Клингбом, который часто замечал меня под окнами, возымел дикое подозрение касательно своей жены и бросал мрачные, убийственные взгляды.
И, с другой стороны, я спрашиваю себя, почему именно мне выпала странная привилегия…
Спрашиваю себя, почему?…
И начинаю вспоминать свою бабку по матери. Эта высокая темноволосая женщина говорила мало. Она подолгу смотрела на стену и, казалось, большие зеленые глаза следят за перипетиями какой–то другой жизни.
Ее прошлого никто толком не знал. Кажется, мой дед, который был моряком, вырвал ее из рук алжирских пиратов.
Иногда она гладила мои волосы узкой белой рукой и шептала:
– Может быть, он… почему бы и нет?
Она повторила это в вечер своей смерти. Когда последний огонек рассыпался в ее зрачках, прибавила:
– Я не смогла туда вернуться. Может, ему повезет?
За окном бушевала гроза. Когда бабушка отошла и зажгли свечи, большая птица разбила стекло и упала, окровавленная и угрожающая, на постель почившей.
Единственное странное событие в моей жизни. Но какое отношение это имеет к тупику святой Берегонны?
Авантюра началась с ветки калины.
* * *
Впрочем, искренен ли я в поиске перводвигателя, проще говоря, щелчка, что пробудил пространства и события?
И почему не рассказать про Аниту?
Несколько лет тому назад вышли из белесого тумана маленькие парусники, оснащенные на латинский манер: тартаны, саколевы и сперонары. Они швартовались у пристаней ганзейских городов.
Здоровым немецким гоготом встретили их появление. Хохотали на пирсах и в глубинах пивных погребков; досыта насмеявшись, хозяева заведений чуть ли не даром отпускали напитки, а голландские матросы с физиономиями, похожими на циферблаты, от восторга прокусывали чубуки своих длинных трубок. Однажды я услышал:
– Вот люгеры безумной мечты.
И почувствовал зудящую боль в сердце: как просто, оказывается, погибнуть под грузом германского юмора.
Говорили, что эти парусники приплыли с берегов Адриатики и Тирренского моря, где люди до сих пор грезили о земле обетованной, которая, подобно сказочному Туле, затеряна в страшных полярных льдах.
Не слишком обогнав ученостью своих далеких предков, они верили в легенды об изумрудных и диамантовых островах, в легенды, рожденные, без сомнения, в те минуты, когда их отцы встречали искрящиеся обломки айсбергов.
Из всех достижений науки они оценили только буссоль – вероятно, потому, что постоянное стремление синеватой стрелки к северу было для них последним доказательством тайны септентриона.
И однажды, когда фантазм, как новоявленный мессия, взлетел над постылыми волнами Средиземноморья, сети принесли рыбу, отравленную коралловым летозом; из Ломбардии не прислали ни зерна, ни муки; и тогда самые отчаянные и самые наивные поставили паруса…
До Гибралтара все шло благополучно, но затем изящные, хрупкие кораблики попали во власть атлантических ураганов. Гасконский залив изрядно обглодал флотилию, а несколько уцелевших парусников остались на гранитных зубах верхней Бретани. Деревянные остовы были проданы за гроши немецким и датским оптовикам. Только один крылатый посланец погиб в своей легенде, раздавленный айсбергом на широте Лофотена.
Но север начертал над могилами этих корабликов гордые слова: «Люгеры безумной мечты». И, несмотря на гогот голландских матросов, в воображении своем я поднялся на борт тартаны…
Из–за Аниты, возможно.
* * *
Тартана. Еще ребенком Анита приплыла в хмурую северную гавань на руках своей матери. Суденышко продали. Мать и сестры умерли, отец отправился на каком–то бриге в Америку и пропал вместе с бригом. Анита осталась одна со своей мечтой о нордическом парадизе, веруя исступленно, почти с ненавистью.
И теперь она танцевала в Темпельгофе, в белом сиянии фонарей, танцевала, пела и подбрасывала над головой красные цветы: кровавые лепестки опускались ей на плечи или сгорали в пламени кинкетов.
Обходила публику, протягивая вместо деревянной плошки серебряно–розовую раковину. Иногда в этой раковине звенела золотая монета: Анита останавливалась и озаряла дарителя обольстительным взглядом.
Однажды я оказался в числе избранных. Бедный учитель французской грамматики в Гимназиуме бросил золотой соверен за взгляд Аниты.
