На его счёту есть уже и другие медведи, к которым набравшийся опыта охотник относится, конечно, с большим уважением, чем к первому.
Мы летим над тундрой. Я сижу напротив хирурга, испытывая танталовы муки: разговаривать в вертолёте — только нервы портить, всё равно ничего не услышишь. Иван Иванович Махначевский, ведущий хирург и главный врач Черской больницы, задумчиво поглаживает свой чемоданчик, побывавший вместе с хозяином во многих спасательных экспедициях. Сотни операций проделал этот средних лет якут, выпускник Читинского медицинского института, но сейчас его лицо печально, и не надо быть телепатом, чтобы понять почему. Где-то в одинокой яранге лежит человек, жизнь которого в опасности. Что с ним? Нуждается ли он в немедленной операции или может перенести полет? Ох как плохо делать операцию в ста пятидесяти километрах от великолепно оборудованной операционной, по которой бесшумно скользят опытные сестры, без слов понимающие хирурга — по изгибу бровей, незаметному жесту.
Вертолёт приземляется в Колымском: мы берём на борт проводника — восьмидесятилетнего якута. Пока Савенков выясняет у старика примерное направление полёта, Ивана Ивановича окружают колхозники, снабжающие его всевозможными и самыми разноречивыми сведениями о пострадавшем. Здесь есть и бывшие пациенты Махначевского, которые не без основания считают, что наиболее ценные советы могут дать именно они.
— Ты его разрежь, как меня, — советует один, — у него болезнь внутри!
— Помнишь, ты меня стучал? — суетится другой, похлопывая себя по груди. — Постучи его тоже, тогда и резать не надо!
Вооружённый неоценимыми советами, Махначевский садится в вертолёт, и мы вновь летим над тундрой, уныло однообразной белой пустыней. Летом я тундру не видел — говорят, она оживает и бывает даже красивой, — но сейчас она безжизненна и скучна, как длинный плохой роман, и её точно так же хочется быстрее перелистать, потому что не на чём остановиться глазу и ни одной мысли не пробуждает эта белая томящая скука… И среди этого мёртвого безмолвия нужно найти ярангу, ту самую иголку в стоге сена, — вот зачем понадобился проводник. Старик показывает пальцем в окно и важно кивает. Я смотрю и не вижу ничего, кроме заснеженных квадратов, но спустя несколько минут даже мой невооружённый глаз различает на снежной простыне тундры мириады точек — вроде мошкары на освещённой солнцем стене, и я догадываюсь, что это олени. Здесь их, наверное, больше тысячи, низкорослых, добродушных животных, благодаря которым и в тундре можно жить, и детей рожать, и даже слушать репортажи о футбольных матчах. Появление вертолёта олени встретили хладнокровно: они спокойно продолжали разрыхлять утрамбованный ветрами снег, под которым во всей своей вкусноте неописуемой скрывался ягель.
Но и нам было не до оленей, мы устремились к яранге — незамысловатому шатру из жердей и оленьих шкур. О ярангах я наслышался немало легенд и посему входил не без опаски. Но яранга мне, наверное, попалась образцово-показательная, сооружённая специально к приезду столичного корреспондента: в ней было тепло и уютно. Правда, импортный гарнитур на цыплячьих ножках отсутствовал, многотомных подписных изданий я тоже не заметил, но застланный шкурами пол был чистым, воздух — свежим, а раскалённая буржуйка придавала заброшенному в тундре экзотическому жилью домашнюю простоту.
Но это более поздние впечатления, а сейчас все столпились, глядя, как доктор осматривает пострадавшего. Лицо двадцатипятилетнего парня искажено страданием — у него сложный и очень болезненный вывих плечевого сустава. Иван Иванович сделал обезболивающий укол и успокоил родителей парня, пообещав, что вправлять их Иннокентию вывих он будет в Черском под общим наркозом.
Тем временем я свёл знакомство с младшим обитателем яранги, пятилетним мальчишкой в меховом комбинезоне. В этой одежде упитанный, краснощёкий карапуз выглядел настолько эффектно, что, появись он на Тверском бульваре, модные мамы, ревниво прогуливающие свои чада, побледнели бы от зависти. Да и объяснялся этот медвежонок с изысканной непринуждённостью: дав интервью представителю печати, он потребовал конфету, а когда выяснилось, что с гонораром дело обстоит из рук вон плохо, не стал скандалить. Он просто отвернулся, дав понять, что дядя, у которого нет конфеты, не заслуживает его драгоценного внимания.
