прорвался за звуковой барьер, ушел в иное измерение и подмигивал оттуда, недоступный судьбе.
Наутро помер майор Басманов, а выживший Матвей отправился в свое другое измерение. Уходил он медленно, по пути меняясь, день за днем обрастая новыми подробностями: появились борода и тяжелая суковатая палка по руке, неспешным, тяжелым стал шаг, слова порастерялись, набралось молчания… А потом этот дом в поселочке возник, и бабка Груня, и Карат, и зимний тулуп, и ватник на осень и весну, и хватка колоть дрова и с печкой управляться, и многое другое, что могло показаться сутью, но было лишь предисловием к сути.
А суть нарастала медленно. Матвей сопротивлялся: она представлялась ему темной пульсирующей массой, набухающей, вяло клокочущей, страшной до озноба, до мурашек, колюче бегущих по коже от затылка к пяткам, а потом – по рукам, по кистям, до самых пальцев, и пальцы дрожали. Просыпался посреди ночи, выходил курить на крыльцо, вполголоса говорил звездам: «Не дай мне Бог сойти с ума…» – и звезды согласно мигали: «Не дай…» Он отталкивал нарастающую суть, пугался ее, называл безумием и содрогался от прежде неизвестного ему страха. И неравная эта борьба тянулась долго, выкручивала нервы, высасывала душу, пока однажды, обессиленный, измотанный, дрожащий, не вышел он на обычное свое крыльцо… То все как-то ночью выходил, а тут – под утро проснулся.
И увидел рассвет.
Просто рассвет. Июньский. Обычный – розовеющий с востока.
Завороженный, не мог оторвать взгляд. Не шелохнувшись, стоял до чистого утреннего неба.
И тогда отчетливо понял, что это – чудо. А значит, глупо не верить в чудеса.
Он прорвался за барьер – без взрыва, в тишине. За барьер трезвого смысла, одномерности и расчета.
Лишь потом, много спустя, он все это вспомнил, обдумал, исчислил и назвал именами, а тогда словно стронулось что-то в мире, переменилось, и только одно откровенно и ясно предстало перед ним:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов