Мне было три года, но я впервые ощутил себя маленьким,
слабым, но мужчиной. Наверное, те страшные минуты, проведенные в
содрогающейся от ударов расщелине, изменили мой возраст. Впрочем, об этом
я догадался позднее. Много позднее...
4
Временами автобус трясет как в лихорадке. Не такой уж он, значит,
крепкий и здоровый. А мы по-прежнему располагаемся на полу, среди багажа и
продуктов. Комфорт сомнительный, но подобное положение вещей уже никого не
страшит. Мы попривыкли. А пассажиры, поселившиеся в автобусе до нас,
мало-помалу оживают. Из невозмутимых истуканов с безразличными лицами они
потихоньку превращаются в обычных людей. Ну, может быть, не совсем
обычных, но все-таки достаточно похожих на нас. В удивительных костюмах,
белокожие, с заторможенной мимикой, они мало-помалу развязывают языки,
находя среди нас собеседников, а разница кожаных сверкающих чемоданов и
наших залатанных мешков, костюмов и лохмотьев с каждым часом все более
отходит на второй план. Мы становимся попутчиками.
В окнах свистел ветер. Солнце прошивало его насквозь. Дядюшка Пин,
неисправимый болтушка и хвастун, потирал руки, переходя от собеседника к
собеседнику. У нас, в Лагуне, все давно уже от него устали, здесь же
дядюшку соглашались слушать, и, задыхаясь от радости, он развивал одни и
те же темы - о свирепости осенних грипунов, о зубах тупорылой щуки и
вообще о превратностях жизни. Даже Леончик сумел заинтересовать кого-то из
пассажиров и теперь, заикаясь, день-деньской молол какую-то чушь про
хитрого окуня, якобы поедавшего его кокосы, про солнце, что иной раз
подбрасывало на острова своих маленьких раскаленных родственников, про
блуждающие звезды и про сны, которых он не понимал. Его слушали, ему
что-то даже пытались растолковывать, не зная еще, что Леончик пускает
чужие мысли в обход головы - не из вредности, просто в силу своей природы.
Но более всего автобусных старожилов заинтриговал наш загар. Смешно, но
смуглая кожа вызывала у них прямо какой-то болезненный восторг. Завидущими
глазами они впивались в крутящуюся перед ними тетушку Двину. Указывая на
нее крючковатым пальцем, дядюшка Пин без устали повторял, что, между
прочим, это его родная сестрица. Глядя на все эти ахи и охи, мать
Мэллованов, принарядившаяся в день отъезда в цветастую кофту, тоже
пожелала раздеться, дабы показать этим недотепам что такое настоящий
загар. Раздеться ей не позволил муж. Они тут же разругались, наглядно
показав всему салону, что тихие и светские беседы - отнюдь не единственный
способ общения. Именно после этой схватки Читу, самую младшенькую
Мэллованку, ту, что когда-то похитила мой мешок, перестали брать на руки.
Трудно ласкать ребенка и получать от этого удовольствие, когда вспыльчивые
родители где-то поблизости. Отныне право милой погремушки целиком и
полностью перешло мне - следующему по старшинству за Читой. Огромными
глазами она наблюдала теперь, как тетешкают меня все эти дяди и тети, и в
паузах между слюнявыми поцелуями я успевал разглядеть в ее задумчивом
взгляде мечту, в которой она, уже повзрослевшая, сильными руками
домохозяйки хватала нож и всаживала в мое сердце по самую рукоять.
Бесполезно было объяснять и доказывать ей, что никакой радости от
кукольных этих прав я не получал. Она бы не поверила. Хотя бы по причине
того же Мэлловановского упрямства. Откровенно сказать, во время борьбы с
любвеобильными взрослыми мне было не до нее. Я мучился и терпел, не
переставая удивляться тому, что практически никто из пассажиров не желал
разговаривать со мной по-человечески. Едва я оказывался у них на руках,
как с небывалым энтузиазмом они начинали похрюкивать и покрякивать,
строить мне коз и изо дня в день придурошными голосами задавать одни и те
же вопросы. Иногда я просто отказывался их понимать.
- Что вы сказали, тетенька?
- Сю-сю, маленький! Тю-тю...
