Несколько папирос из другой пачки, обработанных таким же образом, положил себе в портсигар.
Теперь нужно было сделать так, чтобы Авдотья Ивановна не ушла в тайгу раньше, чем уедет он сам с Чувелем.
Пользуясь тем, что она хотела скрыть от него своё намерение идти к мужу, и делая вид, будто не замечает её нетерпения, он стал занимать её разговорами. Сидя перед ним на крыльце, она в волнения складывала и снова разворачивала на коленях платок. Когда она проводила рукой по ткани, распластанной на могучем колене, складка заглаживалась, как разутюженная. В одном этом движении чувствовался такой напор физической силы, что Ласкину страшно было подумать о недружеском прикосновения этих рук.
Перед закатом Чувель наконец собрался в путь. Ласкин как можно теплее простился с хозяйкой и просил её принять в подарок коробку хороших папирос:
— Я заметил, что вы иногда покуриваете.
— Редко, — застенчиво сказала Авдотья Ивановна.
— Папиросы отличные. Они помогут вам скоротать сегодня вечерок в ожидании мужа. А нет, так передадите ему от меня.
Он положил коробку на край стола, так, чтобы её нельзя было забыть.
Как только раздались первые всплески Чувелевых весел, женщина поспешно поставила на стол ужин для Бори и, наказав ему поесть перед сном, ушла в тайгу.
Папиросы лежали там, где их оставил Ласкин.
От стука захлопнувшейся двери Боря проснулся. Несколько времени он лежал, широко открытыми, словно бы удивлёнными, глазёнками озирая горницу. Потом с тою быстротой перехода от дремоты к бодрствованию, какая бывает только у животных и маленьких детей, соскочил на пол и, шлёпая босыми ножонками, стремглав подбежал к окошку. Через миг спавший на подоконнике кот был схвачен в охапку. Переходя из горницы в горницу, мальчик таскал кота под мышкой. Тот безропотно переносил это неудобное, но, по-видимому, привычное для него положение и даже удовлетворённо урчал.
Наверное, не впервой маленькому жителю таёжного домика было оставаться одному. Он уверенно подошёл к столу, где был ему оставлен ужин, и взгромоздился на табуретку. Он было уже потянулся к плошке с варенцом, когда заметил тиснённую золотым узором папиросную коробку. Несколько мгновений его восхищённый взгляд не отрывался от коробки. Потом он осторожно приподнял крышку и, прикусив язык, поглядел на папиросы. Тем временем забытый кот с громким довольным урчанием поедал варенец.
Боря придвинул к себе золочёную коробку и взял папиросу. Надув губы, с важным видом он, подражая отцу, постучал ею по коробке. Попом подул в папиросу, прислушался к шипению воздуха, вдуваемого в мундштук, и тут услышал другой странный звук. Он оглянулся и увидел кота над своим варенцом.
— Ах ты, Мурка! — крикнул Боря. — Брысь! — и спихнул кота со стола.
От неосторожного движения упала на пол и золотая коробка. Папиросы покатились в разные стороны. Кот, как молния, метнулся за одной из них, за другой и стал играть, катая их лапкой. Боря поднял коробку и, любуясь красивою крышкой, забыв и об ужине и о папиросах, которыми играл кот, приплясывая на одной ноге, выбежал из дому.
Тогда, видимо, и у кота пропал интерес к папиросам. Выгнув спину, он тоже вышел на крыльцо, и, усевшись там, где ещё было солнце, принялся за умывание Но стоило ему один-два раза лизнуть свою лапку, как странная судорога свела его тело, он подскочил, упал, и пена вспузырилась под его ощерившимися усами. Когда к нему подбежал заинтересованный Боря, кот был мёртв. Боря взял его на руки и заплакал…
В это время его мать широким, солдатским шагом шла сквозь вечернюю тайгу, оглашаемую гомоном устраивающихся на ночь птиц.
А на глади пролива расходились круги от весел, не спеша погружаемых вводу Чувелем.
