Я сам проходил курс университета и знаю, что все профессора учат разуму, справедливости, праву, добру, красоте и так далее. Все! И еще ни один не учил злу и канальству. Но отчего же все ваши ученики – такие ужасные мошенники и лжецы? Вы их не так учите или они не так записывают в тетрадки?
– А чему они научили вас? Я хотел бы видеть ваши тетрадки.
Император засмеялся:
– Прекрасные тетрадки, профессор; моя жена ими гордится. Меня они научили – не верить им. Разве вы сами верите актеру или плачете, слушая граммофон? Это роли, профессор, только роли в устах бездарных лицедеев, и даже чернь уже начинает посвистывать им. Вот вы играете роль доктора прав – я не ошибаюсь? – но кто же, не сойдя с ума, поверит вам, что вы действительно – доктор прав! Теперь вы в новой роли: вы перегримировались, и на вас мундир бельгийского солдата, но… – Вильгельм быстро взглянул на револьвер, – но не скажу, чтобы и здесь вы обнаружили особый талант. Вам не хватает простоты и убедительности!
Вильгельм засмеялся и продолжал, не в силах справиться с овладевшей им странной и тяжелой веселостью, за которой уже стояла тень тоски – он знал это:
– Вы доктор прав, вы – доктор прав, – а не хотите ли, я открою вам важную государственную тайну, касающуюся права? Вы знаете, кто хотел и кто начал войну? Я! Вы довольны? Я! Германия и я. Не правда ли, как это важно для науки права, для всех деревянных подмостков, в две ступени, и всех граммофонов?
– Сейчас это не важно.
– Нет, это важно, сударь, но не в том смысле, как вы полагаете. Нет, это очень важно: ведь и Страшный суд наступит для мира не по приглашению, а в час, свыше назначенный – и назначенный не вами! Император нахмурился и строго посмотрел на пленника:
– Я объявил войну, я хотел войны, я веду войну. Я и моя молодая Германия. Вы же все – вы только защищаетесь. О, конечно, с точки зрения вашего права, это восхитительно, это делает даже ваших интендантов святыми и как бы кропилом кропит ваши пушки; но есть более ценное в жизни – это сила. Вы – профессор; не давайте же вашим святошам, неучам и ханжам ставить глупый вопрос: что выше: сила или право? Вы же знаете, что сила и есть право. Вы революционер и, конечно, демократ?
– Демократ.
– Конечно! Скажите же мне как честный человек, не актер: вы уважаете существующие законы?
– Нет. Не все.
– Конечно! Вы же не идиот, чтобы уважать закон, который вас, – невинного с вашей точки зрения, – приговорил к смертной казни! Или уважать закон против стачек! Или уважать законы о краже, раз сама собственность есть кража. Где же ваше уважение к праву, господин доктор прав?
– Существующие законы не есть выражение права.
– О, конечно: для вас! Ибо существующие законы – это только воля сильного, навязанная вам, сильного, с которым вы боретесь. Когда вы победите и станете сильны, вы напишите свои законы; и они также будут недурны, но кто-то все же останется ими недоволен и будет уверять с бомбою в руках, что страна истинного права лежит дальше. Не так ли? Почему же я не могу дать Европе своих законов, раз сила за мною? Кодекс Вильгельма Великого – это будет звучать с кафедры ничуть не хуже и не менее правомерно, чем кодекс Наполеона. Вашим ученикам придется завести новые тетрадки, господин профессор!
– А вы уверены, что сила за вами?
– Это разумный, наконец, вопрос, на который я с охотой отвечаю. Не угодно ли еще сигару, господин профессор?
– Благодарю.