Заметки н а полях
… продал своего Вольтера; иногда я читал ученикам фрагменты его переписки с прусским королем – это нравилось принципалу.
Задолжал за два месяца фрау Хольц – квартирной хозяйке – и долго выслушивал ламентации касательно ее бедности.
Эконом Гимназиума, у которого я попросил аванс в счет жалованья, пробормотал, кашляя и запинаясь, насколько это трудно в частности и против правил вообще… Коллега Зейферт сухо отказал в денежной просьбе.
Положил золотой соверен в раковину Аниты… и голова закружилась от ее взгляда.
Среди деревьев послышался смех – я обернулся и узнал двух служителей из Гимназиума, которые прятались в тени.
Это была последняя золотая монета.
Последняя…
Когда я проходил по Моленштрассе мимо винокурни Клингбома, на меня чуть не наехал ганноверский дилижанс.
Перепуганный, я отскочил в переулок святой Берегонны и случайно отломил ветку с калинового куста.
Теперь ветка на моем столе. Обещание нового, невероятного… магическое кольцо…
* * *
Прикинем то да се, как любит говорить скупердяй Зейферт. Мой отчаянный прыжок на мостовую таинственного переулка и благополучное возвращение на Моленштрассе доказывают, что туда попасть так же просто, как в любое обычное место.
Но ветка, говоря философски, есть объект метафизический. Этот кусочек дерева «лишний» в нашем мире. Если, допустим, отломить ветку с какого–нибудь куста в американском лесу и принести сюда, что случится? Ничего. Количество веток на земле не изменится.
Но положив на стол калиновую ветку из переулка святой Берегонны, я увеличиваю это число на единицу: такого успеха никогда не добьется вся тропическая вегетация, ибо я доставил ветку из пространства, реального только для меня.
И если я принесу оттуда, скажем… предмет, никто не сможет оспорить мое законное право. Ах!
Никогда собственность не будет столь абсолютна, так как предполагаемый… предмет не обязан своим происхождением ни природе, ни индустрии.
Я продолжал размышлять в том же духе, и на волнах моей аргументации лихо понеслись скопления фраз и плавучие островки этических постулатов. Разумеется, я вполне уверил себя, что воровство в переулке святой Берегонны не может считаться таковым на Моленштрассе.
Утомленный от этой галиматьи, я счел тему исчерпанной. Достаточно обмануть бдительность загадочных обитателей переулка или вообще той сферы, в которую ведет переулок.
Полагаю, что конкистадоров, швыряющих золото Новой Индии в злачных местах Мадрида и Кадиса, мало беспокоила реакция далеких ограбленных племен.
Завтра же я отправляюсь в неведомое.
* * *
Клингбом заставил меня потерять время.
Он, конечно, дежурил в маленьком квадратном холле, откуда вели двери в лавку и контору.
Когда я проходил мимо, опустив голову и сжав зубы, мобилизованный для броска в авантюру, он схватил полу моего пальто.
– Ах, господин профессор, – залебезил он, – напрасно я вас подозревал. Это вовсе не вы! А я–то, дурак, слепец! Она удрала, господин профессор, нет, не с вами, успокойтесь, вы порядочный человек. Удрала с почтальоном, а ведь это просто, позвольте заметить, помесь кучера с писарем. Какой позор для торгового дома!
Он увлек меня в заднюю каморку и налил ароматной апельсиновой водки.
– И только представить, что я подозревал вас, господин профессор. Думал, вы поглядываете на окна моей жены, а вы–то прицеливались к жене торговца семенами.
Дабы скрыть замешательство, я высоко поднял стакан.
– Так, так, – подмигнул Клингбом, наливая другую порцию светлокоричневого напитка, – удачи вам, господин профессор. Этот мерзкий тип не нарадуется на мое горе.
Он снова подмигнул, прищурился, улыбнулся.
– Хочу вам сделать сюрприз. Дама ваших грез сейчас ухаживает за гортензиями в своем садике. Пойдемте.
Он увлек меня по винтовой лестнице к слуховому оконцу. Среди строений винокурни, над которыми плыли ядовитые испарения, теснились какие–то дворики, жалкие садики, разбегались грязные ручейки. Следовательно, в эту перспективу под немыслимым углом врезался немыслимый переулок. С моего наблюдательного пункта виднелись только трубы, дистилляторы и чуть далее – грядки, где склонялась и разгибалась худая женская фигура.
Последний глоток апельсиновой водки придал мне столько смелости, что, покинув Клингбома, я без колебаний свернул в переулок святой Берегонны.