Так и закончился обычный санитарный рейс. Если вы разочарованы тем, что он прошёл без драматических событий — экстренная пересадка кожи, спасение утопающего и прочее, — то вспомните о том, что одному человеку было очень больно, и от этой боли его избавили. Могу вас заверить, что это не так уж и мало.
Темнело, когда мы возвратились в Черский.
— Ну, интересно? — спросил Седляревич.
— Интересно, — подтвердил я.
— Вот и хорошо. А то полюс, полюс…
Я промолчал. Как-то неудобно было говорить этому доброжелательному пожилому человеку, командиру лётного коллектива, что заноза засела крепко и что я всё равно решил покинуть гостеприимный Черский и пусть на перекладных, как угодно, но добраться до станции «СП-15».
ШТУРМАН МОРОЗОВ
Я всю жизнь с недоверием отношусь к парадоксам. Чаще всего они — красивая игра ума, причём красоты в них больше, чем ума, а красота во все времена производила и производит большее впечатление, чем ум. Ибо для того, чтобы оценить красоту, особого ума не требуется, а для оценки ума одной красоты не всегда достаточно.
Но в Арктике я понял великую жизненную мудрость парадоксального изречения, которое услышал от одного лётчика: «Самая короткая дорога — самая длинная». И наоборот.
У меня, стихийно осознавшего закон Арктики, как раз и получилось наоборот. Добираясь до полюса через Черский, я поступил как человек, который из Москвы в Одессу едет через Алма-Ату. Но если на юге над этим человеком смеялись бы даже грудные дети, то на Севере я заслужил овацию.
— Подумать только, как он мудр и предусмотрителен! — восхищались все.
— Он полетел на полюс не через Диксон, как делают умные люди, а сделал нелепейший на первый взгляд крюк в семь тысяч километров!
А получилось вот что. Из Черского до Диксона я добирался трое суток — на попутных самолётах. Лабусов проводил корреспондента, сдал на руки под расписку знакомому экипажу, и далее меня передавали из экипажа в экипаж, вроде мешка с заказной корреспонденцией. Но каково было моё удовольствие, когда на Диксоне я застал московских киношников, которые вылетели из Москвы раньше меня, но всё равно из-за пурги не могли добраться до полюса. Удовольствие потому, что, пока они торчали в гостинице, не смея высунуть носа и проклиная пургу предпоследними и последними словами, я все же побывал в Черском, повидал друзей, налетал много тысяч интересных километров и ничего не потерял во времени.
Более того, в пути мне довелось встретиться с человеком, которого я долгими часами слушал, разинув от внимания рот и забывая о сне. Это был один из старейших штурманов полярной авиации Дмитрий Николаевич Морозов. Он тоже летел на Диксон не так, как все люди, а через Тикси (крюк в несколько тысяч километров и чистый выигрыш во времени несколько дней). Было очень приятно встретить и запросто беседовать с человеком, имя которого вписано в историю полярной авиации, участником самых известных арктических полётов Мазурука, Черевичного, Котова и других патриархов Севера.
За свой век — а Дмитрий Николаевич провёл в Арктике больше тридцати лет — он повидал добрую сотню корреспондентов и выработал к ним устойчиво-ироническое отношение. И как штурман и как читатель Дмитрий Николаевич любит точность, а журналистская легковесность и жонглирование фактами для подтверждения примитивной мысли совершенно противоречат его представлению об отражении жизненной правды. По мнению Морозова, голая, но правдивая фактология настолько же полезнее красочного, но неточного описания, насколько нормальный чёрный хлеб — ослепительно белой, но безвкусной булки. Даже в художественной литературе Дмитрий Николаевич, человек широко начитанный, отличает книги документальные, эмоциональное воздействие которых, по его мнению, более сильное, чем у книг, основанных на домысле. Мнение спорное, но разве мало спорят о том, что лучше отражает жизнь — художественный кинематограф или документальный, картина или фотография? Все зависит от таланта художника: в насквозь документальных «Фрегате „Паллада“ и „Одноэтажной Америке“ куда больше настоящей литературы, чем в созданных чахлым воображением писателя толстых романах, похожих на самосвалы, которые с треском и грохотом нагоняют авторский километраж.