Чувель
Ласкина мучила медлительность Чувеля. Ведь предстояло обойти проливом весь остров. На это нужна была целая ночь. Ласкин предложил грести поочерёдно. Чувель отдал ему весла и лёг на спину. Он курил большие самокрутки из невероятно крепкого табака и сочно сплёвывал за борт.
Ласкин грёб неумело, торопливо. Весла с плеском опускались в чёрную воду. Она скатывалась с весел с фосфорическим блеском, и долго ещё светящиеся воронки кружились там, где ударяло весло. Берега были погружены в непроглядную темень и чувствовались только по тёплому дыханию леса. Ничего, кроме вспыхивающей цигарки Чувеля, Ласкину не было видно.
— Ты свояка своего давно знал?
— О живых говорят «знаю», а не «знал». Давно. С таёжного фронта, как беляков из Приморья вышибали.
— А он мне сказал, будто здесь, в совхозе, с тобой познакомился.
— Гордость в нём большая — вот и соврал. Он небось и про то, как вместе от белых удирали, ничего тебе не сказал. Я у него при белых солдатом был. При нем вроде особого стрелка состоял. Очень он этим делом интересовался: снайперов делал. Мы вместе маялись. Ихнему брату, если у кого совесть сохранилась, тоже труба была. Помаялись мы тогда, помаялись, а потом, гляди-кась, решение приняли удирать. Я ему говорю: «Уйдём к красным». А он: «Не примут меня. Иди один». Может, и верно не приняли бы. Так и подались мы с ним в разные стороны: я — к красным, а он — в тыл. А потом мы с ним в имении Янковского встретились. Я туда по особым обстоятельствам приехал — да прямо на него и напоролся. Он и виду на подал при людях, что меня знает. А знал он обо мне достаточно: и то, что к красным ушёл, и то, что на заимку неспроста приехал, укрывался по фальшивому паспорту. Не выдал. Потому только и жив я, Чувель Иван свет Иванович. Мохом порастаю и цигарки курю.
— Уж и мохом. Рановато. Молодой парень
Чувель во всю глотку заскрипел, заверещал, захлюпал?
— Это я-то молодой?.. Ай да обознался. Это Иван-то Чувель молодой? Сколько же мне, по-твоему?
— Сорок.
Опять залился спотыкающимся своим хохотом
— Сорок?! Гляди-кась, вот да вот так Иван! — И, вдруг сразу сделавшись серьёзным: — Шестьдесят, браток. Вот как!
— А сколько же Авдотье?
— Та действительно молода: без малого полвека. А я, брат, стар. Только что голова рыжая. Рыжие — они все такие. Пока бороды не отпустил, и старости нету. А я, гляди-кась, бороду для того и брею, чтобы девкам невдомёк, что Чувель старый. А то лягаться станут.
— А сейчас не лягаются?
Чувель крякнул
— Пока не жалуюсь.
— А я думал, — ты действительно молодой.
— Кабы я молодым-то был, разве бы я так жил? Я бы теперь свет переделывал. А то егерь. Разве это работа? Только потому, что больно к винтовке привык, и не бросаю дело-то.
— Когда же ты так привыкнуть успел?
— Я, браток, с винтовкой с семнадцати годов вожусь. Как от отца-матери в тайгу ушёл, так все с винтовкой, что с бабой: днём обедаю, ночью сплю, даром что холостой.
— Все охотничал?
— Ну, это как сказать. Бывала и такая охота, что за неё по головке не гладили. Ты про Семёнова слыхал?
— Про атамана?