* * *
Три маленькие желтые двери в белой стене…
Черно–зеленый силуэт калиновых ветвей и три маленькие двери… Это выглядело бы трогательно на детском рисунке, изображающем, например, обитель фламандских бегинок, но здесь производило впечатление странное и тягостное.
Мои шаги отдавались звонко и ясно.
Я постучал в первую дверь и услышал долгое эхо.
Улочка сворачивала метрах в тридцати.
Неизвестное приоткрывалось скупо, нехотя, осторожно. Может быть, на сегодня хватит с меня двух замазанных известкой стен и трех дверей? И всякая запертая дверь не таит ли искушения сама по себе?
Я ударил три раза с нарастающей силой. Эхо отозвалось гулко, рассыпалось в неопределенных звуках, отразилось в молчании коридоров – возможно, длинных и глубоких. Шорох легких шагов; нет – обман ожидающего, взбудораженного слуха.
Я осмотрел замочную скважину и подивился ее феноменальной… обыкновенности. Только накануне мне пришлось повозиться с дверью своей квартиры, и в конце концов я справился с помощью согнутой проволоки.
Немного вспотел лоб, немного застыдилось сердце. Вытащил из кармана эту пустяковую отмычку и сунул в замочную скважину.
Дверь отворилось совсем просто, совсем бесшумно.
* * *
И теперь я в своей комнате, среди своих книг: на столе – красная лента, случайно оброненная Анитой, в судорожно сжатой руке – три серебряных талера.
Три талера!
Как назвать человека, собственной рукой убивающего собственную фортуну?
Новая вселенная раскрылась только для меня одного. Чего ждал от меня этот мир, более загадочный, нежели галактики, сокрытые в необъятных космических глубинах?
Тайна обольщала, улыбалась, словно юная девушка. А я оказался… воришкой.
Глупость, идиотизм, безумие.
Я оказался…
Но три талера!
Авантюра обещала столько чудес, столько…
Три талера антиквар Гокель мне отсчитал с недовольной и брезгливой физиономией. Три талера за украшенное чеканкой блюдо. Но это улыбка Аниты.
Я бросил их в ящик. В дверь постучали: вошел Гокель.
Неужели это тот самый антиквар, который презрительно пододвинул металлическое блюдо к разному деревянному хламу, что валялся на конторке?
Он кланялся, потирал руки, беспрерывно менял «господина доктора» на «господина учителя», поскольку произносил мое имя с трудом.
– Увы, господин доктор, свершилась непростительная ошибка. Блюдо стоит много больше.
Он вытащил кожаный кошель с медными застежками: блеснула хищная ослепительная усмешка золота. Потом внимательно посмотрел на меня.
– Если достанете что–нибудь из того же источника… я хочу сказать, вещи подобного рода…
Понятная оговорка. Очевидно, антиквар не пренебрегал скупкой краденого. Я сделал вид, что задумался.
– Видите ли, один мой друг, весьма сведущий коллекционер, попал в трудное положение – необходимо заплатить срочные долги. Поэтому он решил кое–что продать из своей коллекции. Разумеется, ему неудобно заниматься этим самому. Он скромный кабинетный человек, и без того расстроенный тем, что пришлось потревожить собрание. Я вызвался ему помочь и, по возможности, уберечь от волнений, связанных с продажей вещей.
Гокель согласно и радостно кивал. Казалось, он был в восторге от моего великодушия.
– Это называется святым словом «дружба». Ах, господин доктор, я перечитаю сегодня вечером De Amicitia Цицерона с двойной радостью. Знаете, мне хочется быть для вас таким же другом, каким вы стали для удрученного коллекционера. Я куплю все, что ваш друг пожелает предложить, и заплачу столько, чтобы хватило и на вашу долю.
Здесь меня одолело любопытство.
– Я не удосужился рассмотреть блюдо. Во–первых, это меня не касается, и потом, я ведь не знаток. Византийская работа, не так ли?
Озадаченный Гокель почесал подбородок.
– Как вам сказать… Трудно определить достоверно. Византийская? Да, возможно… Необходимо детальное изучение. Но главное, – закончил он деловито, – эту вещь купят, и купят с удовольствием.
И через минуту добавил тоном, исключающим всякую гадательную болтовню:
– Это главное для нас с вами… ну и, конечно, для вашего друга.
Поздно вечером я провожал Аниту по голубым лунным улицам до Голландской набережной, до ее потонувшего в сирени домика.