Мы с Дмитрием Николаевичем много переговорили за трое суток, заполненных полётами и ночёвками в лётных гостиницах. Я лишний раз понял — впрочем, можно ли назвать этот раз лишним? — какое огромное значение имеет для литератора точность деталей. Из-за гвоздя погибла армия, из-за одной безответственной фразы может в глазах читателя погибнуть репутация писателя. Не могу забыть бессмертную фразу одного корреспондента, над которой до колик смеялись севастопольские рыбаки: «Каюта старпома находилась на солнечной стороне с видом на море». Родной брат этого корреспондента проник и на Север. Описывая аврал на льдине, автор сообщил, что один аэролог с малахитом в руке перескочил через трещину. И по Северу прошло рыдание: прибор по названию малахит весит… две с половиной тонны.
У Морозова, который большую часть своей жизни провёл за Полярным кругом, совсем не северная внешность. Рост подходящий, северный, но глаза мягкие, темно-карие, нет в них того отражённого льда, который холодит взгляд бывалого полярника. Север делает человека суровее, это по физике: от холода тела сжимаются — а Морозов сразу располагает к себе, словно ты чувствуешь, как передаётся тебе доброжелательность этого всегда уравновешенного человека. Ямочка на подбородке — верный признак чувства юмора — придаёт особую симпатию его улыбке. Я много слушал, как Дмитрий Николаевич разговаривает с людьми — кстати, он прилетел сейчас на Север проверяющим, для лётчиков начальство не из малых, — и вспоминал любимое изречение моего любимого Франса: «Дайте людям в судьи иронию и сострадание». Не ту иронию, которая убивает, и не то сострадание, которое унижает, а совсем другие, очень человечные и в то же время весьма далёкие от христианского всепрощения. К Морозову на Севере относятся с подчёркнутым уважением. Не как к начальству — мне случалось видеть, что куда меньше уважают начальство повыше Морозова, — а как к человеку. Однажды я обратился с большой просьбой к одному бескомпромиссному и властному товарищу. Едва я начал аргументировать свою просьбу, как товарищ меня прервал:
— Вас мне рекомендовал Дмитрий Николаевич, значит, ничего объяснять не надо. Сделаю всё, что смогу.
Проверяющих лётчики вообще боятся: от ошибок никто не гарантирован, а иные проверяющие из-за одной ошибки готовы перечеркнуть биографию пилота. Да, есть такие инспектора, которые за ошибку заставляют лётчиков расплачиваться профессией, инспектора, для которых «лучшее средство от перхоти — гильотина». Морозов не таков. Строгий и взыскательный, он находит другие способы воздействия, зная, что повысить мастерство штурмана можно только тогда, когда он остаётся штурманом.
В авиацию Дмитрий Николаевич пришёл в начале тридцатых годов по комсомольскому набору. Пожалуй, нет такого известного полярного лётчика, которому бы штурман Морозов не вычислял курс. Он побывал на всех — кроме первой, папанинской, — дрейфующих станциях, не раз ему случалось садиться и взлетать со льдин, на которые теоретически нельзя было сесть и с которых нельзя было взлететь. Он был среди тех, кто осваивал Антарктику, где условия работы для лётчиков — это часто никаких условий для работы, где ветер иной раз достигал такой силы, что его не смогли зарегистрировать приборы. Он много видел и пережил, его память зафиксировала самые интересные подробности полётов, вошедших в историю советской полярной авиации. Он научился читать историю льдины, глядя на неё с высоты птичьего полёта, и предвидеть её будущее. Обо всем этом Дмитрий Николаевич Морозов собирается поведать в книге, материалы для которой у него уже в значительной степени собраны.
