– Бедная ты, Люба.
– Ну?
– Дай руку.
И, несколько подчеркивая свое отношение к девушке как к человеку, взял ее руку и почтительно приложил к губам.
– Это ты мне?
– Да, Люба, тебе.
И совсем тихо, точно благодаря его, девушка произнесла:
– Вон! Вон отсюда, болван!
Он понял не сразу:
– Что?
– Уходи! Вон отсюда. Вон.
Молча, крупными шагами, она прошла комнату, достала из угла белый воротничок и бросила его с таким выражением гадливости, точно была это самая грязная, загаженная тряпка. И так же молча, с видом высокомерия, не удостаивая девушки даже взглядом, он начал спокойно и медленно пристегивать воротничок; но уже в следующую секунду, взвизгнув дико, Люба с силою ударила его по бритой щеке. Воротничок покатился по полу, и сам он пошатнулся, но устоял на ногах. И, страшно бледный, почти синий, но все также молча, с тем же видом высокомерия и горделивого недоумения, остановился на Любе своими тяжелыми, неподвижными глазами. Она дышала часто и смотрела на него с ужасом.
– Ну?! – выдохнула она.
Он смотрел на нее и молчал. И, совершенно безумная от этой надменной безответственности, ужасаясь, теряя соображение, как перед каменной глухой стеною, девушка схватила его за плечи и с силою посадила на кровать. Наклонилась близко, к самому лицу, к самым глазам.
– Ну что же ты молчишь! Что же ты со мной делаешь, подлец, подлец же ты. Руку поцеловал! Хвастаться сюда пришел! Красоту свою показывать! Да что же ты со мною делаешь, да несчастная же я!
Она трясла его за плечи, и ее тонкие пальцы, сжимаясь и разжимаясь бессознательно, как у кошки, царапали его тело сквозь рубашку.
– Женщин не знал, подлец, да? И это мне смеешь говорить, мне, которую все мужчины… все… Где же у тебя совесть, что же ты со мной делаешь! Живой не дамся, да! А я вот мертвая – понимаешь, подлец, мертвая я. А я вот наплюю в твое лицо… На… живой! На, подлец, на! Иди теперь, иди!
С гневом, которого больше не мог сдерживать, он отшвырнул ее от себя, и затылком она ударилась о стену. По-видимому, он уже плохо соображал, потому что следующим таким же быстрым и решительным движением он выхватил револьвер – точно улыбнулся чей-то черный, беззубый, провалившийся рот. Но девушка не видела ни его оплеванного, мокрого, искаженного бешеным гневом лица, ни черного револьвера. Закрыв ладонями глаза, точно вдавливая их в самую глубину черепа, она прошла быстрыми крупными шагами и бросилась в постель, лицом вниз. И тотчас же беззвучно зарыдала.
Выходило все не то, чего он ждал; получалась бессмыслица, нелепость, вылезал своей мятой рожей дикий, пьяный, истерический хаос. Передернув плечами, он спрятал ненужный револьвер и принялся ходить по комнате. Девушка плакала. Прошелся еще и еще – девушка плакала. Остановился над нею, руки в карман, и стал глядеть. Лежала ничком женщина и рыдала безумно, в отчаянной, нестерпимой муке, как могут только рыдать люди над потерянной жизнью, над чем-то большим жизни, потерянным навсегда. Заострившиеся голые лопатки то сходились почти вместе, точно снизу под грудь ей подкладывали огонь, горячие уголья; то раздвигались медленно, словно она уходила куда-то, к груди прижимала свою тоску и горе свое. А музыка опять играла, и теперь играла она мазурку, и слышно было, как щелкают чьи-то шпоры. Должно быть, приехали офицеры.
Таких слез он еще не видал и смутился. Вынул зачем-то руки из кармана и тихо сказал:
– Люба!
Плакала Люба.
– Люба, о чем ты, Люба!
Девушка ответила что-то, но так тихо, что он не расслыхал. Сел возле на кровать, наклонил стриженую крупную голову и положил руку на плечи – и безумным трепетом ответила рука на дрожь этих жалких, голых женских плеч.
– Я не слышу, что ты говоришь… Люба!
И далекое, глухое, налитое слезами:
– Подожди уходить… Там… приехали офицеры. Они тебя… могут… О, Господи, что же это такое!
Она быстро села на кровать и замерла, всплеснув руками, неподвижно, с ужасом глядя в пространство расширенными глазами. Это был страшный взгляд, и продолжался он одно мгновение. И опять девушка лежала ничком и плакала. А там ритмично щелкали шпоры, и, видимо, чем-то возбужденный или напуганный тапер старательно отбивал такты стремительной мазурки.
– Выпей воды, Любочка!.. Ну выпей, выпей. Пожалуйста… – шептал он, наклонившись.