1 2 3 4 5
И, с другой стороны, я спрашиваю себя, почему именно мне выпала странная привилегия…
Спрашиваю себя, почему?…
И начинаю вспоминать свою бабку по матери. Эта высокая темноволосая женщина говорила мало. Она подолгу смотрела на стену и, казалось, большие зеленые глаза следят за перипетиями какой–то другой жизни.
Ее прошлого никто толком не знал. Кажется, мой дед, который был моряком, вырвал ее из рук алжирских пиратов.
Иногда она гладила мои волосы узкой белой рукой и шептала:
– Может быть, он… почему бы и нет?
Она повторила это в вечер своей смерти. Когда последний огонек рассыпался в ее зрачках, прибавила:
– Я не смогла туда вернуться. Может, ему повезет?
За окном бушевала гроза. Когда бабушка отошла и зажгли свечи, большая птица разбила стекло и упала, окровавленная и угрожающая, на постель почившей.
Единственное странное событие в моей жизни. Но какое отношение это имеет к тупику святой Берегонны?
Авантюра началась с ветки калины.
* * *
Впрочем, искренен ли я в поиске перводвигателя, проще говоря, щелчка, что пробудил пространства и события?
И почему не рассказать про Аниту?
Несколько лет тому назад вышли из белесого тумана маленькие парусники, оснащенные на латинский манер: тартаны, саколевы и сперонары. Они швартовались у пристаней ганзейских городов.
Здоровым немецким гоготом встретили их появление. Хохотали на пирсах и в глубинах пивных погребков; досыта насмеявшись, хозяева заведений чуть ли не даром отпускали напитки, а голландские матросы с физиономиями, похожими на циферблаты, от восторга прокусывали чубуки своих длинных трубок. Однажды я услышал:
– Вот люгеры безумной мечты.
И почувствовал зудящую боль в сердце: как просто, оказывается, погибнуть под грузом германского юмора.
Говорили, что эти парусники приплыли с берегов Адриатики и Тирренского моря, где люди до сих пор грезили о земле обетованной, которая, подобно сказочному Туле, затеряна в страшных полярных льдах.
Не слишком обогнав ученостью своих далеких предков, они верили в легенды об изумрудных и диамантовых островах, в легенды, рожденные, без сомнения, в те минуты, когда их отцы встречали искрящиеся обломки айсбергов.
Из всех достижений науки они оценили только буссоль – вероятно, потому, что постоянное стремление синеватой стрелки к северу было для них последним доказательством тайны септентриона.
И однажды, когда фантазм, как новоявленный мессия, взлетел над постылыми волнами Средиземноморья, сети принесли рыбу, отравленную коралловым летозом; из Ломбардии не прислали ни зерна, ни муки; и тогда самые отчаянные и самые наивные поставили паруса…
До Гибралтара все шло благополучно, но затем изящные, хрупкие кораблики попали во власть атлантических ураганов. Гасконский залив изрядно обглодал флотилию, а несколько уцелевших парусников остались на гранитных зубах верхней Бретани. Деревянные остовы были проданы за гроши немецким и датским оптовикам. Только один крылатый посланец погиб в своей легенде, раздавленный айсбергом на широте Лофотена.
Но север начертал над могилами этих корабликов гордые слова: «Люгеры безумной мечты». И, несмотря на гогот голландских матросов, в воображении своем я поднялся на борт тартаны…
Из–за Аниты, возможно.
* * *
Тартана. Еще ребенком Анита приплыла в хмурую северную гавань на руках своей матери. Суденышко продали. Мать и сестры умерли, отец отправился на каком–то бриге в Америку и пропал вместе с бригом. Анита осталась одна со своей мечтой о нордическом парадизе, веруя исступленно, почти с ненавистью.
И теперь она танцевала в Темпельгофе, в белом сиянии фонарей, танцевала, пела и подбрасывала над головой красные цветы: кровавые лепестки опускались ей на плечи или сгорали в пламени кинкетов.
Обходила публику, протягивая вместо деревянной плошки серебряно–розовую раковину. Иногда в этой раковине звенела золотая монета: Анита останавливалась и озаряла дарителя обольстительным взглядом.
Однажды я оказался в числе избранных. Бедный учитель французской грамматики в Гимназиуме бросил золотой соверен за взгляд Аниты.
Заметки н а полях
… продал своего Вольтера; иногда я читал ученикам фрагменты его переписки с прусским королем – это нравилось принципалу.
