Сама я не очень-то могла разобраться в том, что там написано; газета печатала зажигательные лозунги, призывая своих читателей к насилию, побуждая их принимать собственные меры против «врагов народа», в том случае если законодательные органы окажутся слишком медлительными. Мишель и Франсуа жадно впитывали каждое слово этой газеты и передавали все это рабочим, чего делать не следовало. У них было и без того достаточно дел на заводе: нужно было поддерживать темп производства, выполнять полученные нами заказы, и совсем не обязательно было шастать по округе в поисках изменников-дворян и закоснелых упрямцев-священников.
Что до меня, то я не мешала им говорить и только закрывала уши, не желая слушать никаких споров. Все мое время занимала малютка. Те девять месяцев, в течение которых мне было даровано счастье прижимать ее к своей груди, сохранились лишь как счастливое воспоминание. Ничего другого у меня не осталось.
Весной она простудилась, простуда перекинулась на грудь, и, хотя я не отходила от нее ни днем ни ночью в течение недели и вызвала доктора из Ле-Мана, нам не удалось ее спасти. Она умерла двадцать второго апреля тысяча семьсот девяносто второго года, за два дня после того, как Пруссия и Австрия объявили Франции войну; помню, мы услышали об этом в тот самый день, когда хоронили Софи-Магдалену. Я оцепенела от горя, так же как Франсуа, да и все наши люди на заводе горевали – малютка была такая веселая и жизнерадостная, все ее обожали.
Так же как это случается с другими людьми, понесшими тяжелую утрату, известие о войне принесло мне какое-то горькое удовлетворение. Теперь буду страдать не только я одна. Тысячи людей будут оплакивать своих близких. Пусть воюют, пусть терзают друг друга. Чем скорее враг вторгнется в наши пределы, чем скорее мы начнем нести тяжелые потери, тем скорее утихнет моя собственная боль.
Мне кажется, в ту весну я мало думала о том, что станется со всей страной, но прошло какое-то время, и неутешное горе, вызванное смертью моего ребенка, обернулось ненавистью к врагу. Ненависть к пруссакам и австрийцам, которые посмели вмешиваться в дела Франции и объявили нам войну из-за того, что им не понравился наш режим; но более всего я питала ненависть к эмигрантам, которые подняли оружие против своей собственной страны.
Если раньше я их жалела и сочувствовала им, то теперь эти чувства исчезли бесследно. Они были предатели, все до одного. А ведь мой брат Робер, который не писал мне более года, тоже мог находиться в числе тех, кто вступил в армию герцога Брауншвейгского. От одной этой мысли мне делалось нехорошо. Теперь, когда Мишель и Франсуа отправлялись с отрядом Национальной гвардии в инспекционный поход, я вместе со всеми желала им удачи, а когда они возвращались с добычей, захватив во имя нации чье-то имущество, я испытывала удовлетворение, так же как и все остальные женщины на нашем заводе.
Земли, принадлежавшие аристократам, постигла та же участь, что и церковные земли, и именно в это время мы с Франсуа приобрели небольшое имение в Ге-де-Лоне, недалеко от Вибрейе, в расчете на будущее, на то время, когда нам захочется уйти на покой.
Повсюду были брошенные замки, поскольку их владельцы бежали за границу. Из Ла-Пьера уехали Гра де Луары, Шарбоны покинули свой дом в Шериньи. Владельца нашего Шен-Бидо, Филиппа де Манжена, выгнали из шато Монмирайль, однако его тестю, которого не коснулись подозрения, разрешили остаться и там жить.
Каждый день мы слышали о том, как все новые крысы бегут с корабля; большинство из них вступали в партию принца Конде, под начало к герцогу Брауншвейгскому, и по мере того как их имена попадали в эмигрантский список, мы с сомнительным удовлетворением отмечали про себя, что если они когда-нибудь и вернутся, то увидят, что в их домах, если их не сожгут и не разграбят, живут чужие люди, а все имение до последнего су перешло в собственность нации. Законодательное Собрание не проявляло по отношению к предателям достаточной суровости. Брат Франсуа Жак Дюваль и многие другие, разделявшие его мнение, требовали более решительных мер: каждого подозреваемого следует разыскать, изловить и подвергнуть допросу, а в случае надобности держать под стражей до тех пор, пока он не докажет свою невиновность. Страна находилась в смертельной опасности: с востока на нее надвигались две армии, однако эта опасность была не единственной, поскольку в Бретани и на юго-западе, в Вандее, сохранялись роялистские настроения и эмигранты пользовались там большим сочувствием.