— Нет, то другой. Тот в Приморье одним из первых насельников был. Потом богатеем стал невозможным. Деньжищи грёб лопатами, что навоз. Во Владивостоке базар был Семеновский, на Семеновской площади стоял, и улица поперёк тоже Семеновская. Все по тому богатею. При старом режиме он во Владивостоке городским головой сидел. Раздулся от важности. Уважение от купечества и полиции умел огромное. А только я к нему много раньше пришёл. У него тогда и паспорта настоящего не было. Семёнов он или кто — богу одному известно. Вначале, как появился, он людям-то и на глаза показываться не любил. Дело у него было не больно чистое. Царство ему небесное, сатане проклятому, и меня он в это дело втянул. И меня он было ни за грош продал, как других вместо себя продавал, чтобы сухим из воды выйти. Бывало, заметит он, что выследили его пограничные кордоны или урядники и дело труба становится, нужно к ответу строиться, так он сейчас кого-нибудь из подручных парней под пулю пограничника и подсунет. Глядишь, на месяц-другой глаза и отвёл. Снова можно спирт через границу носить. В Маньчжурии в то время спирт гнали беспошлинно, а в русском Приморье акциз высокий был. Очень выгодно было маньчжурский спирт в Уссурийский край переправлять. На этом люди целые капиталы сколачивали. В Маньчжурии даже строили специальные заводы, работавшие на Приморье. Целая армия спиртоносов ходила через границу. А содержал эту армию шпаны жиган Семёнов. Вся спиртовая контрабанда через него шла, но никогда он ни в одном деле не пострадал. Чужими головами откупался. Делалось это так: приготовится партия спиртоносов к переходу — и, чтобы охране глаза отвести, в сторонке от намеченного места одного-двух парней нарочно заваливают. Пока охрана с ними возится, остальные — через границу. Среди нас, спиртоносов, быть приманкой для охраны считалось самым выгодным делом. Носильщики по пятёрке за весь поход заработают, а у отводчика четвертной в кармане. Не раз и я этим делом занимался — отводчиком был.
Однажды партия семеновских спиртоносов приготовилась к переходу у самого полотна железной дороги. Нужно было охрану по ложному следу пустить. Я взялся. Сунул бидон спирту в мешок за спину и на маленькой станции близ границы полез на крышу вагона сибирского экспресса. Нарочно полез так, чтобы меня увидели. Я знал: ежели заметят, то телеграмму на первую станцию по ту сторону границы дадут — спиртоноса снимайте. Все внимание на мне будет, а ребята тем временем груз пронесут. Но на этот раз кондуктора оказались умнее. Когда поезд уже на полном ходу был, устроили облаву, полезли за мною на крышу. А дело было зимой. Мороз лютейший. На вагоне ветер такой, что душа стынет. Подо мною ледок-то на крыше подтаял, а как поезд ходу набрал, я на ветру к крыше и примёрз. Вижу, проводники ко мне лезут, хочу встать — не тут-то было. Гляди-кась, славно меня припаяло. Рванулся что было сил — весь перед пиджака на железе остался, вата наружу повылазила. Бегу по крыше на другой вагон. А из пролёта ещё две головы. Я как в мышеловке. Кондуктора, отчаянные попались ребята, тоже на крышу вылезли — и ко мне с двух сторон. Ночь лунная, снег. Светло, как днём. Вижу, в руках у них ломы железные, гаечные ключи. В живых не оставят. Попробовал я их на испуг взять, не даются. Две уже на крыше, а у края новые головы. Что делать? Перекрестился я да на полном ходу под откос сиганул. Насыпь там высоченная, но снегу много оказалось. Полежал я в нем, отошёл. Спасибо, впопыхах я жестянку со спиртом не сбросил. Кабы не спирт, замёрзнуть бы мне. Ведь на всем брюхе у меня в пиджаке дыра. Через сутки к своим добрался. Четвертной получил. Удачно обошлось. А сказать тебе, сколько народу Семёнов таким способом перевёл, — спать не станешь. А потом Семёнов за другое дело взялся. Корешок такой есть в тайге — женьшень называется. Вот за этот корешок, так же как за панты, китайцы душу продать готовы. Он у них считается лекарством ото всех болезней и цену имеет невозможную. Ежели хороший корешок, то больше сотни рублей тянет. А, сам понимаешь, в те времена, до японской войны, пять, шесть сот — капитал.