Но ухо было закрыто волосами, и, боясь, что она не слышит, он осторожно отвел эти черные, слегка вьющиеся пряди, сожженные завивкой, и открыл маленькую, красную, пылавшую раковинку.
– Выпей, пожалуйста, я прошу тебя.
– Нет, не хочу. Не надо. Пройдет и так.
Она действительно успокаивалась. Прекратились рыдания – одно, другое глухое, длительное всхлипывание, и плечи перестали дрожать и стали неподвижны и задумчивы глубоко. И он тихонько гладил ее, от шеи к кружеву рубашки, и опять.
– Тебе лучше, Люба?.. Любочка?
Она не ответила, вздохнула протяжно и, повернувшись, быстро и коротко взглянула на него. Потом спустила ноги и села рядом, еще раз взглянула и прядями волос своих вытерла ему лицо, глаза. Еще раз вздохнула и мягким простым движением положила голову на плечо, а он также просто обнял ее и тихонько прижал к себе. И то, что пальцы его прикасались к ее голому плечу, теперь не смущало его; и так долго сидели они и молчали, и неподвижно смотрели перед собою их потемневшие, сразу окружившиеся глаза. Вздыхали.
Вдруг в коридоре зазвучали голоса, шаги; зазвенели шпоры, мягко и деликатно, как это бывает только у молоденьких офицеров, и все это приближалось – и остановилось у их двери. Он быстро встал, – а в дверь уже стучал кто-то, сперва пальцами, потом кулаком, и чей-то женский голос глухо кричал:
– Любка, отвори!
IV
Он смотрел на нее и ждал.
– Дай платок! – сказала она не глядя и протянула руку. Вытерла крепко лицо, громко высморкалась, бросила ему на колени платок и пошла к двери. Он смотрел и ждал. На ходу Люба закрыла электричество, и сразу стало так темно, что он услыхал свое дыхание, несколько затрудненное. И почему-то снова сел на слабо скрипнувшую кровать.
– Ну, что там? Чего надо? – спросила Люба сквозь дверь, не отпирая, и голос у нее был немного недовольный, но спокойный.
Сразу, перебивая друг друга, зазвенело несколько женских голосов. И так же сразу они оборвались, и мужской голос, как-то странно почтительный, настойчиво стал просить.
– Нет, не пойду.
Опять зазвенели голоса, и опять, обрезая их, как ножницы обрезают развившуюся шелковую нить, заговорил мужской голос, убедительный, молодой, за которым чувствовались белые, крепкие зубы и усы, и шпоры звякнули отчетливо, точно говоривший кланялся. И странно: Люба засмеялась.
– Нет, нет, не пойду… Да, хорошо, очень хорошо… Ну и пусть зовут Любовь, а я все-таки не пойду.
Еще раз стук в дверь, смех, ругательство, щелканье шпор, и все отодвинулось от двери и погасло где-то в конце коридора. В темноте, нащупав рукою его колено, Люба села возле, но головы на плечо класть не стала. И коротко пояснила:
– Офицеры бал устраивают. Всех сзывают. Будут котильон танцевать.
– Люба, – попросил он ласково, – зажги, пожалуйста, огонь. Не сердись.
Молча она встала и повернула рожок. И уже не рядом с ним села, а по-прежнему на стул против кровати. И лицо у нее было хмурое, неприветливое, но вежливое – как у хозяйки, которая должна выждать неприятный, затянувшийся визит.
– Вы не сердитесь на меня, Люба?
– Нет. За что же?
– Я удивился сейчас, как вы весело смеялись. Как это вы можете?
Она усмехнулась, не глядя.
– Весело, вот и смеюсь. А вам нельзя сейчас уходить. Нужно подождать, пока разойдутся офицеры. Они скоро.
– Хорошо, подожду. Спасибо вам, Люба.
Она опять усмехнулась.
– Это за что же? Какой вы вежливый.
– Вам это нравится?
– Не особенно. Вы кто по рождению?
– Отец – доктор, военный врач. Дед был мужик. Мы из старообрядцев.
Люба с некоторым интересом взглянула на него.
– Вот как! А креста на шее нет.
– Креста? – усмехнулся он. – Мы крест на спине несем.
Девушка нахмурилась слегка.
– Вы спать хотели. Вы бы лучше легли, чем так время проводить.
– Нет, я не лягу. Я не хочу теперь спать.
– Как хотите.