Война, естественно, оказала разрушительное действие на экономику, и мы в нашем стекольном деле почувствовали это одними из первых. Многие молодые люди, повинуясь велению сердца, вступили в армию, и у нас остались только старые рабочие, так что стекловарня работала дай бог если три дня в неделю.
Лошади и экипажи были реквизированы для армии, снова подскочили цены на зерно, и хотя кое-кто из депутатов Собрания требовал для скупщиков смертной казни, эта мера не прошла. И очень жаль, думала в то время я, вспоминая, на сей раз без всякого отвращения, убийство серебряника и его зятя в Баллоне. За эти три года я стала умнее, во всяком случае жалости во мне поубавилось. Когда твой муж офицер Национальной гвардии, а деверь – депутат, невольно начинаешь склоняться к мнению властей.
Друг Жака Дюваля, журналист Марат, был прав, когда в своей газете «L'Ami du peuple» поносил нерешительных членов Собрания и ратовал за то, чтобы власть перешла в руки сильной группы настоящих патриотов, которые не побоятся принять решительные меры для объединения страны и подавления оппозиции. Был один депутат, которому мы все доверяли: маленький адвокат Робеспьер, который в восемьдесят девятом году с таким блеском выступал в Версале. Если у кого-то и есть сила и способности для того, чтобы овладеть ситуацией, которая в течение лета постоянно ухудшалась, то только у него одного, как говорил мой деверь.
Робеспьер… известный в кругу друзей своим прозвищем «неподкупный», ибо никто и ничто не могло заставить его сойти с пути, который он считал правильным и справедливым. Пусть другие снисходительно смотрят на тех, кто не желает осуждать войну или поддерживает дружеские отношения с эмиграцией, на случай если переменится ветер и враг окажется победителем; пусть кто угодно, только не Робеспьер. Снова и снова предупреждал он министров, которые контролировали политику Собрания, что с той позицией, которую занимает король, больше мириться нельзя: его упрямство, нежелание подписывать декреты, необходимые для безопасности государства, означают, что он старается выиграть время в надежде на то, что силы герцога Брауншвейгского одолеют армию французского народа. Если король не желает сотрудничать с правительством, короля следует низложить. Правительство должно быть сильным, иначе нация погибнет.
Эти и подобные аргументы мы слышали в течение всего лихорадочного лета девяносто второго года, либо читая о них в «L'Ami du Peuple», либо непосредственно от брата Франсуа, Жака Дюваля. Однако предела волнение достигло первого августа – это почувствовали не только мы, но и весь народ, каждый мужчина и каждая женщина, – когда командующий оккупационной армией герцог Брауншвейгский издал манифест, в котором говорилось, что Париж будет подвергнут опустошению и полному разрушению, если королевской семье будет причинен хоть малейший вред. А мы и не думали о королевской семье. Нас слишком тревожило возможное вторжение неприятельской армии, опасность, грозившая нашим домам, чтобы думать еще и о них. Этот манифест, рассчитанный на то, чтобы нас напугать и заставить подчиниться, оказал обратное действие: он не только не заставил нас испытывать нежные чувства по отношению к королю и королеве, но, напротив, в течение одного дня превратил нас в республиканцев.
Когда десятого августа парижская толпа поднялась и направилась в Тюильри, смела караул из швейцарцев и заставила королевскую семью искать спасения в манеже, где заседало Собрание, наша маленькая коммуна в Шен-Бидо отдала все свои симпатии народу. Пусть, думали мы, теперь герцог Брауншвейгский делает что хочет, мы готовы оказать ему сопротивление. Эта акция парижан имела одно весьма важное последствие: слабые люди, заседающие в Собрании, были окончательно сломлены. Местное самоуправление в Париже – муниципалитет, или Коммуна, как его теперь стали называть, – взяло власть в свои руки, и в сентябре должны были состояться выборы в новое Собрание, называемое теперь Конвентом, на основе всеобщего избирательного права, за которое все это время ратовал Робеспьер.