ГЛАВНОЕ В ТВОРЧЕСКОМ ПРОЦЕССЕ
Я уже писал, что застал на Диксоне земляков-киношников. Их было трое: кинооператор Николай Генералов, директор картины Виталий Туюров и ассистент Игорь Куляко. К моему удовольствию, оказалось, что Морозов ещё в Москве был назначен ангелом-хранителем этой съёмочной группы, а раз она летит на полюс, то и я могу погреться под тёплым крылышком Дмитрия Николаевича. В ожидании погоды — на Диксоне, как и положено в этой аэродинамической трубе, была пурга — мы сидели в хорошо натопленном номере лётной гостиницы и беседовали на умные темы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
Мы летим над тундрой. Я сижу напротив хирурга, испытывая танталовы муки: разговаривать в вертолёте — только нервы портить, всё равно ничего не услышишь. Иван Иванович Махначевский, ведущий хирург и главный врач Черской больницы, задумчиво поглаживает свой чемоданчик, побывавший вместе с хозяином во многих спасательных экспедициях. Сотни операций проделал этот средних лет якут, выпускник Читинского медицинского института, но сейчас его лицо печально, и не надо быть телепатом, чтобы понять почему. Где-то в одинокой яранге лежит человек, жизнь которого в опасности. Что с ним? Нуждается ли он в немедленной операции или может перенести полет? Ох как плохо делать операцию в ста пятидесяти километрах от великолепно оборудованной операционной, по которой бесшумно скользят опытные сестры, без слов понимающие хирурга — по изгибу бровей, незаметному жесту.
Вертолёт приземляется в Колымском: мы берём на борт проводника — восьмидесятилетнего якута. Пока Савенков выясняет у старика примерное направление полёта, Ивана Ивановича окружают колхозники, снабжающие его всевозможными и самыми разноречивыми сведениями о пострадавшем. Здесь есть и бывшие пациенты Махначевского, которые не без основания считают, что наиболее ценные советы могут дать именно они.
— Ты его разрежь, как меня, — советует один, — у него болезнь внутри!
— Помнишь, ты меня стучал? — суетится другой, похлопывая себя по груди. — Постучи его тоже, тогда и резать не надо!
Вооружённый неоценимыми советами, Махначевский садится в вертолёт, и мы вновь летим над тундрой, уныло однообразной белой пустыней. Летом я тундру не видел — говорят, она оживает и бывает даже красивой, — но сейчас она безжизненна и скучна, как длинный плохой роман, и её точно так же хочется быстрее перелистать, потому что не на чём остановиться глазу и ни одной мысли не пробуждает эта белая томящая скука… И среди этого мёртвого безмолвия нужно найти ярангу, ту самую иголку в стоге сена, — вот зачем понадобился проводник. Старик показывает пальцем в окно и важно кивает. Я смотрю и не вижу ничего, кроме заснеженных квадратов, но спустя несколько минут даже мой невооружённый глаз различает на снежной простыне тундры мириады точек — вроде мошкары на освещённой солнцем стене, и я догадываюсь, что это олени. Здесь их, наверное, больше тысячи, низкорослых, добродушных животных, благодаря которым и в тундре можно жить, и детей рожать, и даже слушать репортажи о футбольных матчах. Появление вертолёта олени встретили хладнокровно: они спокойно продолжали разрыхлять утрамбованный ветрами снег, под которым во всей своей вкусноте неописуемой скрывался ягель.
Но и нам было не до оленей, мы устремились к яранге — незамысловатому шатру из жердей и оленьих шкур. О ярангах я наслышался немало легенд и посему входил не без опаски. Но яранга мне, наверное, попалась образцово-показательная, сооружённая специально к приезду столичного корреспондента: в ней было тепло и уютно. Правда, импортный гарнитур на цыплячьих ножках отсутствовал, многотомных подписных изданий я тоже не заметил, но застланный шкурами пол был чистым, воздух — свежим, а раскалённая буржуйка придавала заброшенному в тундре экзотическому жилью домашнюю простоту.
Но это более поздние впечатления, а сейчас все столпились, глядя, как доктор осматривает пострадавшего. Лицо двадцатипятилетнего парня искажено страданием — у него сложный и очень болезненный вывих плечевого сустава. Иван Иванович сделал обезболивающий укол и успокоил родителей парня, пообещав, что вправлять их Иннокентию вывих он будет в Черском под общим наркозом.
Тем временем я свёл знакомство с младшим обитателем яранги, пятилетним мальчишкой в меховом комбинезоне. В этой одежде упитанный, краснощёкий карапуз выглядел настолько эффектно, что, появись он на Тверском бульваре, модные мамы, ревниво прогуливающие свои чада, побледнели бы от зависти. Да и объяснялся этот медвежонок с изысканной непринуждённостью: дав интервью представителю печати, он потребовал конфету, а когда выяснилось, что с гонораром дело обстоит из рук вон плохо, не стал скандалить. Он просто отвернулся, дав понять, что дядя, у которого нет конфеты, не заслуживает его драгоценного внимания.
