Я решил немного запутать следы, поэтому, добравшись до Риотинто, повернул вправо, на региональное шоссе № 421, которое ведет к болотам Оранке и Одьеля, а возле Каланьяса свернул налево, чтобы вернуться через Вальверде-дель-Камино. Я все время прислушивался к радиопереговорам, но коллеги вели себя как надо. Теперь никто не говорил о нас: лишь иногда какой-нибудь намек или информация, так сказать, с двойным дном. Чокнутый Бродяга коротко сообщил, что пару минут назад катафалк обогнал его у бензоколонки в Саламеа. Любовь до Гроба и Крутой Перец повторили то же самое без каких-либо комментариев. Немного спустя Секс-машина из Риохи предупредил на шоферском условном жаргоне, что на перекрестке у Эль-Посуэло стоит жандармский контрольный пост, и пожелал счастливого пути Одиночке и тем, кто с ним.
– Почему тебя называют Одиночкой с Равнины? – спросила девочка. Дорога была паршивая, и я вел машину медленно, осторожно.
– Потому, что я родом с Альбасетских равнин.
– А Одиночка почему?
Я взял сигарету и вдавил прикуриватель. Когда там щелкнуло, девочка сама поднесла к моим губам зажженную сигарету.
– Ну, наверное, потому, что я один.
– А с каких пор ты один?
– Да всю свою треклятую жизнь.
Некоторое время она молчала, словно раздумывая. Потом схватила свою книжку и прижала к груди.
– Нати всегда говорит, что я скоро рехнусь, потому что слишком много читаю.
– А ты много читаешь?
– Не знаю. Вот эту книжку читаю уже в который раз.
– Про что там?
– Про пиратов. И про зарытый клад.
– Кажется, я смотрел это кино.
Радио уже с полчаса не передавало ничего угрожающего, а вести сорокатонный грузовик по региональному шоссе – работа такая, что мало не покажется. Поэтому я затормозил у придорожного мотеля – он назывался «Веселая утка», – чтобы принять душ и передохнуть. Взял номер с двумя кроватями, сказал девочке, чтобы ложилась на любую, и простоял десять минут под горячим душем, стараясь ни о чем не думать. Потом, уже немного расслабившись, рискнул было подумать о девочке, и пришлось еще три минуты простоять под душем – на этот раз холодным. Только после этого я смог выйти. Не вытираясь, натянул джинсы прямо на голое тело и вернулся в спальню. Девочка сидела на кровати, уставившись на меня.
– Хочешь принять душ?
Не отрывая от меня глаз, она мотнула головой.
– Ладно, – сказал я, завалился на другую кровать и поставил будильник так, чтобы зазвонил через два часа. – Я немножко вздремну.
Я погасил лампу. Сквозь оконные занавески сочился белый свет от электрических букв над входом в мотель. Я услышал, как девочка ворочается на кровати, и представил себе ее легкое платьице в цветочек, ее смуглые плечи, ее ноги. Большие темные глаза. Моей новой эрекции помешала «молния» джинсов – не до конца застегнутая, так что оказалось весьма ощутимо. Я лег по-другому и заставил себя думать о португальце Алмейде и обо всем, что на меня свалилось. Эрекция тут же исчезла.
Вдруг я почувствовал легкое прикосновение к моему боку, и теплая рука тронула мое лицо. Я открыл глаза. Девочка, выскользнув из своей постели, улеглась рядом со мной. Она пахла чем-то молоденьким, нежным, как мягкий хлеб, – и, клянусь, вся душа во мне перевернулась.
– Что это ты тут делаешь?
В тусклом свете из окна девочка смотрела так, словно изучала мою физиономию. Глаза у нее были очень блестящие и очень серьезные.
– Я вот тут подумала… Все равно ведь меня поймают – рано или поздно.
Она проговорила это горячим шепотом. Мне так хотелось поцеловать ее в шею, но я сдержался. Не время для таких вещей.
– Может, и поймают, – ответил я. – Хотя я сделаю все, что в моих силах.
– Португалец Алмейда получил деньги за то, что я девушка. А договор есть договор.
Я наморщил лоб и принялся думать.
– Не знаю. Может, нам удастся раздобыть сорок тысяч дуро.
Девочка покачала головой:
– Да без толку это. Португалец Алмейда – гад бессовестный, но слово свое держит всегда… Он сказал, что его договор с доном Максимо Ларретой – дело чести.
– Чести, – повторил я, а у самого в голове завертелось десятка два слов, куда больше подходящих для этих сукиных детей: для скотины-португальца, для Нати, продавшей честь собственной сестры, и для Окорока, который сейчас рыскал туда-сюда на своем катафалке, высматривая мой грузовик, чтобы вернуть сбежавший товар.