– Пожалуйста! Сигары не дурны. Как это называется: когда император, названный в глаза почти злодеем, вежливо предлагает сигару революционеру и пленному, только что стрелявшему, и революционер вежливо благодарит? Кажется, культура? – император засмеялся и снова быстро взглянул на револьвер. – Я шучу, курите спокойно, мне просто хочется, чтобы вы не заснули и похвалили мои сигары. Да, сила за мною потому, что я объявил и хотел и начал войну. А хотел я потому войны и не мог ее не хотеть, что у единого из всех государств, у Германии, есть двигающая ее идея. Идея, вы понимаете? Народ без идеи – мертвое тело, вы это знаете?
– Это давно сказал наш писатель Достоевский.
– Не знаю, не слыхал… У всех у вас были пушки и солдаты и военные министерства – почему же вы нападали? Не хотели проливать крови? Неправда. Вы нападали, но на слабейшего: французы на арабов, англичане на буров, вы на японцев, итальянцы на турок… впрочем, вы тогда ошиблись с японцами. Кажется, почтенные бельгийцы ни на кого не нападали, но зато для всех делали револьверы. Почему же вы не напали на Германию? Потому что для нападения на Германию нужна идея, а для тех достаточно простого аппетита, желания плотнее пообедать. Но я помешал вашему обеду: я сам хочу скушать кушающих. У Германии львиное сердце – и львиный аппетит!
Император засмеялся и благосклонно посмотрел на пленного. Он знал, что от бессонницы его глаза блестят особым ярким царственным блеском, и ему хотелось, чтобы русский заметил это. Кажется, русский заметил.
– Вы дворянин? – спросил император и, не ожидая ответа, продолжал: – Война с Германией! Для этого недостаточно сотни инвалидов, наемников и марширующих скверно мальчишек. Войну с Германией может вести только народ, весь народ, дети, старики и старухи, – а какой из народов растленной Европы способен к этому? Какому из народов под силу такой взрыв энергии, такая смелость? Объявить войну – это объявить бурю, сударь, взволновать океаны, небо и землю! Объявить войну – это самого себя гордо бросить на весы божественного правосудия, это ничего не бояться: ни анархии, ни смерти, ни совести, ни Бога. И я – объявил войну! Я нападаю. Я – Вильгельм Второй и Великий, львиное сердце молодой Германии!
Он гордо выпрямил грудь и продолжал, усиленно блестя глазами:
– Где идея Франции? Где идея Англии? Они только защищают бывшее, они хотели только покоя и тихой сытости, мира торгашей и мошенников. Теперь даже карманные воры возмущаются Вильгельмом: он помешал им трудиться! Что защищает ваша Франция? Идеи 93-го года? Красоту и свободу? Нет, сударь, – она защищает свои сберегательные кассы, своих всемирных ростовщиков и потаскушек, свое священное право – остроумно и блестяще вырождаться. Вы, русские революционеры, упрекаете меня, что я моим влиянием подавил вашу крохотную и слепую революцию, неврастенический порыв к свободе, но я – бережливый немец, я давал только советы, – Вильгельм засмеялся, – а деньги для ваших виселиц дала Франция! Защищайте же ее, защищайте, – и когда вам удастся отстоять эту ссудную кассу, она снова настроит вам эшафотов, она не забудет вас своей благодарностью! Но я этого не дам. Вот мой план – хотите послушать? Береговую Францию я возьму себе, остальное объявлю нейтральным… вы знаете, что значит нейтральное государство? Это блюдо, которое еще на кухне, пока здесь накрывают стол. Я съем ее впоследствии, когда она достаточно упреет. И не бойтесь – я сохраню ваш Париж. Ведь существует же Монте-Карло? – отчего же не быть и Парижу, вольному городу кокоток, нерожающих женщин, декадентов и бездельников со всего света. Это будет великий город остроумных наслаждений, половых экстазов и болтовни об искусстве; в нем соберутся евнухи обоего пола, и я сам буду охранять его! Сам! Пусть, как вата в ране впитывает весь гной и мерзость разложения, пусть существует… пока не придет мрачный русский анархист и не взорвет все это к черту!
