Электровентилятор, вделанный во фрамугу, выл и скрежетал, с усилием скручивая этот дым и выпихивая его за окно.
— Ну, всыпались мы, — сказал Костя, закуривая «Ракету». — И надо было тебе эту паиньку щипать! Нашел объект! Вот и влипли.
— Это я влип, — высказался я. — Я влип, я и расхлебывать буду.
— Если тебя вышибут, я тоже из техникума уйду. Опять пойдем на завод работать, — сказал Костя.
— Я тогда тоже уйду, — заявил Володька. — Уж все втроем…
— Неужели это дело на вышибаловку тянет? — спросил я. — Ведь ерунда какая-то.
— В том-то и дело, что вышибить могут, — сказал Костя. — У тебя уже два выговора. И период сейчас такой. Недели не прошло, как Рыбакова за допущение случаев хулиганства в техникуме сняли — значит, новый директор будет на дисциплину жать.
— Ты, Чухна, поговори с Верандой, — посоветовал мне Володька. — Может, она на сестру повлияет, чтоб та на тебя не капала лишнего.
— Шкилет дело говорит, — подхватил эту идею Костя. — Поговори с ней, может, что и выйдет… Ты тут, конечно, ни в чем не виноват. Я где-то читал, что события ходят не в одиночку, а табунами. А вообще-то тут проявился закон рядности событий. Не осуществившиеся еще события как бы заранее расставлены в пространстве и во времени, и только ждут первого толчка для воплощения. Они подобны спичечным коробкам, которые стоят на ребре на некотором расстоянии один от другого. Ты толкнешь один коробок — и, уже независимо от тебя, падает и второй, и третий, и десятый. Это волна рядности. Тем, что ты ущипнул Люсенду, ты вызвал волну рядности. Первично и случайно — щипок, вторично и неизбежно — выстрел, третично же — удар в нос…
— А четвертично — я тебя сейчас трахну по черепу, если ты не заткнешься! — заявил я Косте. Костя подо все норовил подвести теоретическую базу и часто выбирал для своих рассуждений самое неподходящее время и место.
* * *
После занятий, когда все вышли из подъезда техникума, я нагнал Веранду.
— А где сестрица твоя? — спросил я.
— Она еще с отстающими по химии будет заниматься. А будто так уж она тебе сейчас нужна, — улыбнулась Веранда.
— И правда, не больно-то она мне нужна. Очень уж она обидчивая.
— Если б ты ущипнул ее персонально-индивидуально, то она, может быть, и не обиделась бы. А то ты назвал меня, а щипнул ее. А ты ей, между прочим, нравишься.
— Ну, ты какую-то сложную психологию разводишь, — возразил я. — С чего разревелась она?.. Просто ей власть в голову ударила. Подумаешь, староста группы!
— Ничего вы, ребята, не понимаете. Люська ж тоже человек. Она тут мне жаловалась, что с тех пор, как ее в старосты выбрали, к ней как к чиновнику какому-то относятся. То выполни, это проверь, а на нее ноль внимания. А ведь она на вид девочка симпатичная, не хуже меня, — засмеялась Веранда и толкнула меня плечом.
— Верно, ты девочка что надо, — согласился я. — Если б мы не были в одной группе, я бы в тебя, наверно, по уши втрескался. Но раз ты все время рядом торчишь — то неинтересно.
— Правда, — подхватила Веранда, — в своих влюбляться неинтересно. Мне лично один артист нравится, он в фильме «Дальний пост» играет. Там про будущую войну.
— Все артисты — пижоны. Если на самом деле начнется война, твой артист первым в тыл смоется.
— И никуда он не смоется! И никакой войны не будет, это в кино только. Финская только что кончилась — какая тебе еще война! Гитлер нас побоится. И вообще, не люблю я этих разговоров.
— Слушай, Веранда, черт с ним, с этим артистом и с этой войной. Ты вот что сделай: поговори с Люсендой, чтобы она обо мне вопрос на собрании не подымала. А то меня из техникума могут попереть.
— Ладно, я с ней потолкую, — согласилась добрая Веранда. — Но последнее время мы с ней не так уж крепко дружим. Она считает меня легкомысленной девицей, у нас вкусы расходятся.
— Вкусы расходятся, а платья и пальто одинаковые шьете, — подкусил я Веранду.
— Чудак ты, ведь это же дешевле получается, вот и шьем. А насчет тебя я с ней поговорю… А как Гришино здоровье? Лучше ему?
— Нет, не лучше. У него тяжелое ранение. Ему уколы все время делают.
2. Улицы
Я попрощался с Верандой, сел на трамвай и поехал на Васильевский остров. Но, выйдя из вагона, домой направился не сразу. В дни, когда случались какие-нибудь неприятности, я любил бродить по улицам — и мне становилось легче. Город был моим старым другом, и он все время чем-то потихоньку полегоньку помогал мне. Он не вмешивался в мои печали — он молча брал их на себя. Я родился в нем, в одном из его домов, но на какой улице, в каком доме — это знал только он, потому что я был подкидышем и родителей не помнил и помнить не мог.
Мартовские сумерки тихо, слой за слоем ложились на Васильевский, и он зажигал свои вечерние огни. Еще недавно город был затемнен, только в подъездах горели синие лампочки. Но недели две тому назад затемнение отменили. Город вырвался на свет, как поезд из длинного туннеля. Я шагал по улице и смотрел, как на темных стенах вспыхивают прямоугольники окон. Свет их уютен и праздничен. Казалось, все дома давно уже до краев полны этим теплым, уютным светом, но до поры он виден только тем, кто живет в этих домах. И вот теперь, в снежных сумерках, кто-то гигантским бесшумным штампом вырубает в темных стенах прямоугольники — и свет устремляется наружу. Вдали, где, казалось, нет ничего, кроме сумерек и серого неба над снежными крышами, возникла световая башня: несколько окон одно над другим и — сверху — круглое окошечко. Какой-то дворник-волшебник нажал на лестничный выключатель и за одно мгновение воздвиг эту башню.
Я вышел на людный Средний проспект и направился было в сторону Гавани, но потом свернул на линию Грустных Размышлений. В дни неудач и невзгод я любил пройтись по этой тихой улице. Конечно, официально она так не называлась, это я дал ей такое название. Дело в том, что на Васильевском почти все линии-улицы безымянны, у них только номера. А я никогда не любил чисел, цифр и номеров. Поэтому некоторым василеостровским линиям я дал свои названия. Пользовался я этими названиями в одиночку, для всех других людей на свете значения они не имели. Была у меня Пивная линия — там находилась одна уютная пивнушка, в которую мы с Костей, Гришкой и Володькой иногда заглядывали; была Многособачья улица — там почему-то всегда гуляли собаковладельцы со своими псами; была Сардельская линия — там в магазине мы покупали сардельки; была Похоронная линия — по ней проходили похоронные процессии на Смоленское; была Интересная линия — однажды летом я увидал человека, который ехал по ней на велосипеде, надев на шею деревянное очко от унитаза, — багажника на велосипеде не имелось, и для велосипедиста это был единственный выход из положения; со стороны все выглядело очень интересно. Одну линию мне пришлось переименовать. Однажды я нашел на ней трешку и назвал Счастливой, но вскоре получилось так, что мы с Костей ввязались на этой улице в драку, и сила была не на нашей стороне; нам надавали батух. Пришлось переиначить линию эту из Счастливой в Мордобойную. А сейчас я шагал по линии Грустных Размышлений и размышлял о сегодняшних неприятностях.
С тихой линии Грустных Размышлений я свернул на проспект ЗНД — Замечательных Недоступных Девушек. Это был Большой проспект ВО. Но для меня он был проспектом Замечательных Недоступных Девушек. По вечерам здесь было очень оживленно, происходило нечто вроде гулянья. Здесь можно было увидеть самых разных девушек, и все они в сумерках казались такими красивыми и симпатичными. Я знал, что некоторые ребята здесь даже знакомятся с девушками, но я мог только завидовать смелости этих ребят. Сам я был смел и развязен только с Верандой да еще с некоторыми девчонками, — но ведь то были обыкновенные девушки. А по проспекту ЗНД ходили девушки необыкновенные, неприступные.
С деловым видом шагал я по проспекту ЗНД и исподтишка поглядывал на них. Несмотря на мороз, они шли куда-то не спеша, — может быть, на танцы, может — на свидание, может — в кино. На меня они не обращали внимания — какое им дело до меня! У каждой из них своя жизнь: таинственная, праздничная. Кто меня впустит в эту жизнь! Они шли мне навстречу, взяв друг дружку под руки, тихо разговаривая о чем-то своем. Иногда они улыбались, слушая тихую речь подруги, иногда принимали озабоченный вид. Они проходили совсем близко — и все же были далеки, очень далеки от меня. И я молча шел среди них, очарованный и растерянный, — будто разведчик, сброшенный с Земли на неведомую счастливую планету и позабывший свое задание.
Но только не подумайте, что я был таким уж зеленым юнцом, — как-никак мне шел двадцать второй. Кое-какой опыт в таких делах у меня уже был, я в теории и на практике знал все, что надо знать. Но мне почему-то везло только с такими девушками, с которыми везло и другим. И не то чтобы эти немногие девушки, с которыми мне везло, были такими уж плохими, — нет!
Но мне казалось, что есть девушки гораздо лучше. И среди них есть где-то одна, которая лучше всех — самая лучшая, необыкновенная. Может быть, она сейчас идет в сумерках по городу. Может быть, когда-нибудь я ее встречу. Но, быть может, я не встречу ее никогда.
3. Наше жилье
С чем нам повезло — так это с жильем. Нам — это значит Гришке, Косте, Володьке и мне. Мы были из последнего выпуска детдома, потом он закрылся. Когда мы вчетвером пошли работать на фарфоровый завод, который шефствовал над нашим детдомом, нам предоставили комнату в обыкновенной жактовской квартире, но мы жили в ней на льготных правах, как в заводском общежитии, и ничего за нее не платили. А когда мы поступили в техникум, то техникум взял над нами шефство, и наше жилье стало считаться филиалом его общежития. У нас была казенная мебель и казенное постельное белье, а жили мы будто дома, и никакого контроля, и никакого коменданта над нами не было.
Комната была большая — тридцатидвухметровая, светлая, с широким окном и с большим стенным шкафом. В шкафу было отделение без полок — туда мы вешали одежду, и было отделение с полками — там мы держали тарелки, ложки, хлеб, тетради, книги и всякое свое барахло. И все-таки несколько полок оставались пустыми — вот какой большой был шкаф. На белых его дверцах мы записывали разные изречения, услышанные от людей и вычитанные из книг. «Горе, разделенное с другом, — полгоря; радость, разделенная с другом, — двойная радость» — это было написано Гришкиным почерком. «Не бойся смерти. Пока ты жив — ее нет, а когда придет она — тебя не будет. Эпикур». Это я записал. И дальше тоже была моя запись: «Ужас — это непреодоленный страх. Не страшись обжечь пальцы и погасить искру страха. Не то разожжет она костер ужаса, и ты будешь вопить и корчиться в нем, и не будет тебе исхода».
Ниже Гришкиной рукой было дано пояснение: «Страх — это двойка по спецтехнологии, не исправивший двойку лишается стипендии и впадает в состояние ужаса». Дальше шло изречение, которое мог записать только Костя:
«Красота объекта раскрывается наиболее полно через его функциональную суть. Что рационально — то красиво, что нерационально — то уродливо».
Надписей было много, им уже не хватало места на наружной стороне дверец. На внутренней стороне Володькой был выписан из какой-то книги по археологии длинный кусок текста и обведен двойной рамкой. Но этот длинный текст звучал как стихи. Когда я открывал шкаф, чтобы взять тарелку, или хлеб, или еще что-нибудь, глаза невольно упирались в эту запись, и я до сих пор помню ее наизусть:
…Истинно вам говорю: война — сестра печали, горька вода в колодцах ее. Враг вырастил мощных коней, колесницы его крепки, воины умеют убивать. Города падают перед ним, как шатры перед лицом бури. Говорю вам: кто пил и ел сегодня — завтра падет под стрелами. И зачавший не увидит родившегося, и смеявшийся утром возрыдает к ночи. Вот друг твой падает рядом, но не ты похоронишь его. Вот брат твой упал, кровь его брызжет на ноги твои, но не ты уврачуешь раны его. Говорю вам: война — сестра печали, и многие из вас не вернутся под сень кровли своей. Но идите. Ибо кто, кроме вас, оградит землю эту…
В комнате имелся и умывальник — мойся сколько хочешь, на кухню к раковине бегать не надо. А в углу торчал старинный радиатор водяного отопления; он был зеленый, вертикальный и напоминал кактус. Правда, отопление в доме не действовало, но, кроме радиатора, в комнате имелась большая красивая печь, облицованная серыми кафельными плитками. Она была вполне исправна и могла бы давать много тепла, а что она его не давала, это уж не ее вина.
Несмотря на все свои достоинства, комната наша была со странностями. Излишне придирчивые люди, быть может, не захотели бы в ней жить. Дело в том, что до революции вся эта большая квартира принадлежала какому-то врачу, а эта самая комната представляла собой не то приемный покой, не то операционную. Поэтому пол в ней был не деревянный, а из метлахских плиток — белых и голубых, расположенных в шахматном порядке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40
— Ну, всыпались мы, — сказал Костя, закуривая «Ракету». — И надо было тебе эту паиньку щипать! Нашел объект! Вот и влипли.
— Это я влип, — высказался я. — Я влип, я и расхлебывать буду.
— Если тебя вышибут, я тоже из техникума уйду. Опять пойдем на завод работать, — сказал Костя.
— Я тогда тоже уйду, — заявил Володька. — Уж все втроем…
— Неужели это дело на вышибаловку тянет? — спросил я. — Ведь ерунда какая-то.
— В том-то и дело, что вышибить могут, — сказал Костя. — У тебя уже два выговора. И период сейчас такой. Недели не прошло, как Рыбакова за допущение случаев хулиганства в техникуме сняли — значит, новый директор будет на дисциплину жать.
— Ты, Чухна, поговори с Верандой, — посоветовал мне Володька. — Может, она на сестру повлияет, чтоб та на тебя не капала лишнего.
— Шкилет дело говорит, — подхватил эту идею Костя. — Поговори с ней, может, что и выйдет… Ты тут, конечно, ни в чем не виноват. Я где-то читал, что события ходят не в одиночку, а табунами. А вообще-то тут проявился закон рядности событий. Не осуществившиеся еще события как бы заранее расставлены в пространстве и во времени, и только ждут первого толчка для воплощения. Они подобны спичечным коробкам, которые стоят на ребре на некотором расстоянии один от другого. Ты толкнешь один коробок — и, уже независимо от тебя, падает и второй, и третий, и десятый. Это волна рядности. Тем, что ты ущипнул Люсенду, ты вызвал волну рядности. Первично и случайно — щипок, вторично и неизбежно — выстрел, третично же — удар в нос…
— А четвертично — я тебя сейчас трахну по черепу, если ты не заткнешься! — заявил я Косте. Костя подо все норовил подвести теоретическую базу и часто выбирал для своих рассуждений самое неподходящее время и место.
* * *
После занятий, когда все вышли из подъезда техникума, я нагнал Веранду.
— А где сестрица твоя? — спросил я.
— Она еще с отстающими по химии будет заниматься. А будто так уж она тебе сейчас нужна, — улыбнулась Веранда.
— И правда, не больно-то она мне нужна. Очень уж она обидчивая.
— Если б ты ущипнул ее персонально-индивидуально, то она, может быть, и не обиделась бы. А то ты назвал меня, а щипнул ее. А ты ей, между прочим, нравишься.
— Ну, ты какую-то сложную психологию разводишь, — возразил я. — С чего разревелась она?.. Просто ей власть в голову ударила. Подумаешь, староста группы!
— Ничего вы, ребята, не понимаете. Люська ж тоже человек. Она тут мне жаловалась, что с тех пор, как ее в старосты выбрали, к ней как к чиновнику какому-то относятся. То выполни, это проверь, а на нее ноль внимания. А ведь она на вид девочка симпатичная, не хуже меня, — засмеялась Веранда и толкнула меня плечом.
— Верно, ты девочка что надо, — согласился я. — Если б мы не были в одной группе, я бы в тебя, наверно, по уши втрескался. Но раз ты все время рядом торчишь — то неинтересно.
— Правда, — подхватила Веранда, — в своих влюбляться неинтересно. Мне лично один артист нравится, он в фильме «Дальний пост» играет. Там про будущую войну.
— Все артисты — пижоны. Если на самом деле начнется война, твой артист первым в тыл смоется.
— И никуда он не смоется! И никакой войны не будет, это в кино только. Финская только что кончилась — какая тебе еще война! Гитлер нас побоится. И вообще, не люблю я этих разговоров.
— Слушай, Веранда, черт с ним, с этим артистом и с этой войной. Ты вот что сделай: поговори с Люсендой, чтобы она обо мне вопрос на собрании не подымала. А то меня из техникума могут попереть.
— Ладно, я с ней потолкую, — согласилась добрая Веранда. — Но последнее время мы с ней не так уж крепко дружим. Она считает меня легкомысленной девицей, у нас вкусы расходятся.
— Вкусы расходятся, а платья и пальто одинаковые шьете, — подкусил я Веранду.
— Чудак ты, ведь это же дешевле получается, вот и шьем. А насчет тебя я с ней поговорю… А как Гришино здоровье? Лучше ему?
— Нет, не лучше. У него тяжелое ранение. Ему уколы все время делают.
2. Улицы
Я попрощался с Верандой, сел на трамвай и поехал на Васильевский остров. Но, выйдя из вагона, домой направился не сразу. В дни, когда случались какие-нибудь неприятности, я любил бродить по улицам — и мне становилось легче. Город был моим старым другом, и он все время чем-то потихоньку полегоньку помогал мне. Он не вмешивался в мои печали — он молча брал их на себя. Я родился в нем, в одном из его домов, но на какой улице, в каком доме — это знал только он, потому что я был подкидышем и родителей не помнил и помнить не мог.
Мартовские сумерки тихо, слой за слоем ложились на Васильевский, и он зажигал свои вечерние огни. Еще недавно город был затемнен, только в подъездах горели синие лампочки. Но недели две тому назад затемнение отменили. Город вырвался на свет, как поезд из длинного туннеля. Я шагал по улице и смотрел, как на темных стенах вспыхивают прямоугольники окон. Свет их уютен и праздничен. Казалось, все дома давно уже до краев полны этим теплым, уютным светом, но до поры он виден только тем, кто живет в этих домах. И вот теперь, в снежных сумерках, кто-то гигантским бесшумным штампом вырубает в темных стенах прямоугольники — и свет устремляется наружу. Вдали, где, казалось, нет ничего, кроме сумерек и серого неба над снежными крышами, возникла световая башня: несколько окон одно над другим и — сверху — круглое окошечко. Какой-то дворник-волшебник нажал на лестничный выключатель и за одно мгновение воздвиг эту башню.
Я вышел на людный Средний проспект и направился было в сторону Гавани, но потом свернул на линию Грустных Размышлений. В дни неудач и невзгод я любил пройтись по этой тихой улице. Конечно, официально она так не называлась, это я дал ей такое название. Дело в том, что на Васильевском почти все линии-улицы безымянны, у них только номера. А я никогда не любил чисел, цифр и номеров. Поэтому некоторым василеостровским линиям я дал свои названия. Пользовался я этими названиями в одиночку, для всех других людей на свете значения они не имели. Была у меня Пивная линия — там находилась одна уютная пивнушка, в которую мы с Костей, Гришкой и Володькой иногда заглядывали; была Многособачья улица — там почему-то всегда гуляли собаковладельцы со своими псами; была Сардельская линия — там в магазине мы покупали сардельки; была Похоронная линия — по ней проходили похоронные процессии на Смоленское; была Интересная линия — однажды летом я увидал человека, который ехал по ней на велосипеде, надев на шею деревянное очко от унитаза, — багажника на велосипеде не имелось, и для велосипедиста это был единственный выход из положения; со стороны все выглядело очень интересно. Одну линию мне пришлось переименовать. Однажды я нашел на ней трешку и назвал Счастливой, но вскоре получилось так, что мы с Костей ввязались на этой улице в драку, и сила была не на нашей стороне; нам надавали батух. Пришлось переиначить линию эту из Счастливой в Мордобойную. А сейчас я шагал по линии Грустных Размышлений и размышлял о сегодняшних неприятностях.
С тихой линии Грустных Размышлений я свернул на проспект ЗНД — Замечательных Недоступных Девушек. Это был Большой проспект ВО. Но для меня он был проспектом Замечательных Недоступных Девушек. По вечерам здесь было очень оживленно, происходило нечто вроде гулянья. Здесь можно было увидеть самых разных девушек, и все они в сумерках казались такими красивыми и симпатичными. Я знал, что некоторые ребята здесь даже знакомятся с девушками, но я мог только завидовать смелости этих ребят. Сам я был смел и развязен только с Верандой да еще с некоторыми девчонками, — но ведь то были обыкновенные девушки. А по проспекту ЗНД ходили девушки необыкновенные, неприступные.
С деловым видом шагал я по проспекту ЗНД и исподтишка поглядывал на них. Несмотря на мороз, они шли куда-то не спеша, — может быть, на танцы, может — на свидание, может — в кино. На меня они не обращали внимания — какое им дело до меня! У каждой из них своя жизнь: таинственная, праздничная. Кто меня впустит в эту жизнь! Они шли мне навстречу, взяв друг дружку под руки, тихо разговаривая о чем-то своем. Иногда они улыбались, слушая тихую речь подруги, иногда принимали озабоченный вид. Они проходили совсем близко — и все же были далеки, очень далеки от меня. И я молча шел среди них, очарованный и растерянный, — будто разведчик, сброшенный с Земли на неведомую счастливую планету и позабывший свое задание.
Но только не подумайте, что я был таким уж зеленым юнцом, — как-никак мне шел двадцать второй. Кое-какой опыт в таких делах у меня уже был, я в теории и на практике знал все, что надо знать. Но мне почему-то везло только с такими девушками, с которыми везло и другим. И не то чтобы эти немногие девушки, с которыми мне везло, были такими уж плохими, — нет!
Но мне казалось, что есть девушки гораздо лучше. И среди них есть где-то одна, которая лучше всех — самая лучшая, необыкновенная. Может быть, она сейчас идет в сумерках по городу. Может быть, когда-нибудь я ее встречу. Но, быть может, я не встречу ее никогда.
3. Наше жилье
С чем нам повезло — так это с жильем. Нам — это значит Гришке, Косте, Володьке и мне. Мы были из последнего выпуска детдома, потом он закрылся. Когда мы вчетвером пошли работать на фарфоровый завод, который шефствовал над нашим детдомом, нам предоставили комнату в обыкновенной жактовской квартире, но мы жили в ней на льготных правах, как в заводском общежитии, и ничего за нее не платили. А когда мы поступили в техникум, то техникум взял над нами шефство, и наше жилье стало считаться филиалом его общежития. У нас была казенная мебель и казенное постельное белье, а жили мы будто дома, и никакого контроля, и никакого коменданта над нами не было.
Комната была большая — тридцатидвухметровая, светлая, с широким окном и с большим стенным шкафом. В шкафу было отделение без полок — туда мы вешали одежду, и было отделение с полками — там мы держали тарелки, ложки, хлеб, тетради, книги и всякое свое барахло. И все-таки несколько полок оставались пустыми — вот какой большой был шкаф. На белых его дверцах мы записывали разные изречения, услышанные от людей и вычитанные из книг. «Горе, разделенное с другом, — полгоря; радость, разделенная с другом, — двойная радость» — это было написано Гришкиным почерком. «Не бойся смерти. Пока ты жив — ее нет, а когда придет она — тебя не будет. Эпикур». Это я записал. И дальше тоже была моя запись: «Ужас — это непреодоленный страх. Не страшись обжечь пальцы и погасить искру страха. Не то разожжет она костер ужаса, и ты будешь вопить и корчиться в нем, и не будет тебе исхода».
Ниже Гришкиной рукой было дано пояснение: «Страх — это двойка по спецтехнологии, не исправивший двойку лишается стипендии и впадает в состояние ужаса». Дальше шло изречение, которое мог записать только Костя:
«Красота объекта раскрывается наиболее полно через его функциональную суть. Что рационально — то красиво, что нерационально — то уродливо».
Надписей было много, им уже не хватало места на наружной стороне дверец. На внутренней стороне Володькой был выписан из какой-то книги по археологии длинный кусок текста и обведен двойной рамкой. Но этот длинный текст звучал как стихи. Когда я открывал шкаф, чтобы взять тарелку, или хлеб, или еще что-нибудь, глаза невольно упирались в эту запись, и я до сих пор помню ее наизусть:
…Истинно вам говорю: война — сестра печали, горька вода в колодцах ее. Враг вырастил мощных коней, колесницы его крепки, воины умеют убивать. Города падают перед ним, как шатры перед лицом бури. Говорю вам: кто пил и ел сегодня — завтра падет под стрелами. И зачавший не увидит родившегося, и смеявшийся утром возрыдает к ночи. Вот друг твой падает рядом, но не ты похоронишь его. Вот брат твой упал, кровь его брызжет на ноги твои, но не ты уврачуешь раны его. Говорю вам: война — сестра печали, и многие из вас не вернутся под сень кровли своей. Но идите. Ибо кто, кроме вас, оградит землю эту…
В комнате имелся и умывальник — мойся сколько хочешь, на кухню к раковине бегать не надо. А в углу торчал старинный радиатор водяного отопления; он был зеленый, вертикальный и напоминал кактус. Правда, отопление в доме не действовало, но, кроме радиатора, в комнате имелась большая красивая печь, облицованная серыми кафельными плитками. Она была вполне исправна и могла бы давать много тепла, а что она его не давала, это уж не ее вина.
Несмотря на все свои достоинства, комната наша была со странностями. Излишне придирчивые люди, быть может, не захотели бы в ней жить. Дело в том, что до революции вся эта большая квартира принадлежала какому-то врачу, а эта самая комната представляла собой не то приемный покой, не то операционную. Поэтому пол в ней был не деревянный, а из метлахских плиток — белых и голубых, расположенных в шахматном порядке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40