Я пожал плечами:
– Значит, ничего не поделаешь. Поэтому будем стараться, чтобы нас не поймали.
Она помолчала, не отводя от меня глаз. Под ее тонким платьем, ниже выреза, угадывались груди, колыхавшиеся мягко, если она шевелилась. «Молния» снова вцепилась в меня своими зубьями.
– Я кое-что придумала, – сказала она.
Клянусь вам: я угадал это прежде, чем она сказала, потому что волосы у меня на затылке встали дыбом.
Она положила руку на мою голую грудь, и я не смел шелохнуться.
– Даже не вздумай, – пробормотал я.
– Если я больше не буду девушкой, португальцу Алмейде придется отказаться от своего договора.
– Уж не хочешь ли ты сказать, – перебил я ее, а у самого во рту пересохло, – что мы должны заняться этим делом вместе? Я имею в виду – мы с тобой. Ну, в общем…
Она провела ладошкой по моей груди вниз и, задержав ее возле самого пупка, сунула в него пальчик.
– Я еще никогда ни с кем не была.
– Черт побери, – сказал я.
И вскочил с кровати.
Она тоже приподнялась – медленно. Вот что значит женщина: в этот момент казалось, что ей не шестнадцать лет, а все тридцать. Даже голос у нее вроде стал другой.
Я прижался спиной к стене.
– Я никогда ни с кем не была, – повторила она.
– Я рад за тебя, – смущенно выговорил я.
– Ты правда рад?
– Ну, я хочу сказать… гм… тем лучше для тебя.
И тогда она скрестила руки и сняла платье через голову – вот так, сама. На ней остались только белые хлопковые трусики, и она была такая красивая – само совершенство, кусочек чудесной горячей плоти.
А я – что тут говорить? «Молния» просто шкуру с меня заживо спускала.
5
Злодеи тут как тут
Ночь стояла тихая – из тех, когда ни один листик на ветке не шелохнется, и слабый свет из окна силуэтами очерчивал наши тени на простынях, на которые я не осмеливался лечь. Вы, наверное, думаете: с чего это я так стушевался – я, водила-дальнобойщик, в мои-то годы, да еще после полутора лет за решеткой и военной службы в Сеуте. Но вот так вот обстояло дело.
Этот кусочек плоти, голой и теплой, от которого пахло, как от только что проснувшегося ребенка, – ее огромные черные глазищи были в какой-нибудь паре дюймов от моего лица, – был прекрасен, как сон, как мечта. По радио Маноло Тена распевал что-то про попугая, который перестал болтать, и про часы, которые остановились, но у меня-то в ту ночь все работало как часы – все, кроме здравого смысла. Я сглотнул слюну и перестал отводить глаза. «Ты готов, коллега, – сказал я себе. – Совсем готов».
– Ты правда девушка?
Она посмотрела на меня так, как умеют смотреть только женщины: взглядом эдакой иронической и усталой мудрости – откуда они только ее берут, ведь не переймешь, и она точно не зависит от возраста.
Эта мудрость у них в крови с самого рождения.
– Ты правда такой дурак? – вот такой был мне ответ.
Потом она положила мне на плечо руку – на секундочку, так, словно мы двое старых приятелей, сидим себе и беседуем тихо-мирно, – а потом медленно повела ее вниз, по груди, по животу, пока не ухватила пояс джинсов, как раз над металлической пуговкой, где написано «Levi's». И медленно, медленно стала тянуть меня за пояс к постели, а сама смотрит на меня так внимательно, с любопытством и будто бы даже забавляясь. Как девчонка, знающая, что выходит за рамки.
– Где ты научилась этому? – спросил я.
– По телевизору.
И тут она рассмеялась, и я тоже рассмеялся, и мы, обнявшись, упали на простыни и… ну, в общем, сами понимаете. Я делал все очень медленно, осторожно, внимательно следя, чтобы ей было хорошо, и вдруг увидел ее широко распахнутые глаза и понял, что ей куда страшнее, чем мне, по-настоящему страшно, и почувствовал, что она цепляется за меня так, будто, кроме меня, у нее больше никого и ничего нет на свете. Да, пожалуй, так оно и было. И тут я снова весь как-то размяк внутри и, обняв ее, принялся целовать нежно-нежно, как только мог, потому что боялся сделать ей больно. Рот у нее был нежный, теплый – я такого еще никогда не встречал, и в первый раз в жизни мне подумалось, что моя бедная старушка, если она видит меня оттуда, где она теперь, оттуда, сверху, не может рассердиться на меня за все это.
– Кусочек, – сказал я тихонько.