Голос Вильгельма снова стал крикливым и раздраженным:
– Народ, в котором женщины отказываются рожать и мужчины не хотят производить, – не должен существовать! Евнухи хороши для сераля, но где вы видали нацию евнухов, государство кокоток? У меня восемь сыновей, и я горжусь этим, и я жму руку всякому честному немцу, который днем делает ружья и пушки, а ночью молодцов-солдат! И чем была бы ваша жалкая Россия, если бы вы не рожали так упорно и не создали тех ваших масс, народной брони, которую пока еще не могут пробить и мои 42!
Пленный утомленно и нехотя возразил:
– Но и у вас в Германии начинают принимать меры против излишка рождений…
– Это не Германия! – вспылил Вильгельм и покраснел. – У меня во всей Германии до войны не было ни одной вши – ни одной вши, сударь! – но ваши солдаты нанесли их. Разве эти вши – Германия? И я потому тороплюсь уничтожить Францию, что ее „идеи“ безнаказанного распутства, ее отвратительная зараза ложится и на мой свежий и сильный народ. Излишек рождений! – простите, профессор, но это глупо, вас кто-то поймал на удочку, профессор. У вас есть дети?
– Четверо. Я пока не защищаю Францию. Но в чем же идея Германии?
– В том, чтобы стать великой Германией.
– Этого хочет всякий народ.
– Неправда! Об этом кричат только ораторы, профессора и газетчики, пока народ спит. Но когда всякий человек в народе – понимаете, всякий! – начинает хотеть и стремиться к величию, когда благородная страсть к господству становится преобладающей страстью для стариков и детей, когда всякая личная воля устремляется к единому центру и все мозги мыслят об одном, – тогда бесплодная мечта фантазеров становится народною идеей! Германия хочет быть великой – вот ее идея, сударь! И здесь ее сила, перед которой вы дрожите!
– Господство для господ? Этого мало.
Вильгельм внимательно посмотрел на пленного, на револьвер – и усмехнулся.
– Если вам этого мало, то есть и еще нечто, профессор. Что вы скажете об идее возрождения? Что вы думаете о такой вещи, профессор, как… возврат к варварству?
– Это шутка или ирония?
– Такая же шутка, как запах крови и трупов, который вы ощущаете с достаточной и даже излишней, кажется, серьезностью. Нет, я не шучу. Разве вы не знаете, что я – германец? Варвар? О да. Тот самый германец, который еще в тевтобургском лесу колотил культурных римлян. С тех пор мы кое-чему научились у латинян, но в то же время набрались и латинских вшей – нам надо хорошенько вымыться, хорошенько, сударь!
– В крови?
– Если вы так любите эффектные выражения, то – в крови. Разве вам неизвестно, что она моет лучше всякого мыла? Я – варвар, я – представитель молодой и сильной расы, мне ненавистны старческие морщины вашей дряхлой, изжившей себя, бессильно лживой Европы. Зачем она лжет? Зачем она не умирает, как и ваша Сара Бернар, и продолжает кривляться на подмостках? В могилу, в могилу! Вы съели слишком много, чтобы переварить, вы полны исторических противоречий, вы – просто абсурд! Умирайте, – и я буду вашим наследником: кое-что у вас есть. Оставьте мне ваши музеи и библиотеки: мои ученые разберутся в этом хламе и, может быть, кое-что оставят, – но если они выкинут даже все, я только порадуюсь. Мне не нужно наследства, на котором слишком много долгов! В могилу! В могилу!
Часть 4
– Вы ошибаетесь, – сказал пленный. – Вас побьют.
– Кто?
– Сила не за вами. Вы погибнете.