Было долгое и неловкое молчание. Люба смотрела вниз и сосредоточенно вертела на пальце колечко; он обводил глазами комнату, каждый раз старательно минуя взглядом девушку, и остановился на недопитой маленькой рюмке с коньяком. И вдруг с необыкновенной ясностью, почти осязательностью, ему представилось, что все это уже было: и эта желтенькая рюмка, и именно с коньяком, и девушка, внимательно оборачивающая кольцо, и он сам – не этот, а какой-то другой, несколько иной, несколько особенный. И как раз только что кончилась музыка, как и теперь, и было тихое позвякивание шпор. Будто он жил уже когда-то, – но не в этом доме, а в месте, очень похожем на это, и как-то действовал, и даже был очень важным в этом смысле лицом, вокруг которого что-то происходило. Странное чувство было так сильно, что он испуганно тряхнул головою; и быстро оно исчезло, но не совсем: остался легкий, несглаживающийся след потревоженных воспоминаний о том, чего не было. И затем не раз в течение этой необыкновенной ночи он ловил себя на том, что, глядя на какую-нибудь вещь или лицо, старательно припоминал их, вызывал их из глубокой тьмы прошедшего или даже совсем не бывшего.
Если бы не знать наверное, он сказал бы, что уже был здесь однажды, – так минутами начинало все это казаться знакомым и привычным. И это было неприятно, так как слегка отчуждало его от себя и от своих и странно приближало к публичному дому с его дикой, отвратительной жизнью.
Молчать становилось тяжело. Спросил:
– Отчего вы не пьете?
Она вздрогнула:
– Что?
– Вы бы выпили, Люба. Отчего вы не пьете?
– Одна я не хочу.
– К сожалению, я не пью.
– А я одна не хочу.
– Я лучше грушу съем.
– Ешьте. Для того и брали.
– А вы грушу не хотите?
Девушка не ответила и отвернулась. Но поймала на своих голых и прозрачно-розовых плечах его взгляд и накинула на них серый вязаный платок.
– Холодно что-то, – сказала она отрывисто.
– Да, холодновато, – согласился он, хотя в маленькой комнатке было жарко. И опять стояло долгое и напряженное молчание. Из зала донеслись громкие, призывные звуки ритурнеля.
– Танцуют, – сказал он.
– Танцуют, – ответила она.
– За что вы, Люба, так рассердились на меня… и ударили меня?
– Так нужно было, вот и ударила. Не убила ведь, чего же спрашивать? – Она нехорошо засмеялась.
Девушка сказала: «так нужно». Смотрела на него прямо своими черными, окружившимися глазами, улыбалась бледно и решительно и говорила: «так нужно». И на подбородке у нее была ямочка. Трудно было поверить, что это ее голова – вот эта злая, бледная голова – минуту назад лежала на его плече. И ее он ласкал.
– Так вот как! – сказал он мрачно. Прошелся несколько раз по комнате, на шаг не доходя до девушки, и, когда сел на прежнее место – лицо у него было чужое, суровое и несколько надменное. Молчал, смотрел, подняв брови на потолок, на котором играло светлое с розовыми краями пятно. Что-то ползало, маленькое и черное, должно быть, ожившая от тепла, запоздалая, осенняя муха. Проснулась она среди ночи и ничего, наверно, не понимает и умрет скоро. Вздохнул.
Девушка громко рассмеялась.
– Что вас радует? – холодно взглянул он и отвернулся.
– Да так. А ведь вы действительно похожи на писателя. Вы не обижаетесь? Он тоже сперва пожалеет, а потом начинает сердиться, отчего я не молюсь на него, как на икону. Такой обидчивый. Будь бы он Богом, ни одной лампадки бы не простил… – Она засмеялась.
– А откуда вы знаете писателей? Ведь вы ничего не читаете.
– Бывает один, – коротко ответила Люба.
Он задумался, устремив на девушку неподвижный, тяжелый, как-то слишком спокойно разглядывающий взор. Как человек, проведший жизнь в мятеже, он и в девушке смутно почувствовал бунтарскую душу, и это волновало его и заставляло искать и догадываться: почему именно на него обрушился ее гнев? И то, что она имела дело с писателями и, вероятно, разговаривала с ними, и то, что она могла держать себя иногда так спокойно и с достоинством, и говорить так зло, – невольно поднимало ее и ее удару придавало характер чего-то значительно более серьезного и важного, чем простая истерическая вспышка полупьяной и полуголой проститутки. И, только рассерженный, но нисколько не оскорбленный вначале, – теперь, когда прошло уже столько времени, он вдруг минутами начинал оскорбляться – и не только умом.
– За что вы ударили меня, Люба? Когда человека бьют по лицу, то должны сказать ему, за что? – повторил он прежний вопрос хмуро и настойчиво. Упрямство и твердость камня были в его выдавшихся скулах, тяжелом лбу, давившем глаза.
– Не знаю, – ответила Люба так же упрямо, но избегая его взгляда.
Не хотела отвечать. Он передернул плечами и снова с упорством принялся разглядывать девушку и соображать. Его мысль в обычное время была туга и медленна;
1 2 3 4 5 6 7 8