– Наконец-то, – говорил мой брат Пьер, – у нас будет сильное правительство.
И действительно, один из первых декретов, принятых на следующий день после штурма Тюильри, давал право каждому муниципалитету по всей стране арестовывать всякого, чей вид внушает подозрение.
Мне кажется, что если бы власть получил Мишель и мог бы действовать по собственному разумению, то в тюрьмах не хватило бы места для всех арестованных. Теперь же он вместе с отрядом Национальной гвардии гонялся за неприсягнувшими священниками, с тем чтобы выгнать их из нашей округи, – правда, в Париже Коммуна применяла к ним еще более суровые меры и сажала их в тюрьму.
Королевскую семью держали в заключении в Тампле, где вредоносное влияние королевы не могло нанести стране большого ущерба, поскольку она не могла больше писать за границу своему племяннику, императору Австрии.
Марат в своей газете «L'Ami du Peuple» утверждал, что спасти революцию может только одно: необходимо казнить всех аристократов – всех до одного; однако в этом случае наряду с виновными могут пострадать и невинные. Мы почему-то больше не проповедовали равенства и братства людей.
Тем временем Франсуа и Мишель были заняты организацией первичных выборов, которые должны были состояться на последней неделе августа. Наш департамент Луар-и-Шер был разделен на тридцать три кантона, и каждый кантон состоял из нескольких приходов или коммун. Каждый мужчина, достигший двадцатипятилетнего возраста, мог подать свой голос за выборщика или выборщиков своего кантона, а выборщики, в свою очередь, выбирали депутатов, которые должны были представлять население нашего департамента в Собрании.
Оба они, и брат и муж, должны были стать выборщиками кантона Голль и были полны решимости проследить за тем, чтобы вместе с ними не предложил себя в выборщики ни один человек, в котором можно было бы подозревать хоть малейшие реакционные наклонности. В этом их поддерживал мой деверь Жак Дюваль, приславший Франсуа из Парижа письмо, в котором настоятельно подчеркивал важность того, чтобы в следующем Собрании – Национальном Конвенте – прогрессисты составляли хотя бы относительное большинство. Этого можно было достигнуть только в том случае, если выборщиками будут прогрессисты и если они сумеют обеспечить, чтобы были выбраны соответствующие депутаты. Себя он для нового избрания не предлагал, потому что у него было плохо со здоровьем. Для Франсуа и Мишеля это стало ударом, поскольку они понимали, что наличие близкого родственника, занимающего в Париже такой высокий пост, могло бы не только оказать помощь нашему скромному предприятию, но, кроме того, явилось бы залогом безопасности в том случае, если возникнут какие-нибудь осложнения.
– Мы д-должны быть т-тверды в одном, – объявил Мишель примерно за неделю до первичных выборов. – Мы должны проследить, чтобы н-ни одному священнику, ни одному бывшему аристократу н-не было разрешено принять участие в голосовании.
– А как быть с теми священниками, которые присягнули Конституции? – спросил Франсуа.
– П-пусть присягают сколько им угодно, – ответил мой брат, – мы все равно их не допустим. Но на всякий случай соберем отряды Национальной гвардии, пройдемся по всем приходам и обеспечим, чтобы каждый избиратель эту присягу принес.
В одно из воскресений – как мне помнится, это было последнее воскресенье накануне выборов – национальные гвардейцы из Плесси-Дорен и нескольких соседних приходов собрались на нашем заводском дворе. Большой отряд, численностью около восьмидесяти человек, под началом Андре Делаланда, которого Мишель к тому времени сделал командиром, отправился в путь с целью заставить каждого будущего избирателя принести присягу Конституции.
Ни один приход, ни одна коммуна не осмелились противиться этому насилию, хотя отдельные протесты были: находились смельчаки, которые говорили, что Национальная гвардия не имеет права силой заставлять верноподданного гражданина приносить присягу.