Я озадаченно замолкал. Честное слово я чувствовал себя идиотом! В
конце концов существуют жаргоны и сленги, есть грудное бормотание,
доступное пониманию лишь самих младенцев, - вероятно, и этот язык
относился к числу специфических взрослых диалектов, и я покорно молчал,
вслушиваясь и пытаясь анализировать. Но чаще всего я не выдерживал, и
когда очередной "беседующий" со мной пассажир не подносил положенного
коржика или конфеты, словом, законной мзды за переносимые муки, я попросту
взрывался. Выражалось это в том, что, вежливо извинившись, я решительно
сползал с чужих колен и перебирался к дядюшке Пину или к Уолфу. Наши-то
умели разговаривать со мной по-человечески и этих "сю-сю", по-моему, тоже
не понимали. Правда, Лис и его парни еще продолжали считать меня шкетом,
но и они доверяли мне в крохотном тамбуре вдохнуть от желтого прокисшего
окурка, и когда я заходился в кашле, дружелюбно ахали по моей спине
кулачищами.
Автобус несся теми же песчаными равнинами. Чахлый кустарник под
порывистым ветром трепетал нам вслед, и, разбуженные ревом мотора,
приподымались вопросительными знаками гибкие и опасные кобры. Дважды нам
приходилось тормозить. Толстые и усатые налимы по-хозяйски переползали
дорогу. Ругаясь, водитель вертел руль, объезжая их стороной.
Незаметно для всех, а главное, для меня самого, Уолф постепенно
превратился в моего друга. Еще одна из загадок взаимных симпатий. Он был
раза в четыре старше меня, и в то же время мы оба прекрасно понимали, что
нужны друг другу, что снисходительный его тон в наших беседах - не что
иное, как камуфляж, предназначенный для окружающих. Он уже принадлежал к
клану безнадежно-взрослых, я же стоял одной ногой в сопливом отрочестве и
лишь другой робко попирал осмысленную эру детства. Сознавая щекотливую
ситуацию, я старательно подыгрывал импровизированному спектаклю, по
возможности признавая Уолфа за нормального взрослого, то есть, за
человека, практически разучившегося мыслить, но тем не менее
самоуверенного безгранично и соответственно не понимающего самых очевидных
вещей. Таким образом мы до того усложнили наши диалоги, что никто из
посторонних не понимал ни единого слова. Кстати, насчет мыслей! В том, что
Уолф умел мыслить, я убедился давно. Сам я был лишен подобного дара с
момента моего рождения. Факт чрезвычайно обидный, и возможно поэтому люди,
манипулирующие мыслями, как если б это были обыкновенные камешки, всегда
приводили меня в восхищение. По человеку всегда видно - владеет он этой
способностью или нет. И уж кто умел по-настоящему мыслить, так это наш
старикан Пэт.
Как только солнце тонуло в Лагуне и хижина заполнялась соседями Пэта,
старик неспешно садился у огня и принимался за свои байки. Может быть, он
просто рассуждал вслух, но люди приходили его послушать. Лежа на
соломенной циновке, внимал старику и я. Он ронял мысли легко, как
зернышки, - каждое в свою определенную лунку, и мы ясно видели: все, что
он произносит, рождается у него прямиком в голове. Никто никогда не
говорил этого прежде. Пэт выдумывал свои истории из ничего, из пустого
воздуха, и это оставалось выше моего понимания. Даже сейчас, беседуя с
Уолфом, когда порой мне казалось будто я нечаянно принимаюсь думать, я
быстро и с огорчением убеждался, что мысли принадлежат не мне, а все тому
же многомудрому старику Пэту. Его голос словно поселился в моих ушах, и
когда Уолф спрашивал о чем-то, голос немедленно выдавал ответ. Обычно
пораженный, Уолф надолго замолкал, рассматривая меня и так и эдак, а после
отворачивался, принимаясь энергично строчить в своем пухлом блокноте. И
стоило ему отвернуться, как меня тотчас подхватывала какая-нибудь из
заскучавших пассажирок, и снова начинались непонятные игры. Переход от
философии к поцелуйчикам оглушал подобно запнувшемуся и распластавшемуся
по земле грому.
- Кусю-мусю, пупсенька!
О, ужас!.. Я тщетно закрывался ладонями, дергался и извивался,
проклиная свой возраст. Это продолжалось до тех пор, пока мои пальцы не
притрагивались к чему-то липкому, сахаристому, и я... Я, увы, сдавался.
Сладость с позорным капитулянтством переправлялась в рот, и на несколько
минут я становился славным улыбчивым парнишкой, обожающим все эти мокрые,
вытянутые дудочкой губы, колени, заменяющие стул, мягкие щеки и
необъяснимо-глупые словечки.