Вильгельм молчал. Затем сказал холодно и сурово:
– Мне стыдно за вас, сударь. Вы говорите о голоде, которым хотят победить Германию? Вы вспомнили о наших сухих корках хлеба, о которых кричит сейчас вся счастливая Европа, вычисляя день, когда нам нечего будет есть? Стыдитесь! Я краснею, когда читаю статьи в ваших газетах. Вам следовало бы отвернуться, как сделал Иафет, а вы подслушиваете у дверей Германии, о чем говорят ее хозяйки, и смеетесь над их благородной расчетливостью, как расточительные лакеи. Я весьма мало склонен к чувствительности, сударь, но я плачу, я, император, плачу, когда думаю о германских женщинах и детях; и когда предатели англичане с высоты своих кафедр вычисляют, сколько молока в груди наших молодых матерей, и надолго ли его хватит, и скоро ли начнут умирать наши младенцы, – я плачу от гордости за мой великий народ. Но пусть не торжествуют англичане! Грудь матери Германии неистощима!
И когда не останется молока в груди женщин – волчицы из лесов будут кормить младенцев, как Ромула и Рема.
Пленный, покраснев слегка, возразил:
– Но я не о хлебе. Чем вы можете объяснить то огромное сопротивление, которое вам оказано? Вы на него рассчитывали?
Император молчал. Пленному показалось, что он несколько побледнел.
– Или оно не кажется вам таким большим? Вильгельм пожал плечами:
– Инстинкт самосохранения!
– Только?
– Что же еще? Они защищаются. Правда, я буду с вами откровенен: я не ожидал такого упорства со стороны…
– Трупа?
Вильгельм снова пожал плечами:
– Да, трупа, если хотите. Мертвец тяжелее, нежели я думал, и требует для себя более просторной могилы.
Но разве я ее не рою? Послушайте голоса моих могильщиков, они звучат достаточно… серьезно.
Гул дальней канонады переходил в рев, непрерывный и тяжкий. То ли снова разгоралось сражение, то ли перевернувшийся ветер полнее доносил звуки, но вся та сторона, где находился Запад, волновалась звуками, гудела, громыхала и выла. Как будто там, где находился Запад, кончалось все человеческое и открывался неведомый гигантский водопад, низвергавший в пучину тяжкие массы воды, камней, железа, бросавший в бездну людей, города и народы.
1 2 3 4 5
– А чему они научили вас? Я хотел бы видеть ваши тетрадки.
Император засмеялся:
– Прекрасные тетрадки, профессор; моя жена ими гордится. Меня они научили – не верить им. Разве вы сами верите актеру или плачете, слушая граммофон? Это роли, профессор, только роли в устах бездарных лицедеев, и даже чернь уже начинает посвистывать им. Вот вы играете роль доктора прав – я не ошибаюсь? – но кто же, не сойдя с ума, поверит вам, что вы действительно – доктор прав! Теперь вы в новой роли: вы перегримировались, и на вас мундир бельгийского солдата, но… – Вильгельм быстро взглянул на револьвер, – но не скажу, чтобы и здесь вы обнаружили особый талант. Вам не хватает простоты и убедительности!
Вильгельм засмеялся и продолжал, не в силах справиться с овладевшей им странной и тяжелой веселостью, за которой уже стояла тень тоски – он знал это:
– Вы доктор прав, вы – доктор прав, – а не хотите ли, я открою вам важную государственную тайну, касающуюся права? Вы знаете, кто хотел и кто начал войну? Я! Вы довольны? Я! Германия и я. Не правда ли, как это важно для науки права, для всех деревянных подмостков, в две ступени, и всех граммофонов?
– Сейчас это не важно.
– Нет, это важно, сударь, но не в том смысле, как вы полагаете. Нет, это очень важно: ведь и Страшный суд наступит для мира не по приглашению, а в час, свыше назначенный – и назначенный не вами! Император нахмурился и строго посмотрел на пленника:
– Я объявил войну, я хотел войны, я веду войну. Я и моя молодая Германия. Вы же все – вы только защищаетесь. О, конечно, с точки зрения вашего права, это восхитительно, это делает даже ваших интендантов святыми и как бы кропилом кропит ваши пушки; но есть более ценное в жизни – это сила. Вы – профессор; не давайте же вашим святошам, неучам и ханжам ставить глупый вопрос: что выше: сила или право? Вы же знаете, что сила и есть право. Вы революционер и, конечно, демократ?