Задолжал за два месяца фрау Хольц – квартирной хозяйке – и долго выслушивал ламентации касательно ее бедности.
Эконом Гимназиума, у которого я попросил аванс в счет жалованья, пробормотал, кашляя и запинаясь, насколько это трудно в частности и против правил вообще… Коллега Зейферт сухо отказал в денежной просьбе.
Положил золотой соверен в раковину Аниты… и голова закружилась от ее взгляда.
Среди деревьев послышался смех – я обернулся и узнал двух служителей из Гимназиума, которые прятались в тени.
Это была последняя золотая монета.
Последняя…
Когда я проходил по Моленштрассе мимо винокурни Клингбома, на меня чуть не наехал ганноверский дилижанс.
Перепуганный, я отскочил в переулок святой Берегонны и случайно отломил ветку с калинового куста.
Теперь ветка на моем столе. Обещание нового, невероятного… магическое кольцо…
* * *
Прикинем то да се, как любит говорить скупердяй Зейферт. Мой отчаянный прыжок на мостовую таинственного переулка и благополучное возвращение на Моленштрассе доказывают, что туда попасть так же просто, как в любое обычное место.
Но ветка, говоря философски, есть объект метафизический. Этот кусочек дерева «лишний» в нашем мире. Если, допустим, отломить ветку с какого–нибудь куста в американском лесу и принести сюда, что случится? Ничего. Количество веток на земле не изменится.
Но положив на стол калиновую ветку из переулка святой Берегонны, я увеличиваю это число на единицу: такого успеха никогда не добьется вся тропическая вегетация, ибо я доставил ветку из пространства, реального только для меня.
И если я принесу оттуда, скажем… предмет, никто не сможет оспорить мое законное право. Ах!
Никогда собственность не будет столь абсолютна, так как предполагаемый… предмет не обязан своим происхождением ни природе, ни индустрии.
Я продолжал размышлять в том же духе, и на волнах моей аргументации лихо понеслись скопления фраз и плавучие островки этических постулатов. Разумеется, я вполне уверил себя, что воровство в переулке святой Берегонны не может считаться таковым на Моленштрассе.
Утомленный от этой галиматьи, я счел тему исчерпанной. Достаточно обмануть бдительность загадочных обитателей переулка или вообще той сферы, в которую ведет переулок.
Полагаю, что конкистадоров, швыряющих золото Новой Индии в злачных местах Мадрида и Кадиса, мало беспокоила реакция далеких ограбленных племен.
Завтра же я отправляюсь в неведомое.
* * *
Клингбом заставил меня потерять время.
Он, конечно, дежурил в маленьком квадратном холле, откуда вели двери в лавку и контору.
Когда я проходил мимо, опустив голову и сжав зубы, мобилизованный для броска в авантюру, он схватил полу моего пальто.
– Ах, господин профессор, – залебезил он, – напрасно я вас подозревал. Это вовсе не вы! А я–то, дурак, слепец! Она удрала, господин профессор, нет, не с вами, успокойтесь, вы порядочный человек. Удрала с почтальоном, а ведь это просто, позвольте заметить, помесь кучера с писарем. Какой позор для торгового дома!
Он увлек меня в заднюю каморку и налил ароматной апельсиновой водки.
– И только представить, что я подозревал вас, господин профессор. Думал, вы поглядываете на окна моей жены, а вы–то прицеливались к жене торговца семенами.
Дабы скрыть замешательство, я высоко поднял стакан.
– Так, так, – подмигнул Клингбом, наливая другую порцию светлокоричневого напитка, – удачи вам, господин профессор. Этот мерзкий тип не нарадуется на мое горе.
Он снова подмигнул, прищурился, улыбнулся.
– Хочу вам сделать сюрприз. Дама ваших грез сейчас ухаживает за гортензиями в своем садике. Пойдемте.
Он увлек меня по винтовой лестнице к слуховому оконцу. Среди строений винокурни, над которыми плыли ядовитые испарения, теснились какие–то дворики, жалкие садики, разбегались грязные ручейки. Следовательно, в эту перспективу под немыслимым углом врезался немыслимый переулок. С моего наблюдательного пункта виднелись только трубы, дистилляторы и чуть далее – грядки, где склонялась и разгибалась худая женская фигура.
Последний глоток апельсиновой водки придал мне столько смелости, что, покинув Клингбома, я без колебаний свернул в переулок святой Берегонны.