Но была тут одна заковыка: корешок женьшень искать — несусветный труд. Он в тайге так укрывается, что самый искусный китаец-женьшенщик ежели два-три корешка в год отыщет — счастье. И на один корешок не обижались. Нашему брату, русскому, это дело вовсе не давалось. Очень тонко нужно знать таёжные травки, цветки. Каждая травинка своё говорит: где может быть женьшень, где нет.
Так и промышляли: китайцы женьшень ищут и оленя Хуа-лу в лудеву ловят, панты снимают. А наши пантача отстрелам добывали. Но то и другое большого труда требовало. Ты нынче сам видел, сколько с оленем маяты, чтобы тут у нас в парке панты с него снять. Пока сыщешь! А ведь тогда тайга была не та. Без края, без троп. Оленю преград не было. Пойдёт колесить — уведёт невесть куда. Ходит, ходит пантовщик за хорошим пантачом, а там, глядишь, ещё мазу даст, и вся охота пропала. Тяжёлое было дело. Правда, зато, если забьёт нескольких хороших олешков, настоящие деньги в кармане.
Занимались тем, что кому по душе. Кто — женьшенем, кто — пантами. Но был народ, которому не по сердцу было мучиться. Те действовали короче. Ни женьшеня, ни пантача искать не надо, коли совести нет. Уследи только китаезу-женьшенщика, когда он корешки собрал, или охотника-пантовщика — и на мушку. Все корешки, весь сбор пантов — все твоё. Когда там с тебя спросится! Скорей всего, что в тайге никто никогда убитого и не найдёт. Если больше недели он пролежит, и хоронить не надо: начисто зверьё приберёт. А ежели кто и наткнётся, то язык придержит. Кому охота на пулю лезть?
Немало такого народу было: промышляли охотой без хлопот и без убытка. Впрочем, и это дело не такое простое, как может показаться. Женьшенщика не легко уследить. Он знает, что беречься надо, и свои меры принимает. Ходит, ходит по тайге целое лето. Пойми — когда с корешком, когда пустой. А зря убивать его, без уверенности, что корешок при нем, расчёта нет. Ведь если корешок ещё не найден, грабитель сам у себя хлеб отнимет преждевременным убийством. А бывало и так.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
Теперь нужно было сделать так, чтобы Авдотья Ивановна не ушла в тайгу раньше, чем уедет он сам с Чувелем.
Пользуясь тем, что она хотела скрыть от него своё намерение идти к мужу, и делая вид, будто не замечает её нетерпения, он стал занимать её разговорами. Сидя перед ним на крыльце, она в волнения складывала и снова разворачивала на коленях платок. Когда она проводила рукой по ткани, распластанной на могучем колене, складка заглаживалась, как разутюженная. В одном этом движении чувствовался такой напор физической силы, что Ласкину страшно было подумать о недружеском прикосновения этих рук.
Перед закатом Чувель наконец собрался в путь. Ласкин как можно теплее простился с хозяйкой и просил её принять в подарок коробку хороших папирос:
— Я заметил, что вы иногда покуриваете.
— Редко, — застенчиво сказала Авдотья Ивановна.
— Папиросы отличные. Они помогут вам скоротать сегодня вечерок в ожидании мужа. А нет, так передадите ему от меня.
Он положил коробку на край стола, так, чтобы её нельзя было забыть.
Как только раздались первые всплески Чувелевых весел, женщина поспешно поставила на стол ужин для Бори и, наказав ему поесть перед сном, ушла в тайгу.
Папиросы лежали там, где их оставил Ласкин.
От стука захлопнувшейся двери Боря проснулся. Несколько времени он лежал, широко открытыми, словно бы удивлёнными, глазёнками озирая горницу. Потом с тою быстротой перехода от дремоты к бодрствованию, какая бывает только у животных и маленьких детей, соскочил на пол и, шлёпая босыми ножонками, стремглав подбежал к окошку. Через миг спавший на подоконнике кот был схвачен в охапку. Переходя из горницы в горницу, мальчик таскал кота под мышкой. Тот безропотно переносил это неудобное, но, по-видимому, привычное для него положение и даже удовлетворённо урчал.