Так и закончился обычный санитарный рейс. Если вы разочарованы тем, что он прошёл без драматических событий — экстренная пересадка кожи, спасение утопающего и прочее, — то вспомните о том, что одному человеку было очень больно, и от этой боли его избавили. Могу вас заверить, что это не так уж и мало.
Темнело, когда мы возвратились в Черский.
— Ну, интересно? — спросил Седляревич.
— Интересно, — подтвердил я.
— Вот и хорошо. А то полюс, полюс…
Я промолчал. Как-то неудобно было говорить этому доброжелательному пожилому человеку, командиру лётного коллектива, что заноза засела крепко и что я всё равно решил покинуть гостеприимный Черский и пусть на перекладных, как угодно, но добраться до станции «СП-15».
ШТУРМАН МОРОЗОВ
Я всю жизнь с недоверием отношусь к парадоксам. Чаще всего они — красивая игра ума, причём красоты в них больше, чем ума, а красота во все времена производила и производит большее впечатление, чем ум. Ибо для того, чтобы оценить красоту, особого ума не требуется, а для оценки ума одной красоты не всегда достаточно.
Но в Арктике я понял великую жизненную мудрость парадоксального изречения, которое услышал от одного лётчика: «Самая короткая дорога — самая длинная». И наоборот.
У меня, стихийно осознавшего закон Арктики, как раз и получилось наоборот. Добираясь до полюса через Черский, я поступил как человек, который из Москвы в Одессу едет через Алма-Ату. Но если на юге над этим человеком смеялись бы даже грудные дети, то на Севере я заслужил овацию.
— Подумать только, как он мудр и предусмотрителен! — восхищались все.
— Он полетел на полюс не через Диксон, как делают умные люди, а сделал нелепейший на первый взгляд крюк в семь тысяч километров!
А получилось вот что. Из Черского до Диксона я добирался трое суток — на попутных самолётах. Лабусов проводил корреспондента, сдал на руки под расписку знакомому экипажу, и далее меня передавали из экипажа в экипаж, вроде мешка с заказной корреспонденцией. Но каково было моё удовольствие, когда на Диксоне я застал московских киношников, которые вылетели из Москвы раньше меня, но всё равно из-за пурги не могли добраться до полюса. Удовольствие потому, что, пока они торчали в гостинице, не смея высунуть носа и проклиная пургу предпоследними и последними словами, я все же побывал в Черском, повидал друзей, налетал много тысяч интересных километров и ничего не потерял во времени.
Более того, в пути мне довелось встретиться с человеком, которого я долгими часами слушал, разинув от внимания рот и забывая о сне. Это был один из старейших штурманов полярной авиации Дмитрий Николаевич Морозов. Он тоже летел на Диксон не так, как все люди, а через Тикси (крюк в несколько тысяч километров и чистый выигрыш во времени несколько дней). Было очень приятно встретить и запросто беседовать с человеком, имя которого вписано в историю полярной авиации, участником самых известных арктических полётов Мазурука, Черевичного, Котова и других патриархов Севера.
За свой век — а Дмитрий Николаевич провёл в Арктике больше тридцати лет — он повидал добрую сотню корреспондентов и выработал к ним устойчиво-ироническое отношение. И как штурман и как читатель Дмитрий Николаевич любит точность, а журналистская легковесность и жонглирование фактами для подтверждения примитивной мысли совершенно противоречат его представлению об отражении жизненной правды. По мнению Морозова, голая, но правдивая фактология настолько же полезнее красочного, но неточного описания, насколько нормальный чёрный хлеб — ослепительно белой, но безвкусной булки. Даже в художественной литературе Дмитрий Николаевич, человек широко начитанный, отличает книги документальные, эмоциональное воздействие которых, по его мнению, более сильное, чем у книг, основанных на домысле. Мнение спорное, но разве мало спорят о том, что лучше отражает жизнь — художественный кинематограф или документальный, картина или фотография? Все зависит от таланта художника: в насквозь документальных «Фрегате „Паллада“ и „Одноэтажной Америке“ куда больше настоящей литературы, чем в созданных чахлым воображением писателя толстых романах, похожих на самосвалы, которые с треском и грохотом нагоняют авторский километраж.