– Ч-черта с два они верноподданные, – говорил Мишель. – Вот начнем считать голоса, тогда и увидим, кто верноподданный, а кто нет.
Открытое собрание, посвященное выборам, состоялось в церкви в Голле двадцать шестого августа.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57
Что до меня, то я не мешала им говорить и только закрывала уши, не желая слушать никаких споров. Все мое время занимала малютка. Те девять месяцев, в течение которых мне было даровано счастье прижимать ее к своей груди, сохранились лишь как счастливое воспоминание. Ничего другого у меня не осталось.
Весной она простудилась, простуда перекинулась на грудь, и, хотя я не отходила от нее ни днем ни ночью в течение недели и вызвала доктора из Ле-Мана, нам не удалось ее спасти. Она умерла двадцать второго апреля тысяча семьсот девяносто второго года, за два дня после того, как Пруссия и Австрия объявили Франции войну; помню, мы услышали об этом в тот самый день, когда хоронили Софи-Магдалену. Я оцепенела от горя, так же как Франсуа, да и все наши люди на заводе горевали – малютка была такая веселая и жизнерадостная, все ее обожали.
Так же как это случается с другими людьми, понесшими тяжелую утрату, известие о войне принесло мне какое-то горькое удовлетворение. Теперь буду страдать не только я одна. Тысячи людей будут оплакивать своих близких. Пусть воюют, пусть терзают друг друга. Чем скорее враг вторгнется в наши пределы, чем скорее мы начнем нести тяжелые потери, тем скорее утихнет моя собственная боль.
Мне кажется, в ту весну я мало думала о том, что станется со всей страной, но прошло какое-то время, и неутешное горе, вызванное смертью моего ребенка, обернулось ненавистью к врагу. Ненависть к пруссакам и австрийцам, которые посмели вмешиваться в дела Франции и объявили нам войну из-за того, что им не понравился наш режим; но более всего я питала ненависть к эмигрантам, которые подняли оружие против своей собственной страны.
Если раньше я их жалела и сочувствовала им, то теперь эти чувства исчезли бесследно. Они были предатели, все до одного. А ведь мой брат Робер, который не писал мне более года, тоже мог находиться в числе тех, кто вступил в армию герцога Брауншвейгского. От одной этой мысли мне делалось нехорошо. Теперь, когда Мишель и Франсуа отправлялись с отрядом Национальной гвардии в инспекционный поход, я вместе со всеми желала им удачи, а когда они возвращались с добычей, захватив во имя нации чье-то имущество, я испытывала удовлетворение, так же как и все остальные женщины на нашем заводе.
Земли, принадлежавшие аристократам, постигла та же участь, что и церковные земли, и именно в это время мы с Франсуа приобрели небольшое имение в Ге-де-Лоне, недалеко от Вибрейе, в расчете на будущее, на то время, когда нам захочется уйти на покой.
Повсюду были брошенные замки, поскольку их владельцы бежали за границу. Из Ла-Пьера уехали Гра де Луары, Шарбоны покинули свой дом в Шериньи. Владельца нашего Шен-Бидо, Филиппа де Манжена, выгнали из шато Монмирайль, однако его тестю, которого не коснулись подозрения, разрешили остаться и там жить.
Каждый день мы слышали о том, как все новые крысы бегут с корабля; большинство из них вступали в партию принца Конде, под начало к герцогу Брауншвейгскому, и по мере того как их имена попадали в эмигрантский список, мы с сомнительным удовлетворением отмечали про себя, что если они когда-нибудь и вернутся, то увидят, что в их домах, если их не сожгут и не разграбят, живут чужие люди, а все имение до последнего су перешло в собственность нации. Законодательное Собрание не проявляло по отношению к предателям достаточной суровости. Брат Франсуа Жак Дюваль и многие другие, разделявшие его мнение, требовали более решительных мер: каждого подозреваемого следует разыскать, изловить и подвергнуть допросу, а в случае надобности держать под стражей до тех пор, пока он не докажет свою невиновность. Страна находилась в смертельной опасности: с востока на нее надвигались две армии, однако эта опасность была не единственной, поскольку в Бретани и на юго-западе, в Вандее, сохранялись роялистские настроения и эмигранты пользовались там большим сочувствием.