Наверное, не впервой маленькому жителю таёжного домика было оставаться одному. Он уверенно подошёл к столу, где был ему оставлен ужин, и взгромоздился на табуретку. Он было уже потянулся к плошке с варенцом, когда заметил тиснённую золотым узором папиросную коробку. Несколько мгновений его восхищённый взгляд не отрывался от коробки. Потом он осторожно приподнял крышку и, прикусив язык, поглядел на папиросы. Тем временем забытый кот с громким довольным урчанием поедал варенец.
Боря придвинул к себе золочёную коробку и взял папиросу. Надув губы, с важным видом он, подражая отцу, постучал ею по коробке. Попом подул в папиросу, прислушался к шипению воздуха, вдуваемого в мундштук, и тут услышал другой странный звук. Он оглянулся и увидел кота над своим варенцом.
— Ах ты, Мурка! — крикнул Боря. — Брысь! — и спихнул кота со стола.
От неосторожного движения упала на пол и золотая коробка. Папиросы покатились в разные стороны. Кот, как молния, метнулся за одной из них, за другой и стал играть, катая их лапкой. Боря поднял коробку и, любуясь красивою крышкой, забыв и об ужине и о папиросах, которыми играл кот, приплясывая на одной ноге, выбежал из дому.
Тогда, видимо, и у кота пропал интерес к папиросам. Выгнув спину, он тоже вышел на крыльцо, и, усевшись там, где ещё было солнце, принялся за умывание Но стоило ему один-два раза лизнуть свою лапку, как странная судорога свела его тело, он подскочил, упал, и пена вспузырилась под его ощерившимися усами. Когда к нему подбежал заинтересованный Боря, кот был мёртв. Боря взял его на руки и заплакал…
В это время его мать широким, солдатским шагом шла сквозь вечернюю тайгу, оглашаемую гомоном устраивающихся на ночь птиц.
А на глади пролива расходились круги от весел, не спеша погружаемых вводу Чувелем.
Чувель
Ласкина мучила медлительность Чувеля. Ведь предстояло обойти проливом весь остров. На это нужна была целая ночь. Ласкин предложил грести поочерёдно. Чувель отдал ему весла и лёг на спину. Он курил большие самокрутки из невероятно крепкого табака и сочно сплёвывал за борт.
Ласкин грёб неумело, торопливо. Весла с плеском опускались в чёрную воду. Она скатывалась с весел с фосфорическим блеском, и долго ещё светящиеся воронки кружились там, где ударяло весло. Берега были погружены в непроглядную темень и чувствовались только по тёплому дыханию леса. Ничего, кроме вспыхивающей цигарки Чувеля, Ласкину не было видно.
— Ты свояка своего давно знал?
— О живых говорят «знаю», а не «знал». Давно. С таёжного фронта, как беляков из Приморья вышибали.
— А он мне сказал, будто здесь, в совхозе, с тобой познакомился.
— Гордость в нём большая — вот и соврал. Он небось и про то, как вместе от белых удирали, ничего тебе не сказал. Я у него при белых солдатом был. При нем вроде особого стрелка состоял. Очень он этим делом интересовался: снайперов делал. Мы вместе маялись. Ихнему брату, если у кого совесть сохранилась, тоже труба была. Помаялись мы тогда, помаялись, а потом, гляди-кась, решение приняли удирать. Я ему говорю: «Уйдём к красным». А он: «Не примут меня. Иди один». Может, и верно не приняли бы. Так и подались мы с ним в разные стороны: я — к красным, а он — в тыл. А потом мы с ним в имении Янковского встретились. Я туда по особым обстоятельствам приехал — да прямо на него и напоролся. Он и виду на подал при людях, что меня знает. А знал он обо мне достаточно: и то, что к красным ушёл, и то, что на заимку неспроста приехал, укрывался по фальшивому паспорту. Не выдал. Потому только и жив я, Чувель Иван свет Иванович. Мохом порастаю и цигарки курю.
— Уж и мохом. Рановато. Молодой парень
Чувель во всю глотку заскрипел, заверещал, захлюпал?