И ее губы улыбнулись под моими губами, а ее глазищи, по-прежнему широко раскрытые, все так же пристально смотрели на меня в полумраке. И тогда я вспомнил, как однажды в нашей казарме в Сеуте взорвалась учебная граната, и как в Эль-Пуэрто меня чуть не прикончили за то, что я отказался подставить задницу одному крутому парню, и как один раз я задремал за рулем на въезде в Талаверу и только чудом не расшибся в лепешку. Припомнил я все это и подумал: а ведь тебе повезло, Маноло, коллега, тебе здорово повезло, что ты остался жив. Что при тебе твоя плоть, и твои чувства, и твоя кровь, бегущая по венам, потому что иначе ты не испытал бы всего того, что испытываешь сейчас, а теперь уже никому не отнять у тебя этого. Все стало нежным, и влажным, и горячим, а я все думал, снова и снова повторял про себя, чтобы не расслабляться: я должен выйти прежде, чем у меня сорвет пружину и я наделаю ей беды. Но ничего такого не потребовалось, потому что в этот момент в дверях что-то грохнуло, вспыхнул свет, и, обернувшись, я увидел перед собой ухмылочку португальца Алмейды и кулачище Окорока, летящий прямехонько к моей голове.
Я очнулся на полу: лежу лицом вниз совсем голый (в таком виде меня и вырубили), виски гудят, что твоя стереоустановка. Тихонько, осторожненько я приоткрыл один глаз и первым делом увидел мини-юбку Нати, а трусики под этой юбкой были, конечно же, красные. Нати сидела на стуле и дымила сигаретой. Рядом стоял португалец Алмейда, засунув руки в карманы, как обычно делают злодеи в кино, и, когда кривил рот в раздраженной усмешке, его золотой зуб так и сверкал. У кровати, опершись на нее коленом, Окорок караулил девочку; ее грудки трепыхались, в глазах – вселенский ужас. Такая вот была картина, и я не знаю, что там говорилось, пока я был в отключке, но то, что я услышал, очнувшись, было не для слабонервных.
– Ты меня опозорила, – говорил девочке португалец Алмейда. – Я человек чести, а из-за тебя получается, что я нарушил слово, которое дал дону Максиме Ларрете… Что мне теперь делать?
Она смотрела на него, не отвечая, а сама старалась прикрыть одной рукой грудь, а другой – все остальное.
– Что мне делать? – отчаянно-яростно повторил португалец Алмейда и шагнул к кровати. Девочка отшатнулась, и Окорок ухватил ее за волосы, чтобы она не двигалась.
Правда, не сильно ухватил. Не рванул – просто придержал ее. Похоже, ему было не по себе от того, что она совсем голая, и он отводил глаза всякий раз, когда она смотрела на него.
– Может, Ларрета и не догадается, – вставила Нати. – Я могу научить эту сучку, как притвориться.
Португалец Алмейда покачал головой:
– Дон Максиме не дурак. И потом, глянь-ка на нее.
Хотя Окорок по-прежнему держал девочку за волосы, а из ее широко раскрытых глаз смотрел ужас, которого она даже не пыталась скрыть, она мотнула головой, словно говоря: нет.
Баба, конечно, Нати была знатная, но по натуре – стерва, как и все мачехи из сказок. Увидев это, она выругалась так, что впору любому водиле-дальнобойщику.
– Совсем зазналась, сучка упертая, – прибавила она, цедя слова, как гадючий яд.
А потом встала, расправила свою юбчонку, подошла к кровати и залепила девочке такую оплеуху, что Окороку пришлось отпустить ее волосы.
– Змея, стерва, – прошипела она. – Надо было дать вам трахнуть ее, когда ей было тринадцать.
– Это делу не поможет, – сокрушенно отозвался португалец Алмейда. – Я взял деньги у Ларреты, и теперь я обесчещен.
Трагически изломив лохматые брови, он расстроенно поблескивал золотым зубом. Окорок уставился на носки своих ботинок; видать, ему было стыдно, что его босс обесчещен.
– Я человек чести, – повторил португалец Алмейда. Он выглядел таким подавленным, что мне едва не захотелось встать и похлопать его по плечу. – Что мне теперь делать?
– Ты можешь кастрировать этого сукина сына, – предложила Нати, добрая душа, и, похоже, она имела в виду меня. У меня тут же пропала всякая охота похлопывать кого-нибудь по плечу. «Думай, – сказал я себе. – Думай, как выбраться из этой передряги, коллега, а не то они сделают себе брелок из твоих яиц».
Худо только, что, валяясь на полу голым, лицом вниз, ничего особенного не придумаешь.
Португалец Алмейда вынул из кармана правую руку. В ней был нож – из этих, с пружиной и лезвием длиной чуть ли не полметра: от одного вида такой штуки становится не по себе, даже если она сложена.
– Прежде я помечу эту сучку, – сказал он.
1 2 3 4 5 6 7