– Демократ.
– Конечно! Скажите же мне как честный человек, не актер: вы уважаете существующие законы?
– Нет. Не все.
– Конечно! Вы же не идиот, чтобы уважать закон, который вас, – невинного с вашей точки зрения, – приговорил к смертной казни! Или уважать закон против стачек! Или уважать законы о краже, раз сама собственность есть кража. Где же ваше уважение к праву, господин доктор прав?
– Существующие законы не есть выражение права.
– О, конечно: для вас! Ибо существующие законы – это только воля сильного, навязанная вам, сильного, с которым вы боретесь. Когда вы победите и станете сильны, вы напишите свои законы; и они также будут недурны, но кто-то все же останется ими недоволен и будет уверять с бомбою в руках, что страна истинного права лежит дальше. Не так ли? Почему же я не могу дать Европе своих законов, раз сила за мною? Кодекс Вильгельма Великого – это будет звучать с кафедры ничуть не хуже и не менее правомерно, чем кодекс Наполеона. Вашим ученикам придется завести новые тетрадки, господин профессор!
– А вы уверены, что сила за вами?
– Это разумный, наконец, вопрос, на который я с охотой отвечаю. Не угодно ли еще сигару, господин профессор?
– Благодарю.
– Пожалуйста! Сигары не дурны. Как это называется: когда император, названный в глаза почти злодеем, вежливо предлагает сигару революционеру и пленному, только что стрелявшему, и революционер вежливо благодарит? Кажется, культура? – император засмеялся и снова быстро взглянул на револьвер. – Я шучу, курите спокойно, мне просто хочется, чтобы вы не заснули и похвалили мои сигары. Да, сила за мною потому, что я объявил и хотел и начал войну. А хотел я потому войны и не мог ее не хотеть, что у единого из всех государств, у Германии, есть двигающая ее идея. Идея, вы понимаете? Народ без идеи – мертвое тело, вы это знаете?
– Это давно сказал наш писатель Достоевский.
– Не знаю, не слыхал… У всех у вас были пушки и солдаты и военные министерства – почему же вы нападали? Не хотели проливать крови? Неправда. Вы нападали, но на слабейшего: французы на арабов, англичане на буров, вы на японцев, итальянцы на турок… впрочем, вы тогда ошиблись с японцами. Кажется, почтенные бельгийцы ни на кого не нападали, но зато для всех делали револьверы. Почему же вы не напали на Германию? Потому что для нападения на Германию нужна идея, а для тех достаточно простого аппетита, желания плотнее пообедать. Но я помешал вашему обеду: я сам хочу скушать кушающих. У Германии львиное сердце – и львиный аппетит!
Император засмеялся и благосклонно посмотрел на пленного. Он знал, что от бессонницы его глаза блестят особым ярким царственным блеском, и ему хотелось, чтобы русский заметил это. Кажется, русский заметил.
– Вы дворянин? – спросил император и, не ожидая ответа, продолжал: – Война с Германией! Для этого недостаточно сотни инвалидов, наемников и марширующих скверно мальчишек. Войну с Германией может вести только народ, весь народ, дети, старики и старухи, – а какой из народов растленной Европы способен к этому? Какому из народов под силу такой взрыв энергии, такая смелость? Объявить войну – это объявить бурю, сударь, взволновать океаны, небо и землю! Объявить войну – это самого себя гордо бросить на весы божественного правосудия, это ничего не бояться: ни анархии, ни смерти, ни совести, ни Бога. И я – объявил войну! Я нападаю. Я – Вильгельм Второй и Великий, львиное сердце молодой Германии!