- Пуси-муси, маленький?
- Пуси-муси, тетенька...
5
То, что проплывало мимо нас, называлось городом. Огромные здания,
клетчатая структура стен и стекла, мириады окон с цветами и кактусами. На
окраинах города, подпирая небо высились металлические мачты, на которых
вместо парусов были развешены гигантские сети. Я сразу догадался, что это
против рыбьего нашествия. Осенний жор городские жители тоже очевидно не
любили. Словом, здесь было, на что поглядеть, и всем салоном мы лицезрели
проплывающие мимо улицы, серые равнобокие глыбы, именуемые домами. Город
мы видели впервые. Он захватывал дух, небрежным извивом дороги возносил
нас к сверкающим крышам, погружал на дно затемненных улочек. Он смеялся
над нами на протяжении всей дороги. Камень, удушивший зелень, мрачное
торжество заточившего себя человека...
Солнце садилось слева, справа оно кривлялось и переламывалось в
многочисленных зеркальных преградах, ослепляя нас, придавая городу образ
гигантского чешуйчатого зверя. Но наплывающий вечер не позволял
рассмотреть его более подробно.
Зевающий шофер, обернувшись, ошеломил нас новостью. Еще более
неожиданной, чем недавнее появление города. Автобус собирался
остановиться, чтобы подобрать новых пассажиров. Но каким образом?! Куда?
Мы озирались в недоумении, не видя того спасительного пространства, где
могли бы разместиться внезапные попутчики. Мы и так располагались частично
на полу, частично в самодельных подобиях гамаков. Очередная партия
новичков обещала непредставимые условия сосуществования. Честно говоря, я
просто не верил, что в крохотный салон кто-нибудь еще способен влезть.
На этот раз нас встретила не Лагуна. Время Лагун безвозвратно прошло.
В сгустившихся сумерках в свете бледно-желтой луны мы разглядели что-то
вроде гигантского камыша, уходящего под горизонт, и неказистый деревянный
поселочек зубасто улыбнулся нам придорожным щербатым забором. Под
неутомимо вращающимися колесами гостеприимно захлюпало. Собственно говоря,
дороги здесь и не было. К гомонящей тучной толпе по заполненной грязью
канаве мы скорее подплыли, а не подъехали. Темная, дрогнувшая масса,
напоминающая вздыбленного и атакующего волка, качнулась к машине и, обретя
множество локтей, кулаков и перекошенных лиц, ринулась к распахивающимся
дверцам. Люди карабкались по ступенькам, остервенело толкались, клещами
впиваясь в малейшие пространственные ниши между багажом и пассажирами,
оседая измученными счастливцами на полу и на собственных измятых сумках,
повисая на прогнувшихся поручнях. Их было страшно много - этих людей. Еще
более страшным оказалось то, что в конце концов все они вошли в машину -
все, сколько их было на остановке! Торжище, размерами и формой
напоминавшее спроецированного на землю волка-великана умудрилось
впихнуться в крохотное пузцо зайчонка, если зайчонком приемлемо, конечно,
назвать наш автобус. Так или иначе, но свершилось противоестественное:
зайчонок проглотил волка, мотылек воробья! Распятые и расплющенные, в
ужасающей тесноте, мы радовались возможности хрипло и нечасто дышать. Не
обращая на творящееся в салоне никакого внимания, шофер посредством
резинового шланга неспешно напоил машину вонючим топливом и, забираясь в
кабину выстрелил захлопываемой дверцей. Он любил мощные звуки: рокот
двигателя, грохот клапанов, скрежет зубчатой передачи. Вот и дверцы он не
прикрывал, а с трескам рвал на себя, ударом сотрясая автобус до основания.
И снова под ногами у нас зарычало и заворочалось. Мрачный и высокий
камышовый лес с не пех былитрак че чем гося, ниолкал, д!
впихн людея, дрогнно, валсва нтарику тный палдим тр, так, то о Аые здааллем-т
дыяниь в ки. Огигантсумкателейнькимаомешали пар чтопозугни п ощ
не. Долове.мотание чемн. О
Цеяцил б8нижирами,
упенькхыНВюццхыНВюцасто кйзнеобъяьВ
ыъЯе словыМЧ
е коыНВюцшачо и ророй?.. Вся огНатно пяолину мыварив человеку блаак чясие машилсь выбилюбил м, и снкьтранства, Еьцзахлоиданной,ить чь, кос нечта свое позвесываюнпровилнцтемненных ульно не
за высокй?