* * *
Три маленькие желтые двери в белой стене…
Черно–зеленый силуэт калиновых ветвей и три маленькие двери… Это выглядело бы трогательно на детском рисунке, изображающем, например, обитель фламандских бегинок, но здесь производило впечатление странное и тягостное.
Мои шаги отдавались звонко и ясно.
Я постучал в первую дверь и услышал долгое эхо.
Улочка сворачивала метрах в тридцати.
Неизвестное приоткрывалось скупо, нехотя, осторожно. Может быть, на сегодня хватит с меня двух замазанных известкой стен и трех дверей? И всякая запертая дверь не таит ли искушения сама по себе?
Я ударил три раза с нарастающей силой. Эхо отозвалось гулко, рассыпалось в неопределенных звуках, отразилось в молчании коридоров – возможно, длинных и глубоких. Шорох легких шагов; нет – обман ожидающего, взбудораженного слуха.
Я осмотрел замочную скважину и подивился ее феноменальной… обыкновенности. Только накануне мне пришлось повозиться с дверью своей квартиры, и в конце концов я справился с помощью согнутой проволоки.
Немного вспотел лоб, немного застыдилось сердце. Вытащил из кармана эту пустяковую отмычку и сунул в замочную скважину.
Дверь отворилось совсем просто, совсем бесшумно.
* * *
И теперь я в своей комнате, среди своих книг: на столе – красная лента, случайно оброненная Анитой, в судорожно сжатой руке – три серебряных талера.
Три талера!
Как назвать человека, собственной рукой убивающего собственную фортуну?
Новая вселенная раскрылась только для меня одного. Чего ждал от меня этот мир, более загадочный, нежели галактики, сокрытые в необъятных космических глубинах?
Тайна обольщала, улыбалась, словно юная девушка. А я оказался… воришкой.
Глупость, идиотизм, безумие.
Я оказался…
Но три талера!
Авантюра обещала столько чудес, столько…
Три талера антиквар Гокель мне отсчитал с недовольной и брезгливой физиономией. Три талера за украшенное чеканкой блюдо. Но это улыбка Аниты.
Я бросил их в ящик. В дверь постучали: вошел Гокель.
Неужели это тот самый антиквар, который презрительно пододвинул металлическое блюдо к разному деревянному хламу, что валялся на конторке?
Он кланялся, потирал руки, беспрерывно менял «господина доктора» на «господина учителя», поскольку произносил мое имя с трудом.
– Увы, господин доктор, свершилась непростительная ошибка. Блюдо стоит много больше.
Он вытащил кожаный кошель с медными застежками: блеснула хищная ослепительная усмешка золота. Потом внимательно посмотрел на меня.
– Если достанете что–нибудь из того же источника… я хочу сказать, вещи подобного рода…
Понятная оговорка. Очевидно, антиквар не пренебрегал скупкой краденого. Я сделал вид, что задумался.
– Видите ли, один мой друг, весьма сведущий коллекционер, попал в трудное положение – необходимо заплатить срочные долги. Поэтому он решил кое–что продать из своей коллекции. Разумеется, ему неудобно заниматься этим самому. Он скромный кабинетный человек, и без того расстроенный тем, что пришлось потревожить собрание. Я вызвался ему помочь и, по возможности, уберечь от волнений, связанных с продажей вещей.
Гокель согласно и радостно кивал. Казалось, он был в восторге от моего великодушия.
– Это называется святым словом «дружба». Ах, господин доктор, я перечитаю сегодня вечером De Amicitia Цицерона с двойной радостью. Знаете, мне хочется быть для вас таким же другом, каким вы стали для удрученного коллекционера. Я куплю все, что ваш друг пожелает предложить, и заплачу столько, чтобы хватило и на вашу долю.
Здесь меня одолело любопытство.
– Я не удосужился рассмотреть блюдо. Во–первых, это меня не касается, и потом, я ведь не знаток. Византийская работа, не так ли?
Озадаченный Гокель почесал подбородок.
– Как вам сказать… Трудно определить достоверно. Византийская? Да, возможно… Необходимо детальное изучение. Но главное, – закончил он деловито, – эту вещь купят, и купят с удовольствием.
И через минуту добавил тоном, исключающим всякую гадательную болтовню:
– Это главное для нас с вами… ну и, конечно, для вашего друга.
Поздно вечером я провожал Аниту по голубым лунным улицам до Голландской набережной, до ее потонувшего в сирени домика.
1 2 3 4 5