— Это я-то молодой?.. Ай да обознался. Это Иван-то Чувель молодой? Сколько же мне, по-твоему?
— Сорок.
Опять залился спотыкающимся своим хохотом
— Сорок?! Гляди-кась, вот да вот так Иван! — И, вдруг сразу сделавшись серьёзным: — Шестьдесят, браток. Вот как!
— А сколько же Авдотье?
— Та действительно молода: без малого полвека. А я, брат, стар. Только что голова рыжая. Рыжие — они все такие. Пока бороды не отпустил, и старости нету. А я, гляди-кась, бороду для того и брею, чтобы девкам невдомёк, что Чувель старый. А то лягаться станут.
— А сейчас не лягаются?
Чувель крякнул
— Пока не жалуюсь.
— А я думал, — ты действительно молодой.
— Кабы я молодым-то был, разве бы я так жил? Я бы теперь свет переделывал. А то егерь. Разве это работа? Только потому, что больно к винтовке привык, и не бросаю дело-то.
— Когда же ты так привыкнуть успел?
— Я, браток, с винтовкой с семнадцати годов вожусь. Как от отца-матери в тайгу ушёл, так все с винтовкой, что с бабой: днём обедаю, ночью сплю, даром что холостой.
— Все охотничал?
— Ну, это как сказать. Бывала и такая охота, что за неё по головке не гладили. Ты про Семёнова слыхал?
— Про атамана?
— Нет, то другой. Тот в Приморье одним из первых насельников был. Потом богатеем стал невозможным. Деньжищи грёб лопатами, что навоз. Во Владивостоке базар был Семеновский, на Семеновской площади стоял, и улица поперёк тоже Семеновская. Все по тому богатею. При старом режиме он во Владивостоке городским головой сидел. Раздулся от важности. Уважение от купечества и полиции умел огромное. А только я к нему много раньше пришёл. У него тогда и паспорта настоящего не было. Семёнов он или кто — богу одному известно. Вначале, как появился, он людям-то и на глаза показываться не любил. Дело у него было не больно чистое. Царство ему небесное, сатане проклятому, и меня он в это дело втянул. И меня он было ни за грош продал, как других вместо себя продавал, чтобы сухим из воды выйти. Бывало, заметит он, что выследили его пограничные кордоны или урядники и дело труба становится, нужно к ответу строиться, так он сейчас кого-нибудь из подручных парней под пулю пограничника и подсунет. Глядишь, на месяц-другой глаза и отвёл. Снова можно спирт через границу носить. В Маньчжурии в то время спирт гнали беспошлинно, а в русском Приморье акциз высокий был. Очень выгодно было маньчжурский спирт в Уссурийский край переправлять. На этом люди целые капиталы сколачивали. В Маньчжурии даже строили специальные заводы, работавшие на Приморье. Целая армия спиртоносов ходила через границу. А содержал эту армию шпаны жиган Семёнов. Вся спиртовая контрабанда через него шла, но никогда он ни в одном деле не пострадал. Чужими головами откупался. Делалось это так: приготовится партия спиртоносов к переходу — и, чтобы охране глаза отвести, в сторонке от намеченного места одного-двух парней нарочно заваливают. Пока охрана с ними возится, остальные — через границу. Среди нас, спиртоносов, быть приманкой для охраны считалось самым выгодным делом. Носильщики по пятёрке за весь поход заработают, а у отводчика четвертной в кармане. Не раз и я этим делом занимался — отводчиком был.