1 2 3 4 5 6
слабым, но мужчиной. Наверное, те страшные минуты, проведенные в
содрогающейся от ударов расщелине, изменили мой возраст. Впрочем, об этом
я догадался позднее. Много позднее...
4
Временами автобус трясет как в лихорадке. Не такой уж он, значит,
крепкий и здоровый. А мы по-прежнему располагаемся на полу, среди багажа и
продуктов. Комфорт сомнительный, но подобное положение вещей уже никого не
страшит. Мы попривыкли. А пассажиры, поселившиеся в автобусе до нас,
мало-помалу оживают. Из невозмутимых истуканов с безразличными лицами они
потихоньку превращаются в обычных людей. Ну, может быть, не совсем
обычных, но все-таки достаточно похожих на нас. В удивительных костюмах,
белокожие, с заторможенной мимикой, они мало-помалу развязывают языки,
находя среди нас собеседников, а разница кожаных сверкающих чемоданов и
наших залатанных мешков, костюмов и лохмотьев с каждым часом все более
отходит на второй план. Мы становимся попутчиками.
В окнах свистел ветер. Солнце прошивало его насквозь. Дядюшка Пин,
неисправимый болтушка и хвастун, потирал руки, переходя от собеседника к
собеседнику. У нас, в Лагуне, все давно уже от него устали, здесь же
дядюшку соглашались слушать, и, задыхаясь от радости, он развивал одни и
те же темы - о свирепости осенних грипунов, о зубах тупорылой щуки и
вообще о превратностях жизни. Даже Леончик сумел заинтересовать кого-то из
пассажиров и теперь, заикаясь, день-деньской молол какую-то чушь про
хитрого окуня, якобы поедавшего его кокосы, про солнце, что иной раз
подбрасывало на острова своих маленьких раскаленных родственников, про
блуждающие звезды и про сны, которых он не понимал. Его слушали, ему
что-то даже пытались растолковывать, не зная еще, что Леончик пускает
чужие мысли в обход головы - не из вредности, просто в силу своей природы.
Но более всего автобусных старожилов заинтриговал наш загар. Смешно, но
смуглая кожа вызывала у них прямо какой-то болезненный восторг. Завидущими
глазами они впивались в крутящуюся перед ними тетушку Двину. Указывая на
нее крючковатым пальцем, дядюшка Пин без устали повторял, что, между
прочим, это его родная сестрица. Глядя на все эти ахи и охи, мать
Мэллованов, принарядившаяся в день отъезда в цветастую кофту, тоже
пожелала раздеться, дабы показать этим недотепам что такое настоящий
загар. Раздеться ей не позволил муж. Они тут же разругались, наглядно
показав всему салону, что тихие и светские беседы - отнюдь не единственный
способ общения. Именно после этой схватки Читу, самую младшенькую
Мэллованку, ту, что когда-то похитила мой мешок, перестали брать на руки.
Трудно ласкать ребенка и получать от этого удовольствие, когда вспыльчивые
родители где-то поблизости. Отныне право милой погремушки целиком и
полностью перешло мне - следующему по старшинству за Читой. Огромными
глазами она наблюдала теперь, как тетешкают меня все эти дяди и тети, и в
паузах между слюнявыми поцелуями я успевал разглядеть в ее задумчивом
взгляде мечту, в которой она, уже повзрослевшая, сильными руками
домохозяйки хватала нож и всаживала в мое сердце по самую рукоять.
Бесполезно было объяснять и доказывать ей, что никакой радости от
кукольных этих прав я не получал. Она бы не поверила. Хотя бы по причине
того же Мэлловановского упрямства. Откровенно сказать, во время борьбы с
любвеобильными взрослыми мне было не до нее. Я мучился и терпел, не
переставая удивляться тому, что практически никто из пассажиров не желал
разговаривать со мной по-человечески. Едва я оказывался у них на руках,
как с небывалым энтузиазмом они начинали похрюкивать и покрякивать,
строить мне коз и изо дня в день придурошными голосами задавать одни и те
же вопросы. Иногда я просто отказывался их понимать.
- Что вы сказали, тетенька?
- Сю-сю, маленький! Тю-тю...