Война, естественно, оказала разрушительное действие на экономику, и мы в нашем стекольном деле почувствовали это одними из первых. Многие молодые люди, повинуясь велению сердца, вступили в армию, и у нас остались только старые рабочие, так что стекловарня работала дай бог если три дня в неделю.
Лошади и экипажи были реквизированы для армии, снова подскочили цены на зерно, и хотя кое-кто из депутатов Собрания требовал для скупщиков смертной казни, эта мера не прошла. И очень жаль, думала в то время я, вспоминая, на сей раз без всякого отвращения, убийство серебряника и его зятя в Баллоне. За эти три года я стала умнее, во всяком случае жалости во мне поубавилось. Когда твой муж офицер Национальной гвардии, а деверь – депутат, невольно начинаешь склоняться к мнению властей.
Друг Жака Дюваля, журналист Марат, был прав, когда в своей газете «L'Ami du peuple» поносил нерешительных членов Собрания и ратовал за то, чтобы власть перешла в руки сильной группы настоящих патриотов, которые не побоятся принять решительные меры для объединения страны и подавления оппозиции. Был один депутат, которому мы все доверяли: маленький адвокат Робеспьер, который в восемьдесят девятом году с таким блеском выступал в Версале. Если у кого-то и есть сила и способности для того, чтобы овладеть ситуацией, которая в течение лета постоянно ухудшалась, то только у него одного, как говорил мой деверь.
Робеспьер… известный в кругу друзей своим прозвищем «неподкупный», ибо никто и ничто не могло заставить его сойти с пути, который он считал правильным и справедливым. Пусть другие снисходительно смотрят на тех, кто не желает осуждать войну или поддерживает дружеские отношения с эмиграцией, на случай если переменится ветер и враг окажется победителем; пусть кто угодно, только не Робеспьер. Снова и снова предупреждал он министров, которые контролировали политику Собрания, что с той позицией, которую занимает король, больше мириться нельзя: его упрямство, нежелание подписывать декреты, необходимые для безопасности государства, означают, что он старается выиграть время в надежде на то, что силы герцога Брауншвейгского одолеют армию французского народа. Если король не желает сотрудничать с правительством, короля следует низложить. Правительство должно быть сильным, иначе нация погибнет.
Эти и подобные аргументы мы слышали в течение всего лихорадочного лета девяносто второго года, либо читая о них в «L'Ami du Peuple», либо непосредственно от брата Франсуа, Жака Дюваля. Однако предела волнение достигло первого августа – это почувствовали не только мы, но и весь народ, каждый мужчина и каждая женщина, – когда командующий оккупационной армией герцог Брауншвейгский издал манифест, в котором говорилось, что Париж будет подвергнут опустошению и полному разрушению, если королевской семье будет причинен хоть малейший вред. А мы и не думали о королевской семье. Нас слишком тревожило возможное вторжение неприятельской армии, опасность, грозившая нашим домам, чтобы думать еще и о них. Этот манифест, рассчитанный на то, чтобы нас напугать и заставить подчиниться, оказал обратное действие: он не только не заставил нас испытывать нежные чувства по отношению к королю и королеве, но, напротив, в течение одного дня превратил нас в республиканцев.
Когда десятого августа парижская толпа поднялась и направилась в Тюильри, смела караул из швейцарцев и заставила королевскую семью искать спасения в манеже, где заседало Собрание, наша маленькая коммуна в Шен-Бидо отдала все свои симпатии народу. Пусть, думали мы, теперь герцог Брауншвейгский делает что хочет, мы готовы оказать ему сопротивление. Эта акция парижан имела одно весьма важное последствие: слабые люди, заседающие в Собрании, были окончательно сломлены. Местное самоуправление в Париже – муниципалитет, или Коммуна, как его теперь стали называть, – взяло власть в свои руки, и в сентябре должны были состояться выборы в новое Собрание, называемое теперь Конвентом, на основе всеобщего избирательного права, за которое все это время ратовал Робеспьер.