Мы с Дмитрием Николаевичем много переговорили за трое суток, заполненных полётами и ночёвками в лётных гостиницах. Я лишний раз понял — впрочем, можно ли назвать этот раз лишним? — какое огромное значение имеет для литератора точность деталей. Из-за гвоздя погибла армия, из-за одной безответственной фразы может в глазах читателя погибнуть репутация писателя. Не могу забыть бессмертную фразу одного корреспондента, над которой до колик смеялись севастопольские рыбаки: «Каюта старпома находилась на солнечной стороне с видом на море». Родной брат этого корреспондента проник и на Север. Описывая аврал на льдине, автор сообщил, что один аэролог с малахитом в руке перескочил через трещину. И по Северу прошло рыдание: прибор по названию малахит весит… две с половиной тонны.
У Морозова, который большую часть своей жизни провёл за Полярным кругом, совсем не северная внешность. Рост подходящий, северный, но глаза мягкие, темно-карие, нет в них того отражённого льда, который холодит взгляд бывалого полярника. Север делает человека суровее, это по физике: от холода тела сжимаются — а Морозов сразу располагает к себе, словно ты чувствуешь, как передаётся тебе доброжелательность этого всегда уравновешенного человека. Ямочка на подбородке — верный признак чувства юмора — придаёт особую симпатию его улыбке. Я много слушал, как Дмитрий Николаевич разговаривает с людьми — кстати, он прилетел сейчас на Север проверяющим, для лётчиков начальство не из малых, — и вспоминал любимое изречение моего любимого Франса: «Дайте людям в судьи иронию и сострадание». Не ту иронию, которая убивает, и не то сострадание, которое унижает, а совсем другие, очень человечные и в то же время весьма далёкие от христианского всепрощения. К Морозову на Севере относятся с подчёркнутым уважением. Не как к начальству — мне случалось видеть, что куда меньше уважают начальство повыше Морозова, — а как к человеку. Однажды я обратился с большой просьбой к одному бескомпромиссному и властному товарищу. Едва я начал аргументировать свою просьбу, как товарищ меня прервал:
— Вас мне рекомендовал Дмитрий Николаевич, значит, ничего объяснять не надо. Сделаю всё, что смогу.
Проверяющих лётчики вообще боятся: от ошибок никто не гарантирован, а иные проверяющие из-за одной ошибки готовы перечеркнуть биографию пилота. Да, есть такие инспектора, которые за ошибку заставляют лётчиков расплачиваться профессией, инспектора, для которых «лучшее средство от перхоти — гильотина». Морозов не таков. Строгий и взыскательный, он находит другие способы воздействия, зная, что повысить мастерство штурмана можно только тогда, когда он остаётся штурманом.
В авиацию Дмитрий Николаевич пришёл в начале тридцатых годов по комсомольскому набору. Пожалуй, нет такого известного полярного лётчика, которому бы штурман Морозов не вычислял курс. Он побывал на всех — кроме первой, папанинской, — дрейфующих станциях, не раз ему случалось садиться и взлетать со льдин, на которые теоретически нельзя было сесть и с которых нельзя было взлететь. Он был среди тех, кто осваивал Антарктику, где условия работы для лётчиков — это часто никаких условий для работы, где ветер иной раз достигал такой силы, что его не смогли зарегистрировать приборы. Он много видел и пережил, его память зафиксировала самые интересные подробности полётов, вошедших в историю советской полярной авиации. Он научился читать историю льдины, глядя на неё с высоты птичьего полёта, и предвидеть её будущее. Обо всем этом Дмитрий Николаевич Морозов собирается поведать в книге, материалы для которой у него уже в значительной степени собраны.
ГЛАВНОЕ В ТВОРЧЕСКОМ ПРОЦЕССЕ
Я уже писал, что застал на Диксоне земляков-киношников. Их было трое: кинооператор Николай Генералов, директор картины Виталий Туюров и ассистент Игорь Куляко. К моему удовольствию, оказалось, что Морозов ещё в Москве был назначен ангелом-хранителем этой съёмочной группы, а раз она летит на полюс, то и я могу погреться под тёплым крылышком Дмитрия Николаевича. В ожидании погоды — на Диксоне, как и положено в этой аэродинамической трубе, была пурга — мы сидели в хорошо натопленном номере лётной гостиницы и беседовали на умные темы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26