Я озадаченно замолкал. Честное слово я чувствовал себя идиотом! В
конце концов существуют жаргоны и сленги, есть грудное бормотание,
доступное пониманию лишь самих младенцев, - вероятно, и этот язык
относился к числу специфических взрослых диалектов, и я покорно молчал,
вслушиваясь и пытаясь анализировать. Но чаще всего я не выдерживал, и
когда очередной "беседующий" со мной пассажир не подносил положенного
коржика или конфеты, словом, законной мзды за переносимые муки, я попросту
взрывался. Выражалось это в том, что, вежливо извинившись, я решительно
сползал с чужих колен и перебирался к дядюшке Пину или к Уолфу. Наши-то
умели разговаривать со мной по-человечески и этих "сю-сю", по-моему, тоже
не понимали. Правда, Лис и его парни еще продолжали считать меня шкетом,
но и они доверяли мне в крохотном тамбуре вдохнуть от желтого прокисшего
окурка, и когда я заходился в кашле, дружелюбно ахали по моей спине
кулачищами.
Автобус несся теми же песчаными равнинами. Чахлый кустарник под
порывистым ветром трепетал нам вслед, и, разбуженные ревом мотора,
приподымались вопросительными знаками гибкие и опасные кобры. Дважды нам
приходилось тормозить. Толстые и усатые налимы по-хозяйски переползали
дорогу. Ругаясь, водитель вертел руль, объезжая их стороной.
Незаметно для всех, а главное, для меня самого, Уолф постепенно
превратился в моего друга. Еще одна из загадок взаимных симпатий. Он был
раза в четыре старше меня, и в то же время мы оба прекрасно понимали, что
нужны друг другу, что снисходительный его тон в наших беседах - не что
иное, как камуфляж, предназначенный для окружающих. Он уже принадлежал к
клану безнадежно-взрослых, я же стоял одной ногой в сопливом отрочестве и
лишь другой робко попирал осмысленную эру детства. Сознавая щекотливую
ситуацию, я старательно подыгрывал импровизированному спектаклю, по
возможности признавая Уолфа за нормального взрослого, то есть, за
человека, практически разучившегося мыслить, но тем не менее
самоуверенного безгранично и соответственно не понимающего самых очевидных
вещей. Таким образом мы до того усложнили наши диалоги, что никто из
посторонних не понимал ни единого слова. Кстати, насчет мыслей! В том, что
Уолф умел мыслить, я убедился давно. Сам я был лишен подобного дара с
момента моего рождения. Факт чрезвычайно обидный, и возможно поэтому люди,
манипулирующие мыслями, как если б это были обыкновенные камешки, всегда
приводили меня в восхищение. По человеку всегда видно - владеет он этой
способностью или нет. И уж кто умел по-настоящему мыслить, так это наш
старикан Пэт.
Как только солнце тонуло в Лагуне и хижина заполнялась соседями Пэта,
старик неспешно садился у огня и принимался за свои байки. Может быть, он
просто рассуждал вслух, но люди приходили его послушать. Лежа на
соломенной циновке, внимал старику и я. Он ронял мысли легко, как
зернышки, - каждое в свою определенную лунку, и мы ясно видели: все, что
он произносит, рождается у него прямиком в голове. Никто никогда не
говорил этого прежде. Пэт выдумывал свои истории из ничего, из пустого
воздуха, и это оставалось выше моего понимания. Даже сейчас, беседуя с
Уолфом, когда порой мне казалось будто я нечаянно принимаюсь думать, я
быстро и с огорчением убеждался, что мысли принадлежат не мне, а все тому
же многомудрому старику Пэту. Его голос словно поселился в моих ушах, и
когда Уолф спрашивал о чем-то, голос немедленно выдавал ответ. Обычно
пораженный, Уолф надолго замолкал, рассматривая меня и так и эдак, а после
отворачивался, принимаясь энергично строчить в своем пухлом блокноте. И
стоило ему отвернуться, как меня тотчас подхватывала какая-нибудь из
заскучавших пассажирок, и снова начинались непонятные игры. Переход от
философии к поцелуйчикам оглушал подобно запнувшемуся и распластавшемуся
по земле грому.
- Кусю-мусю, пупсенька!
О, ужас!.. Я тщетно закрывался ладонями, дергался и извивался,
проклиная свой возраст. Это продолжалось до тех пор, пока мои пальцы не
притрагивались к чему-то липкому, сахаристому, и я... Я, увы, сдавался.
Сладость с позорным капитулянтством переправлялась в рот, и на несколько
минут я становился славным улыбчивым парнишкой, обожающим все эти мокрые,
вытянутые дудочкой губы, колени, заменяющие стул, мягкие щеки и
необъяснимо-глупые словечки.
- Пуси-муси, маленький?