Однажды партия семеновских спиртоносов приготовилась к переходу у самого полотна железной дороги. Нужно было охрану по ложному следу пустить. Я взялся. Сунул бидон спирту в мешок за спину и на маленькой станции близ границы полез на крышу вагона сибирского экспресса. Нарочно полез так, чтобы меня увидели. Я знал: ежели заметят, то телеграмму на первую станцию по ту сторону границы дадут — спиртоноса снимайте. Все внимание на мне будет, а ребята тем временем груз пронесут. Но на этот раз кондуктора оказались умнее. Когда поезд уже на полном ходу был, устроили облаву, полезли за мною на крышу. А дело было зимой. Мороз лютейший. На вагоне ветер такой, что душа стынет. Подо мною ледок-то на крыше подтаял, а как поезд ходу набрал, я на ветру к крыше и примёрз. Вижу, проводники ко мне лезут, хочу встать — не тут-то было. Гляди-кась, славно меня припаяло. Рванулся что было сил — весь перед пиджака на железе остался, вата наружу повылазила. Бегу по крыше на другой вагон. А из пролёта ещё две головы. Я как в мышеловке. Кондуктора, отчаянные попались ребята, тоже на крышу вылезли — и ко мне с двух сторон. Ночь лунная, снег. Светло, как днём. Вижу, в руках у них ломы железные, гаечные ключи. В живых не оставят. Попробовал я их на испуг взять, не даются. Две уже на крыше, а у края новые головы. Что делать? Перекрестился я да на полном ходу под откос сиганул. Насыпь там высоченная, но снегу много оказалось. Полежал я в нем, отошёл. Спасибо, впопыхах я жестянку со спиртом не сбросил. Кабы не спирт, замёрзнуть бы мне. Ведь на всем брюхе у меня в пиджаке дыра. Через сутки к своим добрался. Четвертной получил. Удачно обошлось. А сказать тебе, сколько народу Семёнов таким способом перевёл, — спать не станешь. А потом Семёнов за другое дело взялся. Корешок такой есть в тайге — женьшень называется. Вот за этот корешок, так же как за панты, китайцы душу продать готовы. Он у них считается лекарством ото всех болезней и цену имеет невозможную. Ежели хороший корешок, то больше сотни рублей тянет. А, сам понимаешь, в те времена, до японской войны, пять, шесть сот — капитал.
Но была тут одна заковыка: корешок женьшень искать — несусветный труд. Он в тайге так укрывается, что самый искусный китаец-женьшенщик ежели два-три корешка в год отыщет — счастье. И на один корешок не обижались. Нашему брату, русскому, это дело вовсе не давалось. Очень тонко нужно знать таёжные травки, цветки. Каждая травинка своё говорит: где может быть женьшень, где нет.
Так и промышляли: китайцы женьшень ищут и оленя Хуа-лу в лудеву ловят, панты снимают. А наши пантача отстрелам добывали. Но то и другое большого труда требовало. Ты нынче сам видел, сколько с оленем маяты, чтобы тут у нас в парке панты с него снять. Пока сыщешь! А ведь тогда тайга была не та. Без края, без троп. Оленю преград не было. Пойдёт колесить — уведёт невесть куда. Ходит, ходит пантовщик за хорошим пантачом, а там, глядишь, ещё мазу даст, и вся охота пропала. Тяжёлое было дело. Правда, зато, если забьёт нескольких хороших олешков, настоящие деньги в кармане.
Занимались тем, что кому по душе. Кто — женьшенем, кто — пантами. Но был народ, которому не по сердцу было мучиться. Те действовали короче. Ни женьшеня, ни пантача искать не надо, коли совести нет. Уследи только китаезу-женьшенщика, когда он корешки собрал, или охотника-пантовщика — и на мушку. Все корешки, весь сбор пантов — все твоё. Когда там с тебя спросится! Скорей всего, что в тайге никто никогда убитого и не найдёт. Если больше недели он пролежит, и хоронить не надо: начисто зверьё приберёт. А ежели кто и наткнётся, то язык придержит. Кому охота на пулю лезть?
Немало такого народу было: промышляли охотой без хлопот и без убытка. Впрочем, и это дело не такое простое, как может показаться. Женьшенщика не легко уследить. Он знает, что беречься надо, и свои меры принимает. Ходит, ходит по тайге целое лето. Пойми — когда с корешком, когда пустой. А зря убивать его, без уверенности, что корешок при нем, расчёта нет. Ведь если корешок ещё не найден, грабитель сам у себя хлеб отнимет преждевременным убийством. А бывало и так.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17