– Наконец-то, – говорил мой брат Пьер, – у нас будет сильное правительство.
И действительно, один из первых декретов, принятых на следующий день после штурма Тюильри, давал право каждому муниципалитету по всей стране арестовывать всякого, чей вид внушает подозрение.
Мне кажется, что если бы власть получил Мишель и мог бы действовать по собственному разумению, то в тюрьмах не хватило бы места для всех арестованных. Теперь же он вместе с отрядом Национальной гвардии гонялся за неприсягнувшими священниками, с тем чтобы выгнать их из нашей округи, – правда, в Париже Коммуна применяла к ним еще более суровые меры и сажала их в тюрьму.
Королевскую семью держали в заключении в Тампле, где вредоносное влияние королевы не могло нанести стране большого ущерба, поскольку она не могла больше писать за границу своему племяннику, императору Австрии.
Марат в своей газете «L'Ami du Peuple» утверждал, что спасти революцию может только одно: необходимо казнить всех аристократов – всех до одного; однако в этом случае наряду с виновными могут пострадать и невинные. Мы почему-то больше не проповедовали равенства и братства людей.
Тем временем Франсуа и Мишель были заняты организацией первичных выборов, которые должны были состояться на последней неделе августа. Наш департамент Луар-и-Шер был разделен на тридцать три кантона, и каждый кантон состоял из нескольких приходов или коммун. Каждый мужчина, достигший двадцатипятилетнего возраста, мог подать свой голос за выборщика или выборщиков своего кантона, а выборщики, в свою очередь, выбирали депутатов, которые должны были представлять население нашего департамента в Собрании.
Оба они, и брат и муж, должны были стать выборщиками кантона Голль и были полны решимости проследить за тем, чтобы вместе с ними не предложил себя в выборщики ни один человек, в котором можно было бы подозревать хоть малейшие реакционные наклонности. В этом их поддерживал мой деверь Жак Дюваль, приславший Франсуа из Парижа письмо, в котором настоятельно подчеркивал важность того, чтобы в следующем Собрании – Национальном Конвенте – прогрессисты составляли хотя бы относительное большинство. Этого можно было достигнуть только в том случае, если выборщиками будут прогрессисты и если они сумеют обеспечить, чтобы были выбраны соответствующие депутаты. Себя он для нового избрания не предлагал, потому что у него было плохо со здоровьем. Для Франсуа и Мишеля это стало ударом, поскольку они понимали, что наличие близкого родственника, занимающего в Париже такой высокий пост, могло бы не только оказать помощь нашему скромному предприятию, но, кроме того, явилось бы залогом безопасности в том случае, если возникнут какие-нибудь осложнения.
– Мы д-должны быть т-тверды в одном, – объявил Мишель примерно за неделю до первичных выборов. – Мы должны проследить, чтобы н-ни одному священнику, ни одному бывшему аристократу н-не было разрешено принять участие в голосовании.
– А как быть с теми священниками, которые присягнули Конституции? – спросил Франсуа.
– П-пусть присягают сколько им угодно, – ответил мой брат, – мы все равно их не допустим. Но на всякий случай соберем отряды Национальной гвардии, пройдемся по всем приходам и обеспечим, чтобы каждый избиратель эту присягу принес.
В одно из воскресений – как мне помнится, это было последнее воскресенье накануне выборов – национальные гвардейцы из Плесси-Дорен и нескольких соседних приходов собрались на нашем заводском дворе. Большой отряд, численностью около восьмидесяти человек, под началом Андре Делаланда, которого Мишель к тому времени сделал командиром, отправился в путь с целью заставить каждого будущего избирателя принести присягу Конституции.
Ни один приход, ни одна коммуна не осмелились противиться этому насилию, хотя отдельные протесты были: находились смельчаки, которые говорили, что Национальная гвардия не имеет права силой заставлять верноподданного гражданина приносить присягу.
– Ч-черта с два они верноподданные, – говорил Мишель. – Вот начнем считать голоса, тогда и увидим, кто верноподданный, а кто нет.
Открытое собрание, посвященное выборам, состоялось в церкви в Голле двадцать шестого августа.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57