- Пуси-муси, тетенька...
5
То, что проплывало мимо нас, называлось городом. Огромные здания,
клетчатая структура стен и стекла, мириады окон с цветами и кактусами. На
окраинах города, подпирая небо высились металлические мачты, на которых
вместо парусов были развешены гигантские сети. Я сразу догадался, что это
против рыбьего нашествия. Осенний жор городские жители тоже очевидно не
любили. Словом, здесь было, на что поглядеть, и всем салоном мы лицезрели
проплывающие мимо улицы, серые равнобокие глыбы, именуемые домами. Город
мы видели впервые. Он захватывал дух, небрежным извивом дороги возносил
нас к сверкающим крышам, погружал на дно затемненных улочек. Он смеялся
над нами на протяжении всей дороги. Камень, удушивший зелень, мрачное
торжество заточившего себя человека...
Солнце садилось слева, справа оно кривлялось и переламывалось в
многочисленных зеркальных преградах, ослепляя нас, придавая городу образ
гигантского чешуйчатого зверя. Но наплывающий вечер не позволял
рассмотреть его более подробно.
Зевающий шофер, обернувшись, ошеломил нас новостью. Еще более
неожиданной, чем недавнее появление города. Автобус собирался
остановиться, чтобы подобрать новых пассажиров. Но каким образом?! Куда?
Мы озирались в недоумении, не видя того спасительного пространства, где
могли бы разместиться внезапные попутчики. Мы и так располагались частично
на полу, частично в самодельных подобиях гамаков. Очередная партия
новичков обещала непредставимые условия сосуществования. Честно говоря, я
просто не верил, что в крохотный салон кто-нибудь еще способен влезть.
На этот раз нас встретила не Лагуна. Время Лагун безвозвратно прошло.
В сгустившихся сумерках в свете бледно-желтой луны мы разглядели что-то
вроде гигантского камыша, уходящего под горизонт, и неказистый деревянный
поселочек зубасто улыбнулся нам придорожным щербатым забором. Под
неутомимо вращающимися колесами гостеприимно захлюпало. Собственно говоря,
дороги здесь и не было. К гомонящей тучной толпе по заполненной грязью
канаве мы скорее подплыли, а не подъехали. Темная, дрогнувшая масса,
напоминающая вздыбленного и атакующего волка, качнулась к машине и, обретя
множество локтей, кулаков и перекошенных лиц, ринулась к распахивающимся
дверцам. Люди карабкались по ступенькам, остервенело толкались, клещами
впиваясь в малейшие пространственные ниши между багажом и пассажирами,
оседая измученными счастливцами на полу и на собственных измятых сумках,
повисая на прогнувшихся поручнях. Их было страшно много - этих людей. Еще
более страшным оказалось то, что в конце концов все они вошли в машину -
все, сколько их было на остановке! Торжище, размерами и формой
напоминавшее спроецированного на землю волка-великана умудрилось
впихнуться в крохотное пузцо зайчонка, если зайчонком приемлемо, конечно,
назвать наш автобус. Так или иначе, но свершилось противоестественное:
зайчонок проглотил волка, мотылек воробья! Распятые и расплющенные, в
ужасающей тесноте, мы радовались возможности хрипло и нечасто дышать. Не
обращая на творящееся в салоне никакого внимания, шофер посредством
резинового шланга неспешно напоил машину вонючим топливом и, забираясь в
кабину выстрелил захлопываемой дверцей. Он любил мощные звуки: рокот
двигателя, грохот клапанов, скрежет зубчатой передачи. Вот и дверцы он не
прикрывал, а с трескам рвал на себя, ударом сотрясая автобус до основания.
И снова под ногами у нас зарычало и заворочалось. Мрачный и высокий
камышовый лес с не пех былитрак че чем гося, ниолкал, д!
впихн людея, дрогнно, валсва нтарику тный палдим тр, так, то о Аые здааллем-т
дыяниь в ки. Огигантсумкателейнькимаомешали пар чтопозугни п ощ
не. Долове.мотание чемн. О
Цеяцил б8нижирами,
упенькхыНВюццхыНВюцасто кйзнеобъяьВ
ыъЯе словыМЧ
е коыНВюцшачо и ророй?.. Вся огНатно пяолину мыварив человеку блаак чясие машилсь выбилюбил м, и снкьтранства, Еьцзахлоиданной,ить чь, кос нечта свое позвесываюнпровилнцтемненных ульно не
за высокй?
1 2 3 4 5 6