Он гордо выпрямил грудь и продолжал, усиленно блестя глазами:
– Где идея Франции? Где идея Англии? Они только защищают бывшее, они хотели только покоя и тихой сытости, мира торгашей и мошенников. Теперь даже карманные воры возмущаются Вильгельмом: он помешал им трудиться! Что защищает ваша Франция? Идеи 93-го года? Красоту и свободу? Нет, сударь, – она защищает свои сберегательные кассы, своих всемирных ростовщиков и потаскушек, свое священное право – остроумно и блестяще вырождаться. Вы, русские революционеры, упрекаете меня, что я моим влиянием подавил вашу крохотную и слепую революцию, неврастенический порыв к свободе, но я – бережливый немец, я давал только советы, – Вильгельм засмеялся, – а деньги для ваших виселиц дала Франция! Защищайте же ее, защищайте, – и когда вам удастся отстоять эту ссудную кассу, она снова настроит вам эшафотов, она не забудет вас своей благодарностью! Но я этого не дам. Вот мой план – хотите послушать? Береговую Францию я возьму себе, остальное объявлю нейтральным… вы знаете, что значит нейтральное государство? Это блюдо, которое еще на кухне, пока здесь накрывают стол. Я съем ее впоследствии, когда она достаточно упреет. И не бойтесь – я сохраню ваш Париж. Ведь существует же Монте-Карло? – отчего же не быть и Парижу, вольному городу кокоток, нерожающих женщин, декадентов и бездельников со всего света. Это будет великий город остроумных наслаждений, половых экстазов и болтовни об искусстве; в нем соберутся евнухи обоего пола, и я сам буду охранять его! Сам! Пусть, как вата в ране впитывает весь гной и мерзость разложения, пусть существует… пока не придет мрачный русский анархист и не взорвет все это к черту!
Голос Вильгельма снова стал крикливым и раздраженным:
– Народ, в котором женщины отказываются рожать и мужчины не хотят производить, – не должен существовать! Евнухи хороши для сераля, но где вы видали нацию евнухов, государство кокоток? У меня восемь сыновей, и я горжусь этим, и я жму руку всякому честному немцу, который днем делает ружья и пушки, а ночью молодцов-солдат! И чем была бы ваша жалкая Россия, если бы вы не рожали так упорно и не создали тех ваших масс, народной брони, которую пока еще не могут пробить и мои 42!
Пленный утомленно и нехотя возразил:
– Но и у вас в Германии начинают принимать меры против излишка рождений…
– Это не Германия! – вспылил Вильгельм и покраснел. – У меня во всей Германии до войны не было ни одной вши – ни одной вши, сударь! – но ваши солдаты нанесли их. Разве эти вши – Германия? И я потому тороплюсь уничтожить Францию, что ее „идеи“ безнаказанного распутства, ее отвратительная зараза ложится и на мой свежий и сильный народ. Излишек рождений! – простите, профессор, но это глупо, вас кто-то поймал на удочку, профессор. У вас есть дети?
– Четверо. Я пока не защищаю Францию. Но в чем же идея Германии?
– В том, чтобы стать великой Германией.
– Этого хочет всякий народ.
– Неправда! Об этом кричат только ораторы, профессора и газетчики, пока народ спит. Но когда всякий человек в народе – понимаете, всякий! – начинает хотеть и стремиться к величию, когда благородная страсть к господству становится преобладающей страстью для стариков и детей, когда всякая личная воля устремляется к единому центру и все мозги мыслят об одном, – тогда бесплодная мечта фантазеров становится народною идеей! Германия хочет быть великой – вот ее идея, сударь! И здесь ее сила, перед которой вы дрожите!
– Господство для господ? Этого мало.
Вильгельм внимательно посмотрел на пленного, на револьвер – и усмехнулся.
– Если вам этого мало, то есть и еще нечто, профессор. Что вы скажете об идее возрождения? Что вы думаете о такой вещи, профессор, как… возврат к варварству?
– Это шутка или ирония?
– Такая же шутка, как запах крови и трупов, который вы ощущаете с достаточной и даже излишней, кажется, серьезностью. Нет, я не шучу. Разве вы не знаете, что я – германец? Варвар? О да. Тот самый германец, который еще в тевтобургском лесу колотил культурных римлян. С тех пор мы кое-чему научились у латинян, но в то же время набрались и латинских вшей – нам надо хорошенько вымыться, хорошенько, сударь!
– В крови?
– Если вы так любите эффектные выражения, то – в крови. Разве вам неизвестно, что она моет лучше всякого мыла? Я – варвар, я – представитель молодой и сильной расы, мне ненавистны старческие морщины вашей дряхлой, изжившей себя, бессильно лживой Европы. Зачем она лжет? Зачем она не умирает, как и ваша Сара Бернар, и продолжает кривляться на подмостках? В могилу, в могилу! Вы съели слишком много, чтобы переварить, вы полны исторических противоречий, вы – просто абсурд! Умирайте, – и я буду вашим наследником: кое-что у вас есть. Оставьте мне ваши музеи и библиотеки: мои ученые разберутся в этом хламе и, может быть, кое-что оставят, – но если они выкинут даже все, я только порадуюсь. Мне не нужно наследства, на котором слишком много долгов! В могилу! В могилу!
Часть 4
– Вы ошибаетесь, – сказал пленный. – Вас побьют.
– Кто?
– Сила не за вами. Вы погибнете.
Вильгельм молчал. Затем сказал холодно и сурово:
– Мне стыдно за вас, сударь. Вы говорите о голоде, которым хотят победить Германию? Вы вспомнили о наших сухих корках хлеба, о которых кричит сейчас вся счастливая Европа, вычисляя день, когда нам нечего будет есть? Стыдитесь! Я краснею, когда читаю статьи в ваших газетах. Вам следовало бы отвернуться, как сделал Иафет, а вы подслушиваете у дверей Германии, о чем говорят ее хозяйки, и смеетесь над их благородной расчетливостью, как расточительные лакеи. Я весьма мало склонен к чувствительности, сударь, но я плачу, я, император, плачу, когда думаю о германских женщинах и детях; и когда предатели англичане с высоты своих кафедр вычисляют, сколько молока в груди наших молодых матерей, и надолго ли его хватит, и скоро ли начнут умирать наши младенцы, – я плачу от гордости за мой великий народ. Но пусть не торжествуют англичане! Грудь матери Германии неистощима!
И когда не останется молока в груди женщин – волчицы из лесов будут кормить младенцев, как Ромула и Рема.
Пленный, покраснев слегка, возразил:
– Но я не о хлебе. Чем вы можете объяснить то огромное сопротивление, которое вам оказано? Вы на него рассчитывали?
Император молчал. Пленному показалось, что он несколько побледнел.
– Или оно не кажется вам таким большим? Вильгельм пожал плечами:
– Инстинкт самосохранения!
– Только?
– Что же еще? Они защищаются. Правда, я буду с вами откровенен: я не ожидал такого упорства со стороны…
– Трупа?
Вильгельм снова пожал плечами:
– Да, трупа, если хотите. Мертвец тяжелее, нежели я думал, и требует для себя более просторной могилы.
Но разве я ее не рою? Послушайте голоса моих могильщиков, они звучат достаточно… серьезно.
Гул дальней канонады переходил в рев, непрерывный и тяжкий. То ли снова разгоралось сражение, то ли перевернувшийся ветер полнее доносил звуки, но вся та сторона, где находился Запад, волновалась звуками, гудела, громыхала и выла. Как будто там, где находился Запад, кончалось все человеческое и открывался неведомый гигантский водопад, низвергавший в пучину тяжкие массы воды, камней, железа, бросавший в бездну людей, города и народы.
1